«Не все равно!»

«Не все равно!»

Владимирова, Е. Л. «Не все равно!» Поэма / Владимирова Елена Львовна;  – Текст : непосредственный.

«Это не должно повториться»
Б. Пророков

Есть в жизни вещи, о которых
В тяжелом поиске молчишь.
Нужны слова, чтоб были впору.
Они не сысканы? Ищи!
Ты ищешь подлинного слова
для трудных подлинных вещей,
в ответе
перед жизнью новой
и строгой
памятью друзей.
Став у доски с обломком мела,
с карандашом, еще немым,
ты отвечаешь перед целым,
не перед чем-нибудь одним.
Не только ты…
И не случайно,
Рывком все двери растворив,
приходит гость черезвычайный,
сдвигает записи твои,
кладет на стол свою находку -
еще с дороги не остыл -
и по листу проводит:
– Вот как
я это понял и открыл!
Он весь еще в своей работе,
в едва оконченном пути.
Вот мысль его, что стала плотью,
ответ, что он сумел найти.
И во внезапном разговоре,
когда всё – снова, всё – опять,
возможно брать, возможно спорить,
одно немыслимо: молчать.

***
Строка в строку, в шеломах острых,
стихов прямой и четкий текст.
Тaк это ты пришел, Твардовский,
Василья Тepкинa отец?
Тот, чьи слова – «не ради славы,
а ради жизни на земле» -
девизом сделались по праву
в моей отчизне и семье?
С чем ты пришел? О чем газета?
И что с собою привела
сегодня отданная свету
поэмы конченной глава?
Пусть с середины. В середине
стучится сердце. Что там? Вот:
«Дни торжества – не дни поминок.
Там не ведут убитым счет.
На торжестве о том ли толки,
каких и сколько сыновей
направо, влево ли от Волги
теряли руки матерей.
И не нужны подсчеты эти
на жертвы призванной земле».
… Так напечатано в газете,
Раскрытой настежь на столе.
Так вот о чем…
Я верю, знаю -
ты не имеешь легких строк.
Но как с ним быть, куда деваю
тобой подписанный итог?
Твой вывод, найденный на стыке
причин, событий и путей,
что нету – малы ли, велики ль, -
победе дела до потерь?!
О том ли толк – не все равно ли,
как жизни тратились и труд?
Но кто же так считать позволил?!
Водораздел проходит тут.
Отсюда – шаг.
А дальше следа
уже порой не повернуть,
А жизнь идет.
И вновь победа
себе прокладывает путь.
И как всегда в большом походе,
кладет на чуткие весы
и путь, что был однажды пройден,
и груз, что надобен и годен
для отделенья высоты.
Ни нашей радости, ни бедам
в своем полете не чужда,
желает знать она, Победа,
во что обходится страда.
И здесь, в решающем, в исходном,
столкнулись в лоб – «не все равно ль»?
Без спроса в рост поднялась боль.
Пускай. Ей дело есть сегодня.
Пусть то, что держит, что хранит,
она поднимет над собою!
Оно не eй принадлежит.
Оно важней и выше боли.
Ей чуда сделать не дано,
но пусть кричит:
– Не все равно!
Пускай хотя бы камни носит,
чтоб в общий памятник лeгли,
чтоб поперек – простая пропись:
«ЖИВУЩИХ РЯДОМ – БЕРЕГИ!»

***

Война – большая цепь сражений,
и разнолик бывает бой.

Когда мы едем по дорогам
своей страны с конца в конец,
изваян вдумчиво и строго,
нам всюду встретится боец.
У перекрестка ли, у въезда ль
в село, иль где-нибудь в степи,
навеки вписанный в окрестность,
он у обочины стоит.
Шинель из гипса нараспашку,
еще горячий автомат -
не уступивший, отстоявший
наш день сегодняшний
солдат.
И без него уже представить
просторов Родины нельзя.
Не отказала в личной славе
ему любовная земля!
Промчатся встречные машины,
перекликаясь и спеша,
Пройдет девчонка с парнем мимо -
любви открытая душа.
Дразня подростков беспокойных,
петлю прочертит самолет.
Прохожий кто-то в полдень знойный
в тени покурит и уйдет.

