Самым близким

Самым близким

Владимирова, Е. Л. Самым близким / Владимирова Елена Львовна;  – Текст : непосредственный.

Оглавление

«Где бы ни столкнула нас беда…» М.Ш.***

«Когда порой встаю с рассветом…»

«Взволнованный крик воробьев…»

«И это пройдет…»

«Есть вещи, которых касаться нельзя…»

«В обломках, в хаосе, в былом…»

«Я для тебя найду слова…»

«Товарищ, не надо все время молчать…»

«Ты слышишь, моя дорогая? …»

Из письма к друзьям

«Они свободны…»

«Я помню, что солнце встает по утрам…»

«Как я люблю тебя…»

«Как я люблю уральские озера…»

«Бывают минуты…»

«Я не знаю, когда это будет…»

«Била нас крепкая вьюга…»

Сон

«Моя маленькая…»

«Ты смотришь на солнце…»

Ночь в бухте Ногаево

«Если б знать, что ты жив…»

«Ни ласкою встретить, ни ласки вернуть…»

«Никакого счастья ты мне не дал…»

Письмо

«Ты наверно не жив…»

«В сердце моем…»

«Я не хочу печали…»

«Я, наконец, пришла к тебе…»

Встреча в Челябинске

«Мои дети, мое племя!…»

«Любила не думая. Просто любила…»

«Ты была и осталась моею родной…»

Раздумья

«Есть она, скрыта тобою…»

«Любивший…»

«Она ещё едва входила…»

«Я сегодня рассказала…»

П. Антокольскому

«Предательств, обид и насилий…»

«Говорят, это было давно…»

* * *

Где б ни столкнула нас беда,                                                    М.Ш.***
при каждой встрече, неизменно,
былое вырвется из плена,
как льды прорвавшая вода.
Сквозь ненавистный, чуждый день,
всегда, везде, при каждой встрече,
на нас родная глянет тень
и зазвучат родные речи.
И хлынет, вырвавшись, на нас,
из-под чужих напластований,
из глубины знакомых глаз
весь жар родных воспоминаний.
Магадан. 1943/1944

* * *
Когда порой встаю с рассветом,
когда гляжу, как сходит ночь
и день с задумчивым приветом
по сопкам ускользает прочь,
и облаков белеют дымы
на янтаре небесных вод,
как будто кто-то невидимый
корабль за счастием ведёт.
Когда, омытую дождями,
в полдневном солнечном пару,
я глажу жадными руками
земную тёплую кору,
когда сквозь сон припоминаю
полей безветренную ширь –
со мной, меня не оставляя,
и ты глядишь на этот мир.
Глядишь, отстав немного взглядом,
из глубины минувших лет,
и на земле, со мною рядом,
я вижу твой знакомый след.
О, нет! Ты не была чужою
земле, покинутой тобой,
и, след, оставленный тобою,
такой же плотский и живой.
И мне всё ближе и роднее
земли прекрасные черты,
за то, что их любила тоже
моя единственная – ты.
За то, что ты вчера касалась
всего, чего касаюсь я:
родной земли, где мне осталось
ещё так много от тебя.
1945/1946. Тенькинское горное управление

* * *
Взволнованный крик воробьёв
и ветер холодный и влажный.
Так много сегодня следов
того, что я знала однажды.
И кажется: из-за угла
кирпичного старого дома
такою, как прежде была,
ты выйдешь в пальтишке знакомом.
1948-1949. Спасск. 3-я зона

* * *
И это пройдет. Понемногу
печаль обмелеет твоя.
И торною станет дорогой
священная прежде земля.
Ты сможешь без боли касаться
заветных когда-то имен,
и прошлое будет казаться
чужим и далеким как сон.
А может быть будет иначе:
подернется ряскою боль,
и Ты не забудешь, а спрячешь
печаль, что владеет Тобой.
Я вижу, как, сбросив оковы,
в ночной или утренний час,
она подымается снова
и мучит тебя, как сейчас.
И ты перед ней на коленях,
у края сознания и сил,
опять отвергаешь забвенье
и любишь, как прежде любил.
1949. Спасск

