- 172 -

ДОЧЬ «ВРАГА НАРОДА»

В июне тридцать седьмого были расстреляны как изменники Родины высшие командиры Красной Армии. Самой крупной фигурой среди них был маршал Тухачевский.

 

- 173 -

Шло следствие по делу «гнусных предателей» Бухарина, Рыкова и прочих. Газеты захлебывались бранью. Особенно часто мелькало слово «троцкисты».

Я не помню разговоров с матерью на эти темы. Значит, их не было. Мать замолчала. Я не задавала вопросов. С того момента, как мама—живая, во плоти,— была возвращена мне, я боялась спугнуть чудо. Я хотела, чтобы оно двигалось рядом, говорило нараспев и... смеялось. Я научилась считывать с маминого лица, что давало ей спокойствие, а что огорчало. У меня возникло изощренное зрение и чутье.

Мать молчала не только на эти темы. Она молчала об отце. Я знала, что о дорогих умерших говорят, плачут, вспоминают их поступки, привычки. И ушедшие навек люди продолжают еще жить среди близких. Правда, отец не умер. Мы не видели непреложности его могилы. Может быть, мать боялась спугнуть надежду на его возвращение, как я—чудо ее жизни со мной?

Это странное табу я тоже прочитала на мамином лице. Ни разу оно не было произнесено вслух. Я подчинилась угаданному.

Мы поселились в просторной чистой избе, разделенной надвое дощатой переборкой и русской печью. Изба принадлежала старухе татарке и ее невестке.

Темное лицо старухи было вырезано строго и скупо. У невестки—светлое, широкоскулое, рябое.

Старуха, пожелавшая, чтобы мы ее звали Апа, почти не знала по-русски. Невестка Маша — тоже татарка — говорила свободно.

Был в маленьком закутке еще жилец—русский молодой человек, который при нашем появлении подхватил свой фанерный чемоданчик и сразу исчез.

Апа разразилась гневной татарской речью с неожиданным русским концом:

— Бумага есть? Есть. Гамна — человек!

— Почему она ругается?— спросила я.

— Она говорит, что у вас есть справка, и НКВД велел вас принять, а он испугался,— бесстрастно перевела Маша.

— Где он работает?—спросила мать.

— В газете.

— Он не такой дурак, этот парень,—сказала мама, когда мы остались одни.— Его могут обвинить в обще-

 

- 174 -

нии с врагами народа. Поди докажи, что ты не общаешься, если живешь в одной избе. Вот он и сбежал от греха подальше. Но Апа-то, Апа!

Мать повеселела. Мы стали раскладываться, В нашем распоряжении оказалась огромная старая деревянная кровать с соломенным матрацем, стол, стул и табуретка. Русская печь была повернута к нам своим чревом. Два окна — с двух сторон; двери не было, ее заменял проход между печью и стеной — на хозяйскую половину.

Там помещалась металлическая кровать с пышными подушками и белыми подзорами, стол, застланный клеенкой, и деревянная лавка под окном.

На этой лавке сидела Апа, прямая, как изваяние, и пряла шерсть. В памяти моей она осталась неотделимой от старинной прялки.

Мать часто сожалела, что у нее нет материала и места, чтобы вылепить эту выразительную в своей неподвижности фигуру.

Дом, куда мы попали, был достаточным. У Апы была корова, несколько овец (их шерсть Апа пряла на продажу), куры. Маша работала счетоводом в какой-то местной торговой организации. Была она безупречно честным человеком, но имела возможность купить те редкие товары, которые «забрасывались» в сельпо и которых никому никогда не хватало в очередях.

Между собой свекровь и невестка не ладили. Они недавно потеряли сына и мужа. Апа вбила себе в голову, что Маша не досмотрела и вот — он умер.

— Видит Аллах, я была хорошей женой,—со слезами говорила Маша.— Она думает, жене легче потерять мужа. Думает, у нее самое большое горе на свете. У меня тоже горе. Я любила мужа. Ходила за ним, пока болел. Так ходила, думала, хоть бы мне умереть вместо него. Фельшер не может вылечить туберкулез, а Маша может? И теперь хочу умереть. Никогда замуж не пойду. А она говорит: «Ты виновата!»

— Хорошая жена муж не помер!—упрямо отвечала Апа на мамины увещания и переходила на горячий татарский.