Стоит солдат в пыли дорожной,
среди рабочей суеты,
и возле пыльного подножья
всегда положены цветы.
Не мать одна о нем печется
и не вдова.
В потоке дней
бессмертье здесь надежно ткется
руками теплыми людей.
……………………
Но тех, кто смерть иную сведал,
хоть так же Родине служил,
где встретить их?
Нигде ни следа,
ни мет,
ни знака,
ни могил.
Лишь тень, отрывок, полуповесть...
А где же повесть целиком?
Он тоже пал на поле боя,
пусть не на этом – на другом.
Не принижая разговора,
скажи – и люди все поймут.
Пройди дорогой, по которой
он до последних шел минут.
Уже касаться их довольно
никчемной тушью полуслов.
Касанье это недостойно
руки советских мастеров.
Без осторожных многоточий,
без странных слов – «глухая быль» -
сумей взглянуть погибшим в очи
и тему трудную осиль.
«Глухая быль»!
Еще в пределе
горячей памяти людской
то, что стихи твои посмели
назвать бывальщиной глухой!
Еще в глазах живые лица,
и голоса еще слыхать,
и время, время потрудиться,
всей силе образа подстать
их в жизнь художникам вписать.
То долг не только перед ними,
а перед жизнью целиком -
перед большим ее, единым,
потребным глазу полотном.
Им сострадания излишни.
Писать их надо в полный рост.
Молчит еще однако холст,
не сложен реквием погибшим,
резец не высек их черты,
чтобы поднять их жизнь и гибель
до настоящей высоты,
откуда видеть их могли бы,
поклясться, обернувшись к ним,
в том, что для них всего дороже:
– Да! Мы в борьбе с любою ложью
и двоедушием любым!

***

Да, о солдате.
Раз уж тронул
ты часа грозного приход,
скажи, чьим «чохом» оборона
была подорвана в тот год?
Ты сам ходил дорогой горькой
к Востоку хлынувшей войны.
И лучше всех Василий Теркин
сказал о мужестве страны.
В каких же вдруг «самих» причина
кто «города сдавал» подряд?
Народ ли был тогда повинен?
Солдат? При чем же тут солдат?
Они не спрятаны, не скрыты,
неизгладимые черты -
и Бреста гордая защита,
и непреклонность глухоты
(вот здесь уместно это слово!),
так много стоившей лихого
народу, партии, стране,
когда, уснувши в тишине,
страна проснулась ратным полем
и ощетинилась людьми,
чтоб встретить – грудью, кровью, боем -
врага
в те памятные дни!
Но тот, кто ведал всем на свете,
но самым главным пренебрег -
тот ни народу, ни победе
в минуты встречи не помог.

***

Еще гремят на свете войны.
Не прочеркнешь – «глухая быль».
И точность карт нужна сегодня
не для вспомина – для борьбы.

* * *

О любви шепчут или поют.
От боли кричат или стискивают зубы.
В честь убитых или молчат, или говорят о них
полным голосом.

Легко сказать другому: делай!
Нагнись, возьми слова и строй!
А ты-то сам, советчик? Где он,
твой труд и вклад посильный твой?
Ведь кое-что ты видел ближе?
А, ты не мастер! Ты судья
того, что тот – другой – напишет,
путем нехоженым идя!
Но ты писал когда-то? Даже
в совсем не письменных местах?
Пускай теперь все нити свяжет
другой? И спрос с него?
Не так?
– Не так!
И стены рушит память,
Эх, кабы то одна судьба,
«особая»,
а не цунами -
не миллионная беда!

… И опять Колыма. Между гор оснеженных
в лазаретном бараке, сурово ночном,
долго, трудно томясь, умирал заключенный
и просил, чтобы мы рассказали о нем.
Погляди на него сквозь года и метели,
пусть погибшим ничем невозможно помочь.
Встань, Страна, хотя в мыслях, у грубой постели:
о тебе говорил он в последнюю ночь.

В темноте только плоские контуры тела.
Резкий выступ колен. Одеяло над ним.
А в провалах глазниц, напряжен до предела,
взгляд, где собрано все, что осталось живым.
Это крик в темноте, это гаснущий факел,
поединок со стенами, камнем, тюрьмой!
Сердце бьется. Удары видны под рубахой.
Опадает рубаха. Окончился бой.
Я прочту о нем старые, краткие строки
что сложились в ту ночь и дозрели в уме.
Они шли по тяжелой и долгой дороге,
своей боли понятной унять не сумев.
Он был назван врагом трудового народа,
хотя счастьем народа был счастлив и жил.
А к нему, как к врагу, подходили все годы,
когда мерзлую почву он молча кайлил.
И когда его сын
Пал на фронте под Ельней
И к отцу эта весть через версты дошла –
он под окрик – «фашист!» —
Брел колымской метелью,
он,
когда-то осиливший топь Сиваша.
Он упал, когда силы ему изменили,
когда снова подняться он больше не мог,
Мы в ту ночь его честные очи закрыли
для последней из самых далеких дорог.

