- 126 -

ТЮРЕМНЫЙ ПОДОТДЕЛ ВЧК

После обеда нас ведут дальше. Опять бежит московская улица. Кучки народа провожают нас с любопытством, зорко высматривают — нет ли знакомых? Смотришь на этих свободных граждан, как

 

- 127 -

сквозь сон, как бы из иного мира. Вот и Кисельный переулок. Большой частный дом взят под казенные надобности: здесь помещается «тюремный подотдел ВЧК». Сам хозяин его, гражданин П. (еврей), арестован и помещается здесь же в собственном доме. Подозревал ли он, когда воздвигал его, что строит тюрьму для самого себя?

Нас помещают на четвертом этаже, в камере N 8. Это квартира из 5 комнат. В ней скучено человек 60—70.

Староста отводит нам место и предлагает устроить самим постель. Нам дают дощатые нары («сон в руку», говорю я моему спутнику, когда мы несем эти доски).

Последние кишат насекомыми.

Соблюдать чистоту не было никакой возможности.

Нас в небольшой комнате было человек 25; мы лежали вплотную — и потому все паразитное население всех родов оружия переползало беспрепятственно с одного на другого.

Поистине, «всяк за всех виноват». К тому же было жарко, благодаря центральному отоплению, и душно. Почти все курили, и от дыма голова была как в тисках, болели глаза. Ночью там и сям виднеются бледные фигуры, просматривающие в протянутых руках свое белье, зорко вглядывающиеся в каждую складку...

На прогулку выводят только раз в неделю, по воскресеньям, на 15 минут. Часовые с винтовками стоят цепью кругом. В некоторые воскресенья прогулка вовсе отменяется за недостатком часовых. Поэтому мы так были рады, когда нас вызывали на работу: мы таскали из склада через двор железные койки в пустые квартиры, которые «меблировались» для новых обитателей. Переносили пачки с сушеной воблой, распространявшей густой аромат. Иногда нас заставляли выкачивать ведрами воду из затопленных подвалов — мы стояли цепью и передавали друг другу ведро (раз до двухсот за один прием). За это нам выдавали лишний кусок хлеба.

Состав заключенных был самый разнообразный: солдаты и генералы, матросы, инженеры, студенты, рабочие, социалисты и анархисты, купцы и бедняки, русские, евреи и поляки.

Весь этот состав менялся. Пересылали в Бутырки, в Архангельск, а то и совсем «выводили в расход».

Вся арестованная братия, шумная и нервная, вдруг стихала, когда приходил «черный ангел» из канцелярии. «Иванов! С вещами на свободу!»... «Петров!.. С вещами!..» Последняя форма вызова наводила страх. Это означало — или перевод в другую тюрьму, или... расстрел...

 

- 128 -

Наш староста, симпатичный пожилой студент Петровско-Разумовской Академии — был вызван именно таким образом. Мы условились, что он, в случае получения свободы, даст нам знать сигналом — зажжет спичку.

Внизу против тюрьмы расположена Варсонофьевская церковь. У ее входа часто можно было наблюдать людей, которые вели переговоры с заключенными посредством сигнализации носовым платком.

«Переводчик», опытный в этой азбуке, обыкновенно вызывал соответственное лицо и пояснял ему сообщение.

Впоследствии, как нам потом передавали, эти переговоры стали невозможными, так как к окнам были приделаны железные заслоны, так что Москва скрылась из глаз; оставалось любоваться лишь кусочком неба. А жаль: с нашего этажа хорошо можно было видеть Рождественский монастырь, Садовую улицу, а там вдали, на горизонте — Бутырский вокзал. Впоследствии оставалось возможным лишь слышать Москву, шум трамваев, извозчиков. Более всего радовал душу звон колоколов; особенно красиво-мелодически пели колокола Рождественского монастыря.

Но при нас заслонов еще не было, и мы имели эту моральную отдушину — окно. О, как важно окно в тюрьме, и вообще в нашей жизни — окно, обращенное вдаль и ввысь, раздвигающее тесные каменные стены!..