— Такие славные обе! И вот поди...—огорчалась мать. Она не оставляла попыток миротворчества.

Село Бакалы было районным центром и располагало лавкой с пустыми прилавками, школой, фельдше-

- 175 -

ром (врача не было) и высокими учреждениями районного масштаба.

НКВД помещалось в бревенчатом строении конторского типа и охранялось часовым. Иногда он присаживался на крылечко. В черном проеме открытой двери угадывался другой страж. Они обменивались ленивыми репликами.

Мать ходила туда отмечаться раз в десять дней. Иногда ее вызывали записочками с каракулями от руки, которые приносила какая-то румяная девица.

Мать исчезала в дверном проеме, а я усаживалась на лавочке напротив и неотрывно глядела в черную пасть.

Выходила мама оттуда с невозмутимо-спокойным лицом, некоторое время мы шли молча, а когда оказывались вне досягаемости недреманного ока, она пропевала:

— Опять предлагали работу. У них приказ устраивать на работу всех ссыльных без промедления. Пока не вижу никаких других ссыльных. А со мной это не пройдет.

Мать с ходу начала писать по разным инстанциям, что у нее болезнь нервов, одно из проявлений которой—заикание, это исключает ее общение с любым коллективом, и вообще, единственная работа, которой она может заниматься,—скульптура. В Бакалах эта работа никому не нужна, поэтому она настаивает, чтобы местом ее ссылки была Уфа.

Я понимала, как шатки ее аргументы, а если она и добьется перевода в Уфу, то там —Циля...

Денег у нас не было. Лишь та малость, которую начал присылать из Ташкента Валентин.

Летом мы жили на подножном корму. Бакалы одним своим боком вплотную привалились к густому бору, отягощенному орехами, всевозможной ягодой, грибами.

Чуть не под нашими окнами были обнаружены выводки шампиньонов. Апа плевалась, когда мать жарила их на мангале, который она смастерила из старого ведра и кирпичей.

Раз в неделю Апа выпекала в русской печке хлеб. Она охотно это делала и для нас. Муку и масло мы покупали в базарные дни.

Бакалы—татарское село на башкирской земле.

 

- 176 -

Эта земля была так тучна, что при известном усилии разводящих стада и возделывающих пашни оставляла им кое-что от своих щедрот, вопреки плановому хозяйству.

Бакалинский базар радовал глаз натуральностью, первозданностью своих товаров. Особенно деревом. На разостланных рогожах — тоже древесных, золотистых, а не мочально-серых—сверкали новизной лопаты, прялки, корытца, скалки, лапти, ложки, бочонки...  Сродни дереву золотился на солнце мед.

Медом мы могли только любоваться. Он был нам не по карману. Мука, молоко и масло. Для выпечки хлеба насущного.

Иногда к нам приходил нищий бабай (старик), ведя за руку внучку лет пяти. Это было прелестное создание с копной грязноватых белокурых волос, карими глазами и ангельским личиком.

— Настоящая венецианка! — восклицала мать.— Откуда она тут? Если б мы сами не были нищими, я бы ее взяла. Что ее ждет...

Мама угощала их пирожками с грибами и с ягодами. Бабай кланялся в. пояс, девочка без умолку лепетала по-татарски.

Когда в доме пахтали масло, Апа норовила подсунуть нам кусок. Или оставляла на нашем столе кружку парного молока.

Так мы жили: принимали подаяние и подавали сами.

За новыми запасами провизии отправлялись в лес. Быстро наполнив лукошки, мы делали привал у речки Сюнь (Прозрачная). Она оправдывала это название. На глубоком дне были видны все камушки. Каждая рыбешка выдавала себя беззащитным серебром. Лесные берега повторялись в очищенном, сокровенном своем виде.

Собственным телом я рассекала эту хрустальность. Руки становились в воде белее и ярче. Под деревом сидела мать с книгой или шитьем. Отсвет реки струился по холщовому платью. Чудо продолжалось.

Однажды я попала в воронку. Неведомая сила рванула за ноги вниз. Почти оглушенная отчаянной схваткой, я выдралась на поверхность. Вода заливала глаза, и первое смутное пятно, которое я увидала,— мать на берегу. Мир обрел свою устойчивость. Я медленно поплыла.