* * *
Есть вещи, которых касаться нельзя,
есть горе тяжелого права,
и душу свою выворачивать я
не буду другим на забаву.
Но с горем своим – потайным фонарем –
иду по чужому страданью,
и вижу все то, что живет под замком,
боясь – и желая – признанья.
Ведет меня горе по жизни, веля
на встречную боль откликаться,
как будто теперь оно – совесть моя,
и мне уже с ним не расстаться.
1952/53. Спасск

* * *
В обломках, в хаосе, в былом
давным-давно разбитом в прах,
лишь Ты встаешь живым цветком
с росой на свежих лепестках.
Я ту росу губами пью
и обезвоженной душой,
и тем живу, что я люблю
Тебя и мертвой, и живой.
1953-1955. Спасск

* * *
Я для Тебя найду слова,
какие знает только мать,
чтоб Ты для всех была жива,
чтоб каждый мог Тебя узнать.
В слова о тебе я вложу
всю нежность мою и любовь
чтоб жило бы каждое слово,
как в сердце стучащая кровь.
Чтоб, руки свои положив
на ровные линии строк,
под ними услышал бы каждый
взволнованный жизни поток.
И чтоб, отрываясь от них
увидел бы рядом с собой
Тебя, наклонившую плечи
над полной Тобою строкой.
1953-54 Спасск

* * *
«Товарищ, не надо все время молчать
и думать всегда об одном.
На то и друзья, чтоб помочь и понять.
Ты им расскажи обо всем.
О тех расскажи, кого смерть не отдаст,
но память кого бережет.
Открой своё сердце хотя бы на час
И сердце твоё отойдет».
— Спасибо, друзья, за совет и любовь,
но горе бывает, как нож:
чуть тронешь, и хлынет в отверстие кровь,
и раны уже не зажмешь.
Кой как запечатана рана моя
оставшимся в сердце ножом,
и, вырвав его, вы убьете меня
в усердии вашем слепом.
1953-54. Спасск

* * *
Ты слышишь, моя дорогая?
Твой дом остается твоим.
Хочу, чтобы в комнатах светлых
по-прежнему пахло жилым.
Одежда нигде не слежалась
в ненужности грозной своей:
скорее найдешь беспорядок
от тронутых мною вещей.
Мое бесполезное сердце
разрушить пора бы давно,
когда бы Тебя, дорогая,
в себе не хранило оно.
1953-54 Спасск

Из письма к друзьям
…Мир образов – он хрупок, он храним
одной любовью, тоже безоружной.
Как допустить другого к ним?
Сумеет ли чужой с заботливостью нужной
коснуться их звенящего стекла?!
Я разрешить к ним доступ не могла.
Но часто мучаюсь: права ли?
Ведь, чтобы жить, им тоже нужен свет.
Ведь только то оставит след,
что люди видели и знали.
Ищу ключа, чтоб отомкнуть замки,
но силы нет у сердца и руки.
1954-55. Спасск

 

* * *
Они свободны. Но до них                                                      Писала, не зная, что ты убит
свобода не дойдет.                                                                  Не голодом, а свинцом…
В могилах лагерных немых
их камень стережет.
Пускай оправданы они,
но в тот последний час
лишь стены грязные одни
да вышки видел глаз.
В немом отчаяньи ушли
из жизни навсегда,
и весть о воле не пройдет
сквозь слой земли и льда.
Они свободны. Но когда
За ними смерть пришла,
скажи, свобода, в те года,
скажи, где ты была?!
Живые, из своих могил
они к тебе рвались.
Теперь их нет. И нету сил,
сказавших бы: «Вернись».
Такая боль, что нету слов.
Оправданы! Увы!
Они зарыты без гробов,
они давно мертвы.
А вы, их бывшие друзья,
что отступились враз?
Вам, правда, жаль, что их нельзя
к груди прижать сейчас?!
Они оправданы и вы
теперь друзья опять,
когда разбитой головы
им больше не поднять.
Их женам руки жать скорей
вы кинетесь гурьбой.
Но помним мы своих мужей
в могиле снеговой.
Мы чтим товарищей своих
во все минуты дня,
не вместе с ними, но без них
на волю выходя.
Лишь боль одна у нас в душе
тяжелая живет,
да мысль о тех, кого уже
свобода не вернет.
Лето 1955 г. Спасск

Уже ушло невидимое солнце,
стена опять могильно посерела,
* * *                                                             а день еще так бесконечно долог…