Итак, наш староста ушел. Часы прошли, сигнала не было. Некоторые уже пришли к печальному выводу о судьбе старосты. Мы напряженно всматривались в ночную тьму. И вдруг вспыхнуло пламя и осветило широко улыбающееся лицо нашего друга.

Шум и гвалт стоит целый день. Почти каждый считает своим долгом рассказать историю своего ареста. Другие спорят на политические темы, философствуют. В углу лежит толстовец Яков Филиппович, из народа, заложив руки под голову. Он любит петь непротивленческий гимн: «Нам оружия не надо»...

Над ним подтрунивают. «А что ж по-твоему делать, чтобы зло прекратить?» — «Совершенствоваться, вот что главное», — назидательно говорит толстовец. Это слово было подхвачено. Иногда в жарком споре вдруг вспоминали о толстовце: «Филиппыч, а Филиппыч!»...

— Не трожь его... Он, вишь, совершенствуется... — указывал сосед на мирно спящую фигуру непротивленца.

— Ха-ха-ха, именно совершенствуется!..

Привели новых из Бутырок. К одному из них сразу устанавли-

 

- 129 -

вается подозрительное отношение... Оказывается, пришло секретное сообщение, что это «наседка», т. е. лицо, подсаженное для разведки. Такое лицо обыкновенно развязно ругает советскую власть, чтобы вызвать и других на подобную же откровенность. Среди нас знаменитый анархист Николаев-Павлов. Он рассказывает о своих лихих побегах из царских тюрем (раз он спрыгнул в Сибири с поезда на полном ходу). Держит он себя очень независимо и гордо. Он член Московского Совета, за него стоят все хлебопеки в Москве, угрожают забастовкой, если его не выпустят. Он срочно требует коменданта тюрьмы — и тот действительно приходит. Это «комиссар смерти» И., прославившийся своей жестокостью. Молодой цветущий человек с бегающими беспокойно глазами: говорят, он уже страдает кошмарами по ночам. (В то же время, по отзыву его знающих, он очень нежно любит своих детей.) Не забуду этой картины. Павлов сидит против коменданта и тихим наставительно-властным голосом передает ему свои «требования», в том числе требование свободы. Тот, запрокинув голову к стене, с шапкой на затылке, почтительно слушает, стараясь избегать взгляда своего собеседника. Вечером Павлов повторяет некоторые из требований на поверке. Почему-то еще прибавляет: «Тут еще Марцинковский, из христианского студенческого союза, тоже сидит несправедливо, без допроса».

(Я действительно писал уже несколько раз своему следователю, прося меня допросить, но безрезультатно.)

Требования Павлова не были удовлетворены к известному сроку — и с этого времени он вместе с другими анархистами объявляет голодовку. Они запираются в отдельной комнате. Пища, приносимая им, аккуратно возвращается начальству.

Анархисты добились своего, и, как я узнал впоследствии, они были освобождены.

Вообще анархисты вели себя очень энергично.

Помню, в нашу камеру привели еще одного из них, молодого еврея. Он уже сидел в нижнем этаже, но там поджег постель в знак протеста против своего заключения.

Тотчас по прибытии к нам, он написал коменданту письмо, в котором категорически угрожал перебить стекла, если его не выпустят немедленно.

В ожидании ответа он беседовал со мной, в частности, насчет древнееврейского языка, который он хорошо знал. Не успел он кончить беседы со мной, как его вызвали на свободу — он ушел так скоро, что я забыл вернуть ему его карандаш.

Самое тяжелое в тюрьме было не физическое неудобство, не

 

- 130 -

голод и теснота и духота — но было духовно душно от вечной ругани, проклятий, циничных анекдотов — все это, как ядовитый газ, отравляло атмосферу. К вечеру люди уставали изрыгать хулу и брань, и наступала сравнительная тишина.

Тогда вдруг кто-нибудь начинал петь — и уже тут выливалась вся душевная тоска. Иногда в шутку кто-нибудь затягивал странную детскую песню: «Мама, мама, что я буду делать? У меня нет зимнего пальта-а-а»...

Содержание песни совершенно неглубокое, детски наивное, но все пели с увлечением, даже до исступления: из сердца рвались чувства заброшенности, сиротства, зовущие на помощь мать...