- 177 -

Мама, в неведении происшедшего, встретила меня улыбкой и протянула веточку костяники — этот северный набросок гранатового зернышка:

— Взгляни, какая красота.

Мы собрали наши пожитки, побрели через выгон к околице.

— Заика! Заика! Троцкисты идут! Невесть откуда перед нами выросли трое мальчишек.

Этот вопль не был новостью. Он преследовал нас то с дерева, то с забора, то из-за угла. Мать спокойно говорила:

— Не обращай внимания. И мы продолжали свой путь. Но тут мальчишки приплясывали в нахальной близости. Один из них был нашим соседом.

— Троцкисты! Заика! Троцкисты!

Вдруг мать, уронив лукошко, бросилась к ним.

Мальчишки—врассыпную.

Сначала я оторопела, потом кинулась следом:

— Мама, не надо! Мама, стой! Но мать бежала как девчонка. На яркой зелени луга сверкали белые колени.

Сто-ой! Мама, стой! Мальчишки убежали. Мать нехотя остановилась.

Глаза ее горели азартом:

Ну погодите, я вам задам!

Почему меня так уязвило это сверкание белых коленей?

...Ночью, лежа в нашей жаркой постели, я вспомнила курорт в Поляковке. Парк там был огромен. Но какую бы тропинку мы ни избрали в то лето, нам неизменно попадался высокий огненно-рыжий человек.

Однажды он сломился пополам в неловком поклоне:

— Разрешите представиться... поверьте, не осмелился бы... Некому познакомить... Простите великодушно.

Мать промолчала. Рыжий все более запутывался в своем бормотаньи.

Моя мама заикается,— поспешила я на выручку.— Ей трудно говорить.

Его лицо страдальчески исказилось.

— Тем более... не откажите сопровождать вас... Молча... Чтобы никто не обидел...

 

- 178 -

Мать отрицательно качнула головой.

Рыжий не перестал мелькать в отдалении. Он получил прозвище Рыцаря Печального Образа.

— Как ты можешь быть такой бессердечной!— упрекала я мать.

— Чего ты от меня хочешь?—сердилась она.— Чтобы я вышла за него замуж?

Нет, этого я не хотела!

— Гораздо милосерднее, поверь, в самом начале пресечь знакомство, чем заронить несбыточные надежды.

Вечера мы проводили дома, над морем. В тот раз мать сидела на широких перилах террасы—ее темный силуэт приходился на лунную дорожку, а я—поглубже, в плетеном кресле.

Внезапно над перилами возникла голова. Ее рыжина, смягченная луной, напоминала золотой шлем.

— Не пугайтесь. Это только я... Завтра кончается моя путевка,—сказал Рыцарь.—Вы должны... вправе знать... Вы — моя Мадонна! Всю жизнь... Тут что-то ухнуло, голова нырнула.

Я бросилась к перилам. Мы обе вглядывались в крутой склон и черную морскую бездну.

Немного ниже террасы зашевелился куст, из него вырос золотой шлем. Он прочертил сверкающий путь к берегу.

Потом длинная прихрамывающая фигура побрела не в сторону санатория, а —как и полагалось Рыцарю Печального Образа,—вдоль вспененной кромки, к лунной дорожке.

Мадонна приняла свою невозмутимую позу. Рыцарь растаял в призрачном сиянии.

...И вдруг белые колени замелькали на зеленом лугу в погоне за скверными деревенскими мальчишками.

— Мама, не обращай внимания,—попросила я утром.

— Хорошо, не буду,—легко согласилась она, ничего не уточняя.—Ты права.

Изба, в которой помещалась школа, отличалась от других только своими более обширными размерами. В ней было две больших классных комнаты по обе стороны коридора. Уму непостижимо, как в них могли сменяться десять классов.

 

- 179 -

Я пришла в шестой. Татарчат в классе было, пожалуй, больше, но занятия шли на русском.

В первый день, ребята не стесняясь, разглядывали меня, как диковинного зверя. Но и только.

Во второй на меня внезапно обрушился удар пониже спины. Такой, что искры посыпались из глаз. Я обернулась и увидела ухмыляющуюся рожу верзилы-одноклассника. Вне себя бросилась я колотить его кулаками в грудь. Чья-то рука легла мне на плечо и насмешливый голос произнес:

— Ты че, Санька, псих ненормальный? Она ж непривычная.