Я помню, что солнце встает по утрам.
От этого можно кричать.
Я всё отдала бы… Но что я отдам?!
Мне нечего больше отдать.
Не надо, чтоб кто-то жалел обо мне,
не надо, чтоб кто-то ласкал.
Хочу одного в этом тягостном сне:
чтоб ты мою руку держал.
Не знаю, ни где ты, ни что ты сейчас,
но слышишь? Мне больше невмочь.
Ответь, как Остапу ответил Тарас,
приди на минуту помочь.
Я книги читала – десятки томов,
почтенный тираж и объем.
Так много о сердце писали стихов,
так мало сказали о нём!
Я знаю теперь, что на свете прочней
предмета никто не найдет:
ногами топчи его, голое бей,
в комок его стисни – живёт!
Но всё-таки силы имеют предел.
Я тоже смогу отдохнуть.
Я только хотела бы, чтоб ты подоспел
мне слово в дорогу шепнуть.
И всё ещё верю остатками сил,
не верю, пожалуй, а жду,
чтоб кто-то пришел и меня разбудил,
что всё это снится в бреду.
Челябинская тюрьма. 1937 г.

* * *
Как я люблю тебя! Как бережно и нежно.
боясь Тебя назвать среди чужих людей,
храню я образ твой – последнюю надежду,
последнее тепло моих недобрых дней.
Не смея заглянуть в тайник воспоминаний,
заветные ключи я прячу, как Кощей,
чтоб холод этих мест крылом тебя не ранил,
случайно заглянув в оставленную щель.
И только иногда, сломав замки запретов,
не в силах больше жить, забывши обо всем,
я о тебе твержу, и ясное до бреда
твое лицо встает в безмолвии ночном.
Тогда, сметая все, лаская, светя, грея,
вернув меня себе, связав меня с Тобой,
и радость, и тоска, которых нет острее,
все отодвинув прочь, овладевают мной.
Достав Твое письмо, рукой его лаская,
впиваю я тепло давно знакомых строк,
как будто бы от них, сквозь стынь чужого края,
струится твой родной, любимый запашок.
Но наступает день, и перед грубой явью
смиряю я опять орду восставших чувств,
и вешаю замки, и снова сердце давит
и сердце холодит их тяжкий мертвый груз.
И только в глубине, даря остатком силы,
давая волю – жить, запрятанным на дно,
от всех ветров укрыт, живет Твой образ милый,
которого годам изгладить не дано.
1940. Магадан

* * *
Как я люблю уральские озера!
Глубокой осенью, звенящей и сухой,
Старуха-степь под камышовый шорох
баюкает их в люльке золотой.
По-детски чист доверчивый и синий
спокойный взгляд их ласковых зеркал.
И в легком воздухе, меж облаков и ними,
парящий беркут крылья распластал.
Шуршит камыш. В нем прячется от глаза
сторожкий мир охотников и птиц.
И только я, наверное, ни разу
к ним не вернусь по берегу пройтись.
К ним не вернусь в осенние просторы
земли и воздуха, и стынущей воды.
…Как я люблю уральские озера –
глаза далекие, любимые, твои.
                                                    1937. Челябинская тюрьма

* * *
Бывают минуты: и воля остыла,
и сердце зажато в тиски.
И, кажется, больше ему не осилить
такой невозможной тоски.
Тогда, чтоб не сдаться, не крикнуть от боли,
мечтаю всю ночь напролёт
о дружбе, которой ни стены не скроют,
ни ложь никогда не убьёт.
И верю, что есть эта дружба на свете,
не смеет, не может не быть,
как звезды на небе не могут не светить,
как сердце не может остыть.
                                                     Челябинская тюрьма. 1938 г.