Вот и все.
Разве надо, чтоб долго и много?
Не из тех он, кто хочет, чтоб кто-то грустил.
Только сколько их было в домашних дорогах,
кто о той же последней услуге просил.

Были разные люди, не все коммунисты.
Большинство трудовых беспартийных людей.
Но работой своею и помыслом чисты
в большинстве перед Родиной были своей.
И в одном из краев, где они умирали,
Колыма ли то будет, Тайшет, Воркута,
нужен памятник им – не для поздней печали -
как черта, и итог, как девиз «никогда».
Наш товарищ и брат, тою лагерной ночью
умиравший безвестно за цепью оград -
скольких дальних окраин он перворабочий,
скольким стройкам – фундамент, таежный солдат?
Сын тяжелых годов своего государства,
прочно, навечно вырублен в камне крутом,
пусть он встанет бок о бок с строителем Братска -
в этом праве ему не откажет никто!
В своем сером, ветрами подбитом бушлате,
истощенный, отекший – таким, как и был -
пусть он встанет, чтобы также об этом солдате
проходящий с собою в душе говорил.
Он причастен – и как – ко всему, что творится.
Молодые ребята, в тайге и в степях
вспоминайте -
ему довелось потрудиться
не героем,
а с черным клеймом на плечах!
Человеком не числимый, слова лишенный
(было проще с таким – безо всяческих прав!)
так он жил, на своей же земле заключенный,
так работал и падал, себя исчерпав.
Не «щепою» – нигде, ни вчера, ни сегодня
не нуждается в жертвах таких коммунизм -
был он кровной и тяжкой утратой народной,
тяжкой болью, ненужно прорезавшей жизнь.
На границе войны, уже видной воочью,
сыновей своих кровных теряла страна.
И кто это связать с революцией хочет,
тому грозность подделок еще не ясна.

***

О погибших другие расскажут полнее!
Но в часы, когда смерть к ним медлительно шла,
скольких слушала я – перечесть не сумею!
И о них рассказала я то, что могла.

***

Что могла я?
И снова от края до края.
раздвигаю года, возвращаюсь в тюрьму,
Да о том ли товарищ просил, умирая,
Чтобы камень поставили где-то ему?!
В ту последнюю ночь без ответного звука
не своею одною предсмертной тоской,
он томился тягчайшею выпавшей мукой -
обреченный молчанию общей бедой.
Он твердил об ошибках, еще не раскрытых,
обо всем, что узнал и продумал в тюрьме.
Имена палачей называл именитых,
тех, кто в знамя, как в тогу, закутаться смел.
Головой к голове, кое-как примостившись,
в трюмах, тюрьмах, вагонах, стенах лагерей,
он твердил, чтобы глаз не заметил бы лишний
не губами, а жгучею мыслью своей:
«Если выживешь, помни! Добейся! Расскажешь!
Пусть не думают – смерть все убьет, все сотрет…»
И хранил его жаркое слово товарищ,
и другому, заветом, шептал в свой черед.
Нет, героями не были все в этом мире,
где все спутано было, как в темном бреду.
Но, бессчетные руки то слово хранили
как крупицу тепла на предельном ветру.
Так и шло по цепи, неподвластное смерти,
своей верой в конечную правду сильно.
И однажды с трибуны, на Ленинском съезде,
среди сказанных слов прозвучало оно.
Он замученных всех — страшным возгласом Эйхе,
Рудзутаком — от вынесших пыточный ад.
Оно к людям пришло, отвергая помехи
самой смерти, расстрелов, могил и оград…