Рука и голос принадлежали Мирьям—смуглой девочке с горячими узкими глазами. Я успела заметить, что она верховодит в классе.

— Не серчай. Это он ухаживает за тобой,—пояснила Мирьям.

Еще шире расплывшаяся ухмылка подтверждала ее слова.

— Айда на мою парту,— пригласил Санька.— Вона — первая, твое место будет близ окна. Я хошь и самый большой в классе, училки содют на первую, а то бузить буду.

— Оно и видно! — съехидничала я. Но удар не попал в цель.

— Ага! —благодушно согласился Санька.

— Не бойся, он больше не будет,—пообещала Мирьям.— Даешь слово?

— Ладно. Шо я, дурак? А коль другой сунется...— он показал увесистый кулачище.

Я оценила положение и согласилась. Кроме директора, мужчин в школе не было. Учительницам, в основном городским, туго приходилось с шумной татаро-русской оравой.

Самой беспомощной оказалась наша классная руководительница, преподающая ботанику. Миловидное существо с востреньким личиком и нервной обесцвеченной завивкой, она год лишь как оставила город.

Из всего растительного царства особую привязанность она испытывала к лютикам. Можно допустить, что человек имеет слабость к лютикам, но зачем описывать их как экзотическую невидаль деревенским ребятам, если сразу за порогом школы эти желтые звездочки глядят на тебя со всех сторон? К ботаничке прилипло нежное прозвище Лю-утик.

 

- 180 -

Полная дама в пенсне была учительницей литературы и русского.

Ее красивая голубоглазая дочь Оля в пику матери ненавидела книги и «обожала» танцы с флиртом. Подходящих объектов для флирта в обозримом пространстве не было. Оля привлекала своей веселостью и отталкивала глупостью. Подруги из нее никак не получалось.

Зато симпатии Мирьям и грубоватая забота Саньки многого стоили. Но ни за какие коврижки я не согласилась бы возвращаться с ними вместе из школы.

Дело в том, что на углу, который не миновать, жили мои враги. Я никогда не видела их в лицо. Но стоило мне появиться, как из-за кустов палисадника раздавалось истошное:

— Троцкистка! Троцкистка! У-у, вражина! Несносна была мысль, что мои одноклассники услышат эти вопли. Я пряталась в школе и уходила последней.

Однажды я почти миновала злополучный палисадник и уже поздравляла себя с удачей, тем более что позади слышались чьи-то одинокие шаги, как вдруг— удар в голову!—и меня засыпало какой-то дрянью.

Она набилась в глаза, рот, нос, уши. Последовал знакомый вопль:

— Троцкистка! Что—съела?! Вкусно? Троц-кис-тка!

Ослепленная, я не могла сделать ни шагу и стала протирать глаза слюной.

Это была зола, завернутая в газетный ком. Неожиданно вопли смолкли, и в тишине раздался треск раскалываемого арбуза. Я оглянулась. Тот, чьи шаги я слышала,— мальчик лет пятнадцати, схватив за шиворот двух моих врагов, колотил их головами друг о дружку. Ослепив меня и уверовав в свою безнаказанность, мальчишки, наконец, высунулись из палисадника. И теперь орали дурным голосом.

Я хотела было поблагодарить моего заступника, но, представив свои пыльные волосы и грязные ручьи на щеках, пустилась наутек.

Матери сказала, что свалилась в канаву. Она молча поставила таз с водой на мангал.

Я знала, где искать утешения, я сразу открыла нужную страницу:

 

- 181 -

«...Насильно сорвать ночной колпак со лба человека и водрузить его на голову неизвестному джентльмену неопрятной внешности — такой остроумный поступок, как бы он ни был оригинален сам по себе, относится бесспорно к разряду тех, которые именуются издевательством...»

Еще бы! А как в таком случае назвать комок газеты, набитый золой и запущенный тебе в голову?

«...мистер Пиквик, отнюдь не предупреждая о своем намерении, энергически спрыгнул с постели и нанес Зефиру такой ловкий удар в грудь, что в значительной мере лишил его той легкости дыхания, которая связывается иногда с именем Зефира; после сего, снова завладев своим ночным колпаком, он смело принял оборонительную позицию.