* * *
Я не знаю, когда это будет, но я кажется вижу воочию
Этот день, этот ласковый вечер, эти звезды в глубокой ночи
По хрустящему берегу моря мы пройдем серебристою ночью,
мы присядем у влажного камня и с тобою часок помолчим.
Будут волны, всползая на берег, шебаршить побережною галькой
Необъятное небо рассечет, пролетая, звезда.
Все, что было когда-то плохого, все, что звалось когда-то печалью
будет смыто глубоким покоем, унесет за собой вода.
На высокой горе одинокая птица просвищет.
По уснувшей листве отдаленный пройдет перезвон.
Ты вполголоса спросишь: — А помнишь далекий, давнишний
нам обоим приснившийся страшный и тягостный сон?
Будет южная ночь матерински окутывать плечи.
Будет сонное море дышать равнодушным теплом.
На ненужный вопрос я тебе ничего не отвечу.
Мы подымемся молча и молча обратно пойдем.
Только пальцы, в руке твоей, дрогнут, пожалуй, немного,
только что-то скользнет под рассыпчатой нежной луной.
Только прошлого тень перережет нам молча дорогу,
как знакомым кивнет и неслышно проводит домой.
                                                                                       Челябинская тюрьма. 1938 г.

* * *
Била нас крепкая вьюга.
Горе хватало за плечи.
Надо ощупать друг друга:
те ли, что были мы прежде?
Иль под улыбкой знакомой,
взглядом привычно-всегдашним,
в стенах разбитого дома
холодно, пусто и страшно?!
                                                            Челябинская тюрьма. 1938 г.

                Сон
Сегодня мне приснился
под утро странный сон.
Стоит в чужой квартире
мой старый патефон.
Накрыт в столовой ужин,
за ним – отец и дочь.
Вот так, в столовой нашей,
сидели мы точь-в-точь.
Мне кажется, квартиру
я тоже узнаю.
Вот в эту дверь входила
я в комнату свою.
Стоит чужая мебель –
лишь стол остался мой.
Мне кажется, он грустен:
старик дружил со мной.
Мои на полках книги –
давнишние друзья.
Любую очень часто
в руках держала я…
Смеется за стеною
Счастливая семья.
Лишь девочка темнее
и старше, чем моя.
Отец сидит с газетой,
как ты любил сидеть.
На них мне очень странно
со стороны глядеть.
Они под нас играют,
я не пойму – зачем?
Хочу им крикнуть: «Хватит!»
Но рот мой сух и нем.
Холодный, цепкий ужас
меня хватает вдруг:
«А, может быть, мы вовсе
здесь не живали, друг?!»
Быть может, нас приснилось,
/и не теперь – давно/
вот это в снежных листьях,
морозное окно?!»
Налив в стаканы чаю,
Хозяйка говорит:
-«У дочки нашей утром
был невеселый вид».
— «Мне нынче снилось, мама,
до самого утра,
как будто раздавались
удары топора.
Я встала: там рубили
огромное окно.
В проломе было очень
морозно и темно.
И кто-то грустный, грустный
глядел ко мне в пролом,
как будто он вернулся
и не нашел свой дом.
Мне очень страшно, мама,
как будто я сама
стою чужой и лишней
у нашего замка».
Отец сказал спокойно:
— «Какой нелепый сон!
Никто не бродит нынче
за створками окон.
Тебе приснился просто
прочитанный рассказ…
Ведь в новом нашем доме
никто не жил до нас».
Мне было интересно:
что же скажет мать?!
Она сказала: «Нам ли
под окнами стоять!»
Она была такою
доверчиво-простой…
Лишь девочка в раздумье
качнула головой.
Я вновь хотела крикнуть,
но крикнуть не могла.
Я не могла поверить,
чтоб женщина лгала.
И вновь мне стало страшно,
уже не за себя,
как будто повторялась
в других моя судьба,
как будто кто-то третий
вошел со мною в дом…
А то, что будет после,
доснится нам потом.
1938 Пересыльная тюрьма

* * *
Моя маленькая и родная!
Что могу я тебе сказать?!
В этом дальнем, суровом крае
я отвыкла тебя ласкать.
Но глубокими вечерами,
когда смолкнет барачный гам,
как припала бы я губами
к твоим вьющимся волосам!
Тебя, теплую и родную,
присмиревшую перед сном,
как хотела бы я, тоскуя,
жадных рук охватить кольцом!
Очень холодно в этом крае,
одиноко и нелегко.
Я давно уже не ласкаю,
моя девочка, никого.
Но напрасно колдуют вёрсты,
заливает пути вода:
я люблю тебя так же остро,
так же бережно, как всегда.
1938-1940. Магадан