***

Но еще о цепи. Сколько было обрывов!
Все же нити тянулись, сплетались опять.
Так чего бы сегодня мы стоили, живы,
Не сумев эстафеты своей передать!
В тех местах было много советских ученых.
Непривычны к работе с кайлом и пилой,
с вагонеткою шахтной, доверху груженой,
они таяли быстро, но были собой.
На запретных клочках папиросной бумаги
сколько мыслей и формул хранилось тогда!
Ну а я вспоминаю подпольный гербарий -
сгусток мужества, верности, страсти, труда.
Собирал его хилый, невидный ботаник.
Свой гербарий на теле носил и скрывал.
Сколько знал он угроз, наказаний и брани!
Но… опять и опять собирать продолжал.
Для чего он старался, фанатик науки,
свои мхи сберегал до последних минут?
Он мечтал, что успеют народные руки
взять тот нужный, до подвига выросший труд.
Слава вечная славным. Не только ученым!
Помню, был сумасшедший.
В разгаре войны
отказался от пайки один заключенный:
его крохи блокадным ребятам нужны!
О какой-то Наташе все время он бредил.
(Как узнать мне, жива ли Наташа сейчас?)
Он недолго у нас пролежал в лазарете.
Его врач от навязчивой мысли не спас.
В человечьей, навалом наваленной груде,
под издевку замешанных в кучу врагов,
жили эти простые советские люди,
для которых пока не подыскано слов.
Как плевали им в души? Чьим именем лгали!
Не на ощупь ища настоящих путей,
они Родине силы и счастья желали...
Так почтим их достойно работой своей!
Чтобы слову и делу разлада не ведать,
чтобы щели меж ними нигде ни одной.
Чтобы труд всенародной великой Победы
побеждал только нужной победе ценой.

***

Не отогнать воспоминаний,
их потревожив и подняв.
Встают друзья моих скитаний,
как будто рядом, будто въявь.
Вы где, товарищ Соколовский?
Мне не забыть: глядели мы
на выраставший первый остров
у побережья Колымы.
Отвесный, мертвый, черно-белый,
вставал он прямо, как копье.
И только снег оледенелый
венчал нагое острие.
Вокруг лежал простор свинцовый
воды, тяжелой, как уран.
И камень тяжкою основой
врастал в свинцовый океан.
И от его немого гнета
стараясь как-нибудь уйти,
квадрат заношенного фото
Вы отыскали на груди.
Как будто мог он быть помогой,
как будто силу он имел
помочь нам чем-то у порога
в угрюмый лагерный предел.
Но с фотографии обычной
глядел обычный человек
в военной форме, без отличий,
с тяжеловесной складкой век.
Прямой в плечах, как на параде.
Но было в связи лба и губ
то, от чего при первом взгляде
рождалось слово «однолюб».
Мы говорить не поспешали,
глядели молча на портрет.
«Товарищ… Вместе воевали». -
«Живет?» – «Расстрелян», – был ответ.
«Мы были вместе под Мадридом -
одна дорога привела.
Ему тогда бы быть убитым.
Да вражья пуля не взяла!
Переверните и прочтите.
Он перед Вами будет весь.
Его я в камере увидел
таким же собранным, как здесь.
Он эту карточку на память мне.
надписал уже в тюрьме.
А Вы о нем судите сами.
Прочтите и верните мне».
На обороте рядом с датой
и твердой подписью мужской
стояло: «В знак единства взглядов», -
крутой отчеркнуто чертой.
Как будто он чертою ровной
подвел свой жизненный итог
и подготовился, не дрогнув,
шагнуть на вызов за порог.
(И все же ждал, не позволяя
себе признаться в том, что ждет,
что помощь, стены раздвигая,
в последний миг к нему придет.)
Стояли мы в проеме люка.
Из нас никто не говорил.
Лишь пароход машинным стуком
о близком береге твердил.
– По трюмам! -
сверху закричали.
Я протянула Вам картон.
И Вы его на грудь убрали:
был друг убитый запрещен.
Но мне его крутые плечи
в труднейшем чем-то помогли,
хоть Колыма плыла навстречу
замесом крови и земли.
Да, он, наверно, не был гибок.
Но целен в каждой капле чувств,
им недосмотренных ошибок
не он несет посмертный груз.
В лицо глядеть умевший смерти,
знававший лишь один закон,
он полной мерою ответил
за то, в чем не был обвинен.
И за подведенной чертою,
перед своим народом чист,
он строгой почести достоин
нести названье – коммунист.