— А теперь выходите оба... оба!..»

Обидчик мистера Пиквика нагло плясал у него перед носом в тюремной камере. Мои—трусливо прятались в кустах.

«...После такого смелого приглашения достойный джентльмен придал своим кулакам вращательное движение, дабы устрашить противников научными приемами».

Я расхохоталась. В сотый раз испытываемое удовольствие от храбрости старого друга слилось со сладостным звуком раскалываемого арбуза. Жаль, я не разглядела лица моего благородного заступника... Отныне я мысленно называла его только так. И склонна называть до сих пор.

Чтобы избежать какой-нибудь подлой мести моих врагов, я сделала вид, что подружилась с девочкой по имени Тома, которая жила в противоположной стороне. Проводив ее после школы до дому, я возвращалась вдоль околицы с другого конца села.

Молчаливая Тома, с темными нездоровыми подкружьями у глаз, и правда, нравилась мне. Движения ее были неторопливы и тихи.

Как-то раз, отнеся холщовый мешочек с учебниками домой и взяв лукошко, она повела меня в лес. Мы вышли на поляну, где я никогда не бывала. Меня сразу затопило тихое, как сама Тома, восхищение.

Это была удивительно домашняя поляна. Вся устлана дубовыми листьями и курчавой зеленью мха. Закатный свет казался просеянным сквозь уютный розовый абажур.

Я села на мягкий мох и глядела на Тому, которая уверенно, как хозяйка поляны, сновала по ней и скоро набрала полное лукошко грибов. Потом села рядом и после долгого молчания спросила:

 

- 182 -

— Любо? Мне тоже.

Деревья толпились, ограждая этот маленький покой. Цвет абажура потемнел.

— Пора. Солнышко садится. Возвращались мы в согласном молчании. Я впервые зашла в Томину избу.

— Погоди. Теперь я тебя провожу,—она скользнула с лукошком куда-то вбок, оставив меня в горнице.

Тут было очень чисто. Кровать с кружевными подзорами, как у Апы,— судя по всему, местный шик. На лавке—домотканый коврик. На него я и села.

В это время в открытых дверях выросла огромная, темная фигура. Помаячив на пороге, шагнула в комнату.

Я вскочила. Передо мною стоял здоровенный мужик в рубахе без пояса и в грязных сапогах. Его длинные руки свисали чуть не до колен, мутные глаза смотрели бессмысленно.

— Что вам тут надо?—дрожащим голосом вопросила я.

Мужик продолжал смотреть в упор. Вдруг он сильно качнулся.

— Вы пьяны!

Я лихорадочно соображала, как повела бы себя моя мать.

— Убирайтесь отсюда вон!

В ответ мужик рухнул на пол во весь рост. Я успела отскочить. Из закутка выбежала Тома. Проворно, как на поляне, она стала сновать вокруг мужика.

— Ахти, Боже мой! Мамка опять заругается! Только пол вымыла...

Обеими руками она стаскивала грязные сапоги. Наверное, в моих глазах было не больше смысла, чем до этого у мужика. Тома между тем подхватила его под мышки и, кряхтя, поволокла в закуток.

Тут мои щеки запылали. Это грязное животное— ее отец! Хозяину дома я велела убираться вон!

Тихонько я вышла на улицу. Нет, не так бы вела себя мать. Она помогла бы Томе волочить ее пьяного отца по полу. Но я растерялась. Я никогда не видела пьяных в доме.

Откуда-то с гиканьем и свистом вылетела толпа подростков, к самым моим ногам подкатился на доске

 

- 183 -

с колесиками молодой калека, пронзительно визжа:

— Иностранка! Иностранка!

Этот парень, лишенный рук и ног, проворно раскатывал по улицам на доске, давая ей толчки лишь своим сильным корпусом. Его судьба вызывала жалость и ужас.

И вот человеческий обрубок, который, казалось, должен был знать цену насмешек, верещит, показывая мне язык:

— Иностранка! Иностранка!

Почему? Ведь я так жалела его. Почему вообще им всем доставляет удовольствие преследовать меня? Кличка «троцкистка» еще объяснима: просто повторение газетной брани. Без всякого смысла. Я и сама хорошенько не знала, что это означает. Похоже, «троцкист»—синоним слова «враг». Мы никакие не враги. Но раз они именно так оболгали отца, то разделение с ним его отверженности казалось в какой-то мере сохранением верности.