* * *
Ты смотришь на солнце, когда я гляжу на луну,
ты только ложишься, когда я встречаю рассвет.
Но сто и не тысяча верст между нами простерлась в длину,
и глубже лежащей меж нами чудовищной пропасти нет.
Но сердце не знает законов пространств и границ,
и мысль не пугается дальности трудных путей.
И, может быть, в час, когда слезы блеснут у ресниц,
мы встретимся снова над шумом тайги и морей.
И снова почувствуем наше живое тепло,
и нашу большую, ничем нерушимую связь.
И все, что несчастье на наших путях намело,
на миг потеряет свою ненавистную власть.
Но трудно дышать после этих счастливых минут,
когда возвращаешься снова в полярную тьму,
и грубая явь заградительной зоною тундр
опять оплетает забытую боль.
И станут, как в сказке, расти между нами леса,
и реки опять разольются за ними вслед…
И страшно, что жизнь заключает в себе полюса,
каких не придумает самый чудовищный бред.
1939-1940. Магадан

Ночь в бухте Ногаево
Ночь голубым опрокинулась дном.
Даль океанская застлана льдом.
Белые сопки стоят в полутьме,
как мертвецы в гробовом полотне.
Смотрит печально на берег чужой
тоненький серпик луны молодой.
Врезан в огромный холодный простор,
чем обогреет он ищущий взор?
Робок и нежен и близких далек,
где он ответный найдет огонек?!
Пусть он блуждающий – помнит и он
прелесть каких-то далеких сторон,
помнит он милые сердцу места,
ласка которых тиха и проста.
В полной, глубокой ночной тишине
чье-то дыханье в невидимом сне…
Помнит – но только не может найти…
Слишком большие прошел он пути!
Все же он знает и помнит, что есть
эта простая и теплая весь.
Есть – и когда-нибудь может найтись…
Ведь улыбнется когда-нибудь жизнь!
Как бы ласкал он, листок за листком,
тополь, уснувший под синим окном,
как бы стекал он по листьям в окно,
как это было когда-то давно…
Холодно месяцу. Слишком далек
тот, приютивший его, уголок.
Холод царюет кругом нежилой.
Месяц на небе грустит золотой.
Месяц кочующий! Ты молодой,
ты еще вырастешь полной луной.
Свет потечет твой далеко, туда,
где серебристая блещет вода.
Тополь увидишь под синим окном…
Я, только я, не вернусь в этот дом.
1940. Нагаево, Прачечный двор

* * *
Если бы знать, что Ты жив – все бы было иначе:
поправимее, проще и легче.
Если бы знать, что ты жив!… Расстоянье? Но что оно значит?!
Пусть хоть где-нибудь. Пусть бы далече!
Если бы знать, что ты жив – улыбалось бы тихо над стужей
одинокое голое сердце.
Оно знало б, что можно, оно бы твердило, что нужно
рядом с сердцем твоим отогреться.
Если б знать, что Ты жив – все вопросы мои и сомненья,
на которые нету ответа,
пусть не скоро, пусть после – могли бы найти разрешенье,
не связав меня путами бреда.
Если б знать, что Ты жив, что мы вместе
еще будем когда-нибудь, милый…
Только это проклятое «если»
отнимает последние силы.
1939-40. Магадан

* * *
Ни ласкою встретить, ни ласки вернуть
я нынче б Тебе не могла.
Я голову лишь положила б на грудь,
в защиту родного тепла.
Да шею твою охватила кругом
кольцом недоверчивых рук,
чтоб так отдохнуть, отогреться вдвоем
за годы потерь и разлук.
Мы долго бы молча сидели с Тобой,
делясь пережитым без слов,
боясь разбудить задремавшую боль
виденьями прошлых годов.
Прошли бы минуты, часы бы прошли,
в окошко бы глянул рассвет…
И может быть мы бы поверить смогли,
что горя действительно нет.
1939-1940. Магадан

* * *
Никакого счастья Ты мне не дал,
бедный друг.
До конца и сам теперь изведал
все людьми придуманные беды,
всю печаль прощаний и разлук.
Но за дружбу, познанную в горе,
когда жизнь раздета до гола,
я люблю надежно, без укора,
крепче, чем когда-либо могла.
1939-1940. Магадан