***
«Время стирает рубцы и шрамы, нанесенные горем,
но политические проблемы остаются,
и их надо решать».
Н. Хрущев

Прости, я просто позабыла,
что кто-то рядом у стола.
Так много ожило и всплыло!
Но ведь и речь об этом шла!
Пускай вразброд сойдутся вместе
как будто разные куски.
Да, слов не выкинешь из песни,
Слова как птицы из руки.
Их не вернет обратный ветер.
Им искру сбросить – только миг.
Бывает – в жизнь войдут навеки.
Чем станут в ней? Ответ велик.
Быть может, в нужную минуту
неточность впитанной строки
дороги спутает кому-то,
решенье выбьет из руки.
И виноватых будто нету.
Начало в прошлом не найти.
Оно непросто – быть поэтом.
Но разговор зашел. Прочти.

Есть тема – Сталин. Этой темы
коснутся снова и не раз.
И ты ее в конце поэмы
в свой путевой включил рассказ.
Она прошла такие дали
сквозь всех – его, меня, тебя...
Пусть ты сказал лишь то, что знали, -
ты прав, ее не обойдя.
О ней впервые громко, в голос
сказал стране двадцатый съезд.

И слово поступью тяжелой
дошло до всех людей и мест.
Пришло не только обличением,
Не только ставило предел -
оно несло перечисленье,
программу самых нужных дел.
И каждый по его приходу,
оценку дав своим делам,
чем задолжал стране, народу,
обязан был додумать сам.
Жизнь властно требовала дела:
наладь, добейся, подыми!
И как бы рана ни болела,
работу в лекари возьми.
Большой и малой, сколько хочешь,
ее повсюду и везде.
Но разговор, что нынче почат,
он нужен. Он – одно из дел.
Ты прав: мы, старшие, в ответе.
Любой, кто был и не был там.
И в божество на этом свете
не превратился б Сталин сам.
Как будто в малом, второценном
себе позволив промолчать,
мы привыкали постепенно
ответа в большем не держать.
И хоть ты пишешь,
что открыли
мы эту истину вот-вот -
знавали в юности не мы ли:
«не бог, не царь, а сам народ?»
Не с облаков спустился Сталин.
В том не повинен дух святой,
что люди взрослые страдали
недопустимой слепотой.
И там, где страх стучался в двери,
страх за себя в былые дни -
уместно ль слово о доверье?
(Доверье страху не сродни.)
И от своих ошибок личных
нам не ко дню и не к лицу,
и даже скажем – неприлично
уйти за спину мертвецу.
Есть разность личного ответа,
и судьбы разные сложны.
И трудно первыми от века
вставать из древней глубины,
Но было б новой грубой ложью
сказать, утешившись на том:
«Да, было! Делу не поможешь.
И был он все-таки отцом!»
Как можно, отвергая бога,
хранить однако «отче наш»,
слова — сигнал, слова — тревогу, -
чужой язык, чужой багаж?
Да ведь само понятье это -
остереженье и набат!
И вдруг у лучшего поэта
оно в строке – строке наград!
Как мог ты, столько перечислив,
внезапно вывести в конце,
что, дескать, дети-коммунисты
нуждались все-таки в отце?
Мол, как и водится на свете,
живал отец и жили дети,
Отец бывал не в меру строг,
но стать им на ноги помог.
Когда ж он умер, дети были
уже мужчины в полной силе
и без него могли прожить…
О чем тут было б говорить?
Какой же «опыт» вышел боком
(Как только вынесла строка!)
В одном лишь дело, что жестоко,
что тяжела была рука?
Выходит, ладно, хоть и круто?
Не правый – был он все же прав?
(Восточный норов де попутал,
гордыней лишней напитав!)
Но человек иного чина,
не шах-иншах, а коммунист,
иным оценкам он повинен,
в иной посмертный вписан лист.
И здесь слова «восток», «отцовство»
и не при чем, и ни к чему.
Раз говорить, то прямо, просто,
поближе к делу самому.
В его трудах, в его походах,
во всем, что дорого для нас,
что было знаменем народа?
Что остается им сейчас?
Не имя Сталина держало
его на вышках мировых:
страна советская вставала
как сгусток чаяний людских.
И в распрямлении могучем
всех стран -
советская страна
людским надеждам самым жгучим
была вещественно нужна.
И ею, росшею с трудами,
но существующей, живой,
держалось в мире наше знамя,
стократ прожженное войной.
Его «до черных стен рейхстага
от русских волжских берегов
советских воинов отвага
несла на темени стволов».
Есть Сталинград. Великий, зримый
для человечества всего.
Но разве сталинское имя
бессмертным сделало его?!
Нет! Не за имя умирали
той огнедышащей порой,
хоть называли имя «Сталин»
бойцы, как символ и пароль.
Хотя его произносили
со словом Родина в ряду.
Так было. Кто оспорит были?
Но сути фактов не найду.
Сегодня, мертвый, в Мавзолее
любому Сталин обозрим.
Все так.
Лежит с ним рядом Ленин,
и никогда – не вровень с ним.
(Зачем здесь Сталин?
Для сравненья?
Не объяснить ничем иным.
И труп его, как оскорбленье,
в соседстве с Лениным живым.)
Да! юность прошлая не знала
(в прямое верит прямизна),
какая темная вставала
за словом-символом стена.
Да! Сталин дорог был для многих,
хоть круг их таял и меньшал,
затем, что «каждой каплей крови»
служить народу обещал.
Что из того?
Тем хуже вдвое,
то, что за клятвами взросло,
когда доверие людское
оборотилось людям в зло.
И разговор об этой сути -
прямой и нужный разговор.
Слова полны. Стихи – в упор.
Строка не лжет. Пусть люди судят.