Но почему—иностранка? Шпионка, что ли? Из-за моего пальто с пелериной? Им невдомек, что сшито оно из перекрашенного маминого, и пелерина скрывает изъяны материала. Кое-кто из беснующихся одет добротнее, чем я. Но... по-другому. Я им—чужая, вот оно что! А хотела бы я походить на них? Вот таких, кто набрасывается на людей по первому науськиванию или потому, что человек отличается от них самих? Нет, не хотела бы! Ни за что. И в конце концов чем так уж плохи иностранцы?

Скоро мне представился новый случай для размышлений.

В классе были перевыборы старосты. Лю-утик сказала, что надо подумать и выбрать достойного во всех отношениях товарища. И вдруг с нескольких парт раздалось; «Морозову!»

Я замерла. Так я им — не чужая?

Тонкая кожа Лю-утика порозовела. Лю-утик откашлялась:

— Мы должны выбрать несколько кандидатур, а уж из них...

Мирьям взметнула руку вверх и встала:

— Не надо несколько. Морозову надо,—твердо сказала она.—Морозова училась в городе. Всегда объясняет, кто не понял. И справедливость. Хороший староста будет.

 

- 184 -

Мирьям, благородная Мирьям, благородная, как мой благородный заступник! Но, Мирьям, не надо...

Я чуяла всем своим существом, еще не понимая, а зная — не надо.

Лю-утик зарделась:

— Староста должен быть политически грамотным...

— Грамотней у нас нету,—упрямо сказала Мирьям.— Морозову уважаем. Кто — за? — она повернулась к классу. Подняли все руки.— Кто — против?

— Это не считается! — суетливо вмешалась Лю-утик.— Выборы не считаются!

— Почему не считаются?—голос Мирьям стал глухим от гнева.

Мирьям, не надо... Мирьям, остановись... Лю-утик стала пунцовой до кончиков ушей и обрела небывалую твердость:

— Морозова — дочь врага народа... Вот оно! Вот оно...

— Это признали органы НКВД. А наши органы никогда не ошибаются. Мы не можем доверить дочери врага народа быть старостой нашего класса. За это нас по головке не погладят...

— А зачем нас гладить?! Не пять лет! Наверное, глаза Мирьям полыхнули узким огнем, а зубы ощерились, как я видала не раз. Но сейчас я этого не видела. Я отвернулась к окну.

— Сын за отца... то есть дочь за отца не отвечает! — крикнула Мирьям.

Отвечает. Отвечает, безрассудная, великодушная Мирьям... Я отвечаю, что мой отец — не враг народа.

Он любил людей, и люди любили его. «Как там наши в тюрьме?»

У меня не попадал зуб на зуб.

— Эй, поплачь,—раздался громкий шепот Саньки.—Никто не увидит. Загорожу спиной. Она у меня широ-окая!

И я заплакала. От бессилия. Оттого, что я не могу встать и во весь голос защитить отца. Не могу сказать Лю-утику, как я ее презираю. Потому, что—мама с ее негласным табу... Потому, что это поведет к еще худшим оскорблениям отца. Потому, что в моей душе живет страх перед всесильными органами, которые только тем и заняты, что — ошибаются...

 

- 185 -

—Мирьям!—рявкнул вдруг Санька.—Кончай базар!

Эти двое хорошо понимали друг друга.

— Кон-чай! — распорядилась Мирьям, и разом все стихло.

— Выбираем Мирьям,—сказал Санька.

— Ты че, псих ненор... Ладно, раз такое дело,— решила Мирьям.— Кто — за?

Проголосовали дружно. Лю-утик вздохнула с облегчением:

— Вот и хорошо. Я думаю, Илдыгеева справится с обязанностями старосты,—ее кукольные щечки поблекли:—Извини, Морозова, но сама понимаешь... Я поняла.