           Письмо
Оно шло ко мне целый год,
от тебя ко мне.
Оно шло ко мне целый год,
как в тяжёлом сне.
Оно шло ко мне целый год,
через целый свет.
Оно шло ко мне целый год –
передать привет.
А теперь я его держу,
как твою ладонь,
а теперь я его держу,
огонёк родной.
А теперь я его держу
среди тьмы ночной,
всей любовью своей держу,
словно якорь мой.
В колыбели моей тоски
оно будет спать,
в колыбели моей тоски
мне его качать.
Всё тепло своё я отдам,
чтоб его согреть.
Всё тепло я ему отдам,
а потом – хоть смерть.
Но в безмерной своей дали,
в колее родной,
но в безмерной своей дали
будь и Ты со мной,
но в безмерной своей дали,
среди шума дня,
на края земли
не покинь меня!
Начало 1941 г. Магадан

* * *
Ты наверно не жив. Среди тысяч ушедших
неужели ты вытянул жребий, чтоб жить?
Неужели в плену у судьбы сумасшедшей
ты последнее счастье сумел сохранить?!
Если жив где-нибудь – через вёрсты послушай
/Ведь не будет судьбы – поболтать, посидеть…/
Так послушай сегодня, послушай на случай,
что придётся, не свидевшись, нам умереть.
Только что я скажу! Ты же всё это знаешь.
Говорить ни к чему, а ласкать через вёрсты нельзя.
Если жив где-нибудь, ты и так обо мне вспоминаешь,
если умер, тебе не нужны ни жена, ни друзья.
За окошком пуржит. Я сижу возле печи –
мой последний костер, у которого письма пишу.
Если смерть подойдет – я её равнодушием встречу.
Я устала желать. Я уже ничего не прошу.
                                                                         1943 г. Колыма. 23,6 км

* * *
В сердце моём Ты всегда со мной,
но эта страница будет пустой.

* * *
Я не хочу печали. Ты
должна смотреть с моей страницы
глазами детской чистоты
в прямых распахнутых ресницах.
Чтоб каждый встречный был омыт
твоей доверчивостью строгой…
Так юность ранняя глядит
навстречу жизненным дорогам.
Прямая линия бровей,
не допускавших соглашений.
Гляди и спрашивай людей.
А я скажу им: «Это – Женя.
О ней ещё рассказа нет,
лишь строки ломкие в тетради.
Ей было восемнадцать лет.
Она осталась в Волгограде».
1955 год. Спасск

* * *
Я, наконец, пришла к Тебе. Прости,
что долго медлила, что всё не приходила.
Стояло горе на моём пути –
прорвать его я не имела силы.
Оно меня отбрасывало прочь,
и в той беде никто не мог помочь.
Взрывало горе все мои слова,
а я хотела говорить с тобою,
как следует. Как с равной. Как с живой.
Среди живых храня Твои права.
Я обманула горе: я его
загнала внутрь, вглубь сердца моего,
и, сняв с пути, пришла к Тебе опять.
Прости меня за годы промедленья.
Я вновь с тобой. Мы снова вместе, Женя,
и никому нас больше не разнять.
Май 1955 года. Спасск

Встреча в Челябинске
Лежали утренние тени.
Полу безлюден был вокзал.
И взгляд мой сразу, со ступенек,
тебя увидел и узнал.
Ты шла с охапкою сирени
к вагонам, замедлявшим ход,
и складку тёплой, сонной лени
еще хранил твой детский рот.
Твой волос, цвета хлеба с мёдом,
был перепутанно густым.
Кропило солнце мимоходом
Его кропилом золотым.
Блуждало в нём сиянье радуг,
и дополняла ранний день
своей влажною прохладой
твоя упругая сирень.
Она, казалось, только встала
от сна недавнего, как ты.
Роса ещё отяжеляла
её тенистые цветы.
Она слегка благоухала,
и аромат был ощутим
в обычных запахах вокзала
дыханьем утренним своим.
И вся – с охапкою сирени,
с волос распущенных копной
была ты утренней, весенней,
ещё неловко – молодой.