***
И хоть не в Сталине сегодня
беседы главной существо,
хочу оказать, как мною понят,
и верно ль вижу я его.
Передо мной,
тяжелобронной
оградой напрочно укрыт, -
игрок, холодно-увлеченный
самой стратегией игры.
Он не любил людей живыми.
Он их боялся, как помех.
К нему, сквозь щели броневые,
не доходил ни плач, ни смех.
Диагонали. Вертикали.
Доска, где в шахматы играл.
А если пешки оживали -
он пешки в бешенстве сметал.
Когда он стал таким, не знаю,
И был ли где-то перелом.
Или, себя не раскрывая,
оно всегда лежало в нем.
Но много стоившей бедою
вошло в живую нашу жизнь,
что для него такой игрою
был отвлеченный коммунизм.

***

Как много высеял отравы -
и нынче можно поглядеть,
тот, кто по «отческому» праву
учил две совести иметь!
Не за тюремной лишь чертою
рукой надменною своей
ломал он самое святое -
сознанье новое людей.
Боялся, чтоб не помешало
ему отцовствовать сполна.
И в этом главная, пожалуй,
его тягчайшая вина.

***

Слова былому не помогут.
Не изменить прошедших дней.
Но через жизнь идет дорога,
и дело в ней и только в ней.
Не все по-равному в ответе.
Шагает жизнь – людьми, делами,
меняясь каждый день и час.
Давая щедрыми руками
работу каждому из нас.
И у испытанных судьбою,
несчастьем общим и своим,
у нас свои расчеты с болью:
ее мы зря не бередим.
И неуместно нам сегодня
любой прикрашивать ответ:
Ответ за все сегодня поднят,
и от него укрытий нет.
Ответ за дело, за любое,
за ложь под видом честных дел,
за хлеб, что в поле кем-то сгноен,
за жизнь, что кто-то проглядел.

И к тем, кто выдвинут народом,
доверье зрячее крепя,
мы день за днем и год за годом
все больше требуем – с себя.
И вдруг в стихах такое слово,
такой, изволите ль, маяк:
– Коль надо, долг верши суровый
И что не так, скажи, что так!
Да никогда оно не надо
– ни впредь, ни нынче, ни в былом -
за это драться, как солдатам,
нам нужно прозой и стихом!
Не примирять – мол, дескать, было,
но не могло иначе быть!
Могло. Солому ломит сила -
не нам, как довод, приводить.
Ужели ж нужно было трогать
всю горечь прожитую дней
лишь для эпических итогов:
– Найдись тогда… Скажи… посмей!
Такое – в гроб, а не из гроба,
чтоб никогда не смело встать!
Тверди:
– Где нужно, делай, пробуй,
посмей, что надобно, сказать!
Проходит жила становая
сквозь поколенья – времена,
И надо знать – она какая,
подчас невольная вина.
Ведь в переменчивом обличье
вдоль городов ползет и сел
где ложь, где лесть, где безразличье
то «просто-напросто» привычка,
то «цель оправдывает всё».
Ползут, как черви,
то укрыто,
то смея выбраться наверх,
ползут былого недобитки,
ища, где слабже человек...
Добить их? Не присыпать сверху,
не дать им как-нибудь ползти!
И потому былое – веха,
и разговор о нем – вести.