Ах, Мирьям, Мирьям... Этот урок пришелся ко времени, к тому самому времени, когда я начинала думать, что люди способны только ненавидеть и травить при первом науськивании... Матери я ничего не рассказала. Но она неожиданно заговорила сама:

— Когда они пришли конфисковывать имущество, то увидели голые стены. Я спокойно объяснила, что продала всю обстановку, а деньги истратила на передачи в тюрьму и прожила. «Но книги?! Должно быть много книг!»—допытывались они. «Пойдите в чеховскую библиотеку. Там около пятисот названий, указано имя дарителя».

Даритель! «Враг народа»...

В Бакалы стали прибывать родственники других «врагов».

В сельпо я увидела полную седую женщину и очень красивую девочку. Говорили, это жена и дочь расстрелянного маршала Тухачевского. Кажется, девочку звали Светлана. (Дальнейшая судьба их была трагической, но если это они, то свой крестный путь они начали с Бакалов.)

Ссыльные и их дети быстро знакомились между собой.

Мать держалась особняком и однажды через силу проговорила:

— Не сближайся с приезжими. Прошу тебя. Все они, естественно, живут рассказами о своей беде, разговорами о мужьях... Я не смогу...—лицо матери исказилось мукой.—Просто не выдержу. (Все еще не-

 

- 186 -

вдомек мне был ее замысел. Да и кто угадал бы!) Объясни, что я заикаюсь. И потом — мы скоро уедем...

Как мало это походило на правду!

Стояла уже зима, и я мерзла на лавочке, не сводя глаз с закрытой теперь двери НКВД и стража в тулупе.

Мать вышла и, как всегда, отойдя на расстояние, оповестила:

— Опять отказали от перевода в Уфу. Приказ устроить меня на работу. Напишу новое письмо.

Я искоса посмотрела -на ее бледное, осунувшееся лицо. Мы жили впроголодь. От Вали тревожно долго не было денег. С наступлением зимы подножный корм кончился. Нас поддерживали только угощения Апы: то сметана, то кусок жареной баранины, то спахтанное масло. Это оставлялось по временам у нас на столе, в наше отсутствие. Возвратясь, мы видели в горнице на лавке изваяние за прялкой. Лишь быстрое вращение веретена говорило, что изваяние живо. Что же будет дальше?

— Троцкисты! Заика! Троцкисты!

Над забором торчала румяная рожа соседа Петьки.

— А ну-ка поди сюда! — внезапно предложила мать.

— Нашли дурака!

— Ты, может, трус?

Петька сиганул с забора в сугроб:

— Никакой я не трус!

Они с матерью мерились взглядами. Петька смотрел дерзко.

— Тогда ты, может, злой? — задумчиво пропела мать.—Почему тебе доставляет удовольствие дразнить нас? У тебя злая мать или злой отец?

— Ничего они не злые,— буркнул Петька и отвел глаза.

— Значит, от природы ты не злой,—определила мать.—Тогда я открою тебе секрет: гораздо приятнее быть добрым. Поверь! Я видела летом, как ты плотничал с отцом во дворе. У нас совсем поломалась табуретка, а денег на новую нет. Тебе по силам ее починить?

Мы ушли, оставив Петьку в смятении, которое выражал его сползший на глаза треух.

 

- 187 -

На другой день он не пришел. А на третий явился с инструментом. Он стучал молотком и сопел.

Мать придирчиво осмотрела его работу. Похвалила:

— Мастер. А теперь погляди, что умею я.

Еще раньше, чтобы занять руки, мать из картона и раскрашенной бумаги сделала плясуна со сложной системой веревочек на обратной стороне. Это был негр в полосатых панталонах, лиловом фраке и цилиндре. Тот самый «лиловый негр», который «подавал манто» (мать и рассказывала мне о Вертинском, трудясь над плясуном). Умело дергая за веревочки можно было имитировать любой танец похоже—до смеха.

Петька был загипнотизирован, ни разу не улыбнулся и ушел пятясь.

На следующее утро он привел своего друга Федьку—нашего «врага № 2».

— Можно ему... того... поглядеть негра?

Федька был, видно, подготовлен его рассказами, и теперь они оба покатывались от хохота.

С тех пор Петя стал нашим завсегдатаем и помощником. Что-то чинил, носил воду, рубил дрова или сидел в углу, слушая чтение вслух.

С чтением становилось все труднее. «Лампочки Ильича» не было ни в одной избе Бакалов. О существовании керосина в селе давным-давно забыли. Выручала вековечная лучина. Но ее свет был так слаб, что не позволял читать.