… Таким спокойным и неспешным
остался в памяти тот час,
с касаньем губ прохладно нежных,
с домашней встречей наших глаз,
с немноголюдием вокзала
и сном не стряхнутым твоим –
что и сегодня, как бывало,
жива, и видима живым
стоишь в весенней светотени
ты не уступленная мной
ни самой смерти, ни забвенью,
ни силе времени – живой.
Июнь 1955 года

* * *
Мои дети, моё племя! Я вас сеяла вокруг.
Вы не знали берегущих, материнских нежных рук.
Где рожала, там бросала в долгих странствиях моих.
Может, встретив, не узнаю:
посчитаю за чужих.
Мои строки, мои дети! Много ль выживет из вас?
Много ль тех, кто с вами встретясь,
вам под крышей угол даст?
Я сама – дала ль вам силу
людям до сердца дойти,
чтоб в дорогах бездомовных
не погибнуть на пути?
Ничего сейчас не знаю,
но иначе не могу,
только так я хоть кого-то
из ушедших сберегу.
Не слыхавших друг о друге
шлю я братьев и сестер,
в неизвестный, но не мертвый,
а живой людской простор.
И надеюсь, что найдется
тот, кто примет у себя
вас, детей моих, которых
на путях теряла я.
Люди, те, кому я верю
всему горю вопреки.
Мои дети, моё племя,
строки трудные мои!

…Я, по существу, ничего не знал о нём,
* * *                                                                     равно, как и он обо мне. Но мы любили
Любила, не думая. Просто любила.                                Друг друга. И в этом – всё…
Любила всем сердцем. Любила всей силой.              Голсуорси
Любила, как дышат, не помня, что дышат.
Любовь была небом. Любовь была крышей.
Была повседневна, как хлеб и вода.
Как всё, что как будто дано навсегда.
И лишь, когда воздуха больше не стало,
увидела я, что любовь означала.
Тогда лишь узнала, что значит дышать,
что значит – любить и что значит – терять.

* * *
Ты была и осталась моею родной,
незаметно для встречных людей.
Ты всегда и повсюду бываешь со мной
тихим солнцем в прихмуренный день.
Иногда мне сдаётся – и страшно, что Ты
стала дальше, твой образ – бледней.
Что солёной водой размывает черты
смена мчащихся на берег дней.
Но не памятью глаз я Твой образ храню,
хоть глаза сберегают мне всё –
осязаньем души нахожу, узнаю
теплоту и дыханье твоё.
Твоих детских ладоней я чувствую гладь,
непослушную россыпь волос,
но открыть для других и Тебя показать
у меня ещё слов не нашлось.
Но кто любит и сам не на час, не на год,
а бесклятвенной верностью всей –
всё поймёт о Тебе и Тебя поведёт
в дом и сердце любимой своей.
Он ей скажет:
— «Гляди! Вот подруга твоя»
Скажет:
— «Так же полюблено мной.
Время берег скребёт, но родная земля
Навсегда остаётся родной».

           Раздумья
Все слова, что на свете есть,
на ладонь положи и взвесь,
пропусти за струёй струю,
осторожно просей на свет –
и увидишь, что в мире нет
слова лучшего, чем «люблю».
Счастлив тот, кто его слыхал.
Счастлив тот, кто его шептал.
Кто в дорогах его сберёг,
при любой крутизне дорог.
Кто под ветром, зажав в горсти,
дал огню от него цвести.
Кто сквозь крайнюю боль свою
пробивался, твердя: «люблю!»
И кто сможет в последний час,
когда смерть сотрясает дом,
не раскрыв утомлённых глаз
его вышептать сонным ртом.

* * *
Есть она, скрыта тобою,
в сердце твоём, в глубине,
илом засосана крепко,
горем зажата на дне,
так, что и ты достаёшь её
только ночами, с трудом,
смотришь и снова роняешь,
снова хоронишь в былом.
Сторож, ты вечно с ключами,
всюду их носишь с собой.
Сердце – убежище прежде –
стало ловушкой глухой.
Серою замшей молчанья
сам ты стирал её след.
Ей же, Любви, было надо
вырваться к людям, на свет.
Разве в тюрьме ей место!
В боли твоей – её честь?!
Разве такую увидят,
скажут – действительно есть!
Разве в такую поверят?
Разве её понесут,
как торжество и открытье,
в дом, и в дорогу, и в труд?!
Только тогда ты ей верен,
только тогда уберёг,
если её невредимой
вывел на свет, на порог,
чтобы в груди застучало
у проходящих людей:
— Вот она, та, о которой
сказано: «Смерти сильней!»