***

Но и о будущем негоже
поэту походя сказать:
Мол, все равно, плохи, хороши ль,
не время слишком paзбирать.
– Мол, каковы, добры иль плохи,
покажет дело впереди.
А ей на всем ходу, эпохе,
уже не скажешь «Погоди».
Там поглядим!
А нам не после -
сейчас глядеть, сейчас ценить.
Что мы посеем, то и скосим,
И что построим, в том и жить.
Да и эпоха не стихия,
что вдруг сорвалась и несет,
а человек стоит, прихилен,
у распахнувшихся ворот.
На том стоять необходимо,
беря невиданней разбег:
любое дело – управимо.
Ему хозяин – человек.

***
… Но те же задачи стоят
перед всеми,
кто был в заключенье, кто был
на свободе.
И этим в большое и сложное
время
нам место указано
в нашем народе.

***

Не золотообрезной книгой
я вижу партию в былом,
Мой муж, веселый Леня Сыркин,
расстрелян был в тридцать восьмом
Уйдя на фронт еще из школы,
лет в восемнадцать – начподив,
прожив красиво и недолго,
он в годы Берия погиб.
Не от времен доколчаковских,
от первых юношеских лет,
в живых остался комсомольский
не уничтоженный билет.
И после всех дорог пройденных,
не сведших наново дорог,
он мне нежданно на ладони
его родной ладонью лег.
Весь в острых вмятинах и шрамах,
в следах всего, что пережил,
он обо всем со мною прямо
и непечально говорил.
И это маленькое пламя -
язык и жар далеких дней -
растущей юности на память
я в люди отдала, в музей.
Мне было трудно с ним расстаться.
Он столько мне напоминал!
И я однажды повидаться
пришла к нему в музейный зал.

Все было четко, чинно, строго.
Ковры вдоль берега времен, -
Но между двух дворцовых окон
передо мной лежал не он.
Отглажен – я не знаю, чьею
непонимающей рукой, -
лежал на стенде он, алеям
обложкой ровной и немой.
Он, так понятно говоривший
любой потертостью своей,
был нем сейчас для проходивших
живых взыскательных людей.
Я с ним немного постояла,
потом, на Кировском мосту,
перебирала жизнь сначала,
любую веху и версту,
Нева несла свои просторы,
как через сто и триста лет.
И льдин блестящие заторы
гранитный били парапет.

Он встал со мной неслышно рядом,
на плечи руки положил.
Сказал, как девочке: «Не надо!
Взгляни: я тот же, кем и был».
И двое юных рядом с нами,
хоть он негромко говорил,
чуть-чуть подвинулись плечами,
давая место у перил.
Они глядели с любопытством
на шлем, на звездочку его,
на серый глаз в задорных искрах,
в нем признавая – своего.
И Леня вдруг ребятам этим
поверх перил кивнул слегка.
Сказал, а может быть – ответил:
– Жизнь хороша и нелегка!

………………………………..

Мне очень трудно. Было б дико
все позабыть и все отместь.
Но дорожу живою книгой,
где пятна есть, надрывы есть,
где все в движенье и в боренье,
где все вперед устремлено.
И в мире, где работал Ленин,
мне до конца не все равно!

***

Нельзя писать с душой закрытой,
отсторонив любовь и боль.
И вправе к жизни пережитой
теперь притронуться любой.
Бывают разные ладони.
Различна ощупь у руки.
Но верю: люди не уронят
моей протянутой строки.
Чего хочу? Чего мне надо?
Да то, что нужно всем из нас:
чтобы ничто из жизни рядом
не проходило мимо глаз.
И среди всех решений сложных
ища простейшее одно,
хочу себе ответить – В чем же
эпохи главное звено?
Оно в великом береженье
всех жизней, всех до капли сил,
чтоб человек их в совершенья,
себя достойные, сложил.
Чтоб первый раз в тысячелетьях,
хозяин полный на земле,
во всем богатстве и расцвете
он проявить себя сумел.
И в этом цель.
И завещанье
друзей, чью память берегу,
о ком надгробного молчанья
хранить сегодня не могу.
Хочу, чтоб жившие узнали -
я верю, им возможно знать -
что то, чего они желали,
смогло живою былью стать.