Темнеть стало около трех часов дня. Где-то совсем вблизи выли волки. Петька показал их следы на снегу под нашими окнами. То у одного, то у другого соседа волк задирал овцу. По ночам раздавались выстрелы из охотничьего ружья.

Ранняя темнота и волчий вой нагоняли тоску. И все-таки мне повезло несказанно! Я не попала в детдом для детей «врагов народа», как бедная Эмма, а была с матерью. Мы лежали бок о бок в постели. И молчали вместе. Чаще всего мы молчали об отце.

Жив ли он? Вернется ли? Увижу ли я его когда-нибудь? Перед моим внутренним взором возникала картина: явление отца на пороге. И всегда в долгополой шинели! Роскошь демисезонного пальто была такой мимолетной... Я жадно разглядывала худое лицо.

Самые черные—хоть глаз выколи и душу выплесни! — были ночи без сна.

 

- 188 -

Одним из способов одолеть черноту стало сочинение «в уме» повести времен революции и гражданской войны на основе слышанных в детстве рассказов о приключениях деда. Автор, разумеется, был на стороне красных. (Сколько же надо пережить и увидеть — или прозреть озарением? — чтобы связать причину и следствие!)

А еще более надежная уловка рассеять мрак:

«— Ну, какого вы мнения, Сэм, о том, что сказал ваш отец? — улыбаясь, полюбопытствовал мистер Пиквик.

— Какого я мнения, сэр? — отозвался мистер Уэллер.— Да я того мнения, что он — жертва супружеской жизни, как сказал капеллан Синей Бороды, прослезившись от жалости на его похоронах».

Как хороша жизнь, в которой вели такой разговор. Она становилась большей реальностью, чем волки под окном и тоскливый свет лучины. Не торопясь, с благоразумной бережливостью я перебирала хорошо знакомые фразы, и меня начинали окружать добрые, веселые, чудаковатые лица.

Я оказывалась в светлой уютной кухне Мэнор Фарм в Дингли Делле, за круговой чашей, и слушала таинственные рождественские рассказы; или мчалась в почтовой карете вместе с приятно подогретыми грогом пассажирами.

Эти лица, сцены мелькали и во время жестокой ангины. В ушах звучали голоса (или это мать мне читала?), уплывали и возвращались с верностью старых надежных друзей. Болеть в их присутствии было даже приятно.

И вдруг этот добрый мир резко накренился и рухнул. А на его месте—в который раз!—с фантастической внезапностью возник звериный оскал. В виде голубой фуражки.

Я рывком села на кровати. Мать захлопнула книгу.

Кроме фуражки там оказалась еще шинель, перетянутая ремнями, и тупая рожа.

— Следуйте за мной.

— Я не могу. Видите, больна дочь.

— Приказано доставить.

Я снова откинулась на подушки, слабо надеясь, что это бред. Но голоса спорящих становились все громче. Мать наклонилась надо мною:

- 189 -

— Ничего не поделаешь. Я скоро вернусь. Она исчезла. Растворилась за печкой. Туда же задвинулась и голубая фуражка. Хлопнула дверь. Я вскочила с кровати:

— Мама!

Пробежала босиком по всей избе. Ни Апы, ни Маши не было дома.

— Мама... мама...— шептала я, стуча зубами. Вот теперь она исчезла насовсем. Как отец. Сорокаградусный жар осветил все ослепительно ясно: вместо девки с накарябанной запиской—голубая фуражка. Оттуда не возвращаются. Я осталась одна... а зачем мне одной? Наши органы не допускают ошибок. Лю-утик... Хорошо, что Апы и Маши нет дома...

В ночной сорочке я села на подоконник. В углу его была толстая наледь. На стекле—морозные цветы: одни голубовато-льдистые, другие—плотные, белые, мохнатые. Сквозь ужас и отчаяние проступала боль этой красоты, последней увиденной.

Я прижалась боком к стеклу. Холод снаружи и жар изнутри. Долго это не может длиться.

И все-таки, все-таки... я продышала на стекле кружок и цеплялась за него взглядом, хотя в глазах уже темнело.

Стука двери я не услыхала. Сразу возглас матери. И в беспамятстве покатилась к ее ногам.