* * *
Любивший
при жизни
пути и просторы,
ты мною примышлен
к дубовым узорам.
И может быть правда,
что был ты со мной
над блещущим Бугом
в тот полдень степной.

* * *
Она ещё едва входила
в наш сложный, деятельный мир.
Но им жила, его любила,
и место ей – между людьми.

* * *
Я сегодня рассказала
Вам о девочке своей,
чтобы Вы ей улыбнулись
и поплакали о ней.
Чтоб она друзей имела,
чтобы в сердце к Вам вошла
и меня бы в Вашем сердце
на земле пережила.

П. Антокольскому
Есть мужество – жить.
Оно есть – умирать.
Есть –
самых любимых
убитыми знать.
Последнего мужества нету трудней:
оно не хоронит своих сыновей.
Оно их вторично рождает на свет
и с жизнью смыкает
оборванный след.

Убит!
Ты признать его мёртвым не мог.
Ты вышел на помощь в быстрины дорог.
Ища, на других натолкнулся солдат.
Увидел: убиты.
Увидел: молчат.
Как дико, что могут умолкнуть, мертвы,
такие безусые, свежие рты!

А пели ведь! Только что пели они!
И сердце велело:
— Иди, догони!
Их следа не мог ещё ветер смести
Их песня ещё в пол минуте пути.
Оставить их так?
Обойти стороной?
И сердце сказало:
— И твой ведь такой!

И принял ты на сердце тех пятерых.
пошёл, собирая их песни и стих.
То были мальчишки Советской страны,
солдатами ставшие в утро войны,
поэты, лишь только начавшие жить,
и чьей немоты ты не мог допустить.

Ты шёл по следам их, искал, узнавал.
Строка за строкою
ты песни собрал.
Ожившие глянули. Встали, ясны.
И сердце, срываясь, воскликнуло:
— Сын!
И тихо прибавило:
— Вот он каков,
в своём поколенье мужавших юнцов!

А жизнь всё росла и стремилась вперед
и в руки давала всё больше работ.
И дети росли
и реки текли.
Вставали к свободе
материки.
Охвачена Африка заревом битв.
И крикнули рядом:
— Лумумба убит!

— Неправда! – в ответ закричала Земля.
— Такого, как он, уничтожить нельзя!
Лумумба в бою! Он оружья не сдал!
Он был человеком,
а пламенем стал:
и снова пошёл ты за пламенем вслед.
И к нам обернулся Лумумба – поэт.

Как мощен он в гневе и нежен в любви!
Богата земля – богатеет людьми.
И гордою болью тебя обожгло:
— Да это ж опять поколенье его!

Лишь стало взрослее,
лишь стало сильней,
широко пошло по планете по всей.

То Кубой оно, то Алжиром встаёт.
…И в том поколенье твой мальчик живёт.
И дочь моя, Женя, в нём тоже жива,
хоть было ей лет восемнадцать едва.
Над нею сегодня
стоит Волгоград,
весь новый.
И песни над Волгой звучат.

И голос погибших
и голос живых
нерасторжимо
сливается в них.

* * *
Предательств, обид и насилий
я видела много. Но тех,
кто подлости эти творили,
я их ненавижу не всех.
Глубоки у жизни одонки.
Не мести там жить, а врачу.
Но тот, кто обидит ребёнка –
тому никогда не прощу.

* * *
Говорят, это было давно.
Так давно, что уже и не слышно.
Говорят, даже горе смешно –
Ему время за давностью вышло.
А я вижу острей и больней,
Как твои уменьшаются плечи.
Очертанья фигурки твоей,
уходящие вдаль, в бесконечность.
Ты идёшь – и кругом никого.
Не с кем словом в пути обменяться.
Только справа и слева легло
разливанное море пшеницы.
Солнце щедро течёт по хлебам.
Рощи купами встали далёко.
Но твоим уходящим шагам
так бездомно и так одиноко.
И хотя ты не смотришь назад,
Ты как будто бы слышишь касанье.
И тебе помогает мой взгляд,
Отвергающий все расстоянья.
Пусть у горя есть тоже судья,
назначающий меры и сроки.
Всё равно не оставлю тебя
на твоей одинокой дороге!
1961 год