- 164 -

БЕЛЫЙ ОЖОГ

Мать прибыла в Уфу в августе тридцать седьмого. Как ни странно, я не помню совсем ни обстановки, ни времени ее приезда.

Помню: лицо. Долгожданное. Не чаянное быть увиденным никогда.

Изменилось ли оно? Постарело? Сказать трудно. Оно устало. Это было главное впечатление. Казалось — отдохнуть, и лицо будет прежним... Впрочем, нет — изменилось.

Около рта на щеке появилось большое белое пят-

 

 

- 165 -

но. Противоестественно белое. Белее снега. На нем четко выделялись золотистые волоски, не заметные на остальной коже. Это было неприятно и портило мамино лицо.

Первое, что она сказала:

— Александру дали десять лет без права переписки.

— Как — без права? Ни одного письма?

— Ни строчки.

— Значит, он ничего не будет знать о нас, а мы...

— Ирод! — сказала бабушка. Я уже хорошо знала, кого она так называет.— Виданное ли дело...

Дело было, и в самом деле, невиданное. Где, когда, в какие варварские времена человека осуждали на заключение с тем, чтобы он не имел ни единой вести от родных? (Разве что заточали по особому монаршему — тайному! — приказу, как Железную Маску или малолетнего Иоанна VI.)

В каком законе, какой страны была статья, погребающая человека на десять лет, чтобы несудимые родные были приговорены к полной неизвестности, жив ли заключенный?

— Конечно, такой умный человек, как папа, найдет способ дать нам о себе знать. Если он жив...

Если жив... Ложь! Наглая ложь, трусливая ложь во всем! В это время отец мой был уже мертв, как и сотни тысяч,— если не миллионы,— других, осужденных по этой статье.

В пятьдесят шестом году брат моей подруги — военный юрист, занимающийся делами по реабилитации, с красными от бессонницы глазами, ибо делам этим не предвиделось конца,— объяснил мне, что десять лет без права переписки—код статьи расстрела.

Ведь надо было заметать следы! Как преподнести миру физическое истребление миллионов граждан зараз? Граждан счастливой страны победившего социализма?

Чтобы не получилось «зараз», в каждом закамуфлированном смертном приговоре была проставлена дата, когда именно родственникам данного покойника надлежало узнать о смерти от разрыва сердца, воспаления легких или иного незамысловатого диагноза.

 

- 166 -

Мать вызвали в НКВД в сорок шестом, чтобы известить о смерти отца якобы в сорок втором. А тогда в день маминого приезда в Уфу:

— Как же он может дать знать?

— С отбывшим срок, например. Ведь не может быть, чтобы за все десять лет никто не вышел на волю. (Может, может, о святая еще простота!) Потом, говорят, из вагонов во время пересылки удается выбрасывать письма на шпалы, а окрестные жители поднимают и посылают по адресам. Будем ждать.

В дверь постучали. Вошла Циля.

— С приездом, Вера Георгиевна! Я — ваша сестра по несчастью, моего мужа тоже... Пожаловала сестрица!

— Очень сожалею. Но я не могу разговаривать. Заикание.

— Я знаю, знаю! Я столько о вас знаю! Господи!..

— Извините, но и слушать я тоже не могу. Кружится голова.

— Понимаю! Понимаю! Прямо оттуда, из этого ада, из тюремных очередей... Вам надо отдохнуть, дорогая. Не буду мешать. В другой раз. Но я так рада знакомству... большая честь...

Циля удалилась, чуть не приседая. Я проверила, плотно ли закрыта дверь.

— А здесь мы имеем право оставаться только три дня,—сказала мама.—Мы ведь с тобой сосланы в Бакалы. Глухое татарское село.

Вот это да! Скрыться с Цилиных глаз! Чтобы она забыла о нашем существовании... На такую удачу я не смела и надеяться.

— Но я еще не решила, оставаться или ехать. Возможно, я дам здесь бой,—добавила мать.

— Мамочка, не надо! Поедем!

— Это почему?

Мать внимательно посмотрела на меня.

— Мне очень хочется! Пожалуйста...

— Глупости. Отсюда легче хлопотать за папу. И здесь — мы с родными.

Меня охватило отчаяние. Если я расскажу про Цилю, мать будет уничтожать ее презрением, но это не то оружие, которое может уничтожить Цилю,—тем вернее она начнет мстить...

 

- 167 -

Когда мы остались в комнате одни, мать спросила:

— Ты не поладила с бабушкой?

— Что ты! —даже испугалась я.

— Тогда мне непонятно твое желание уехать.

— Я... я никогда не видала деревни. Там, наверное, так хорошо.

— Это не аргумент. Может, ты все-таки объяснишь? — мягко попросила мама.

Я замотала головой. Она вздохнула.

— Тогда я сделаю все, чтобы остаться. Она произнесла это другим тоном, уже обдумывая план действий.

На другой день, возвратясь откуда-то и напившись чаю, мать сказала:

— Нам надо о многом поговорить. Я села на кровать. Мама критически оглядела стену, отделявшую нашу квартиру от Цилиной:

— Поговорим лучше на крылечке.

Я обрадовалась. Сидя на ступеньке крыльца, мы видели двор, согретый вечереющим солнцем, ворота и калитку. Если бы Циля притаилась за углом дома, она ничего не могла бы услыхать.

Мы сидели рядышком. Мамин профиль был обращен ко мне той стороной, на которой пятно. Странным образом пятно это подчеркивало реальность ее присутствия — ведь раньше пятна не было, и если все, что сейчас, не явь, то я видела бы мамино лицо без пятна!

— Когда ты уехала,— начала мать повествовательным тоном,—я сразу перевезла из квартиры все стоющие вещи: письменный стол, туалетный, буфет, качалку. Чтобы в случае чего все это не досталось им. Перевезла их к нашей Анюте. Она же все это и продала. Не побоялась.

Да, видно, черты нового в молодой хозяйке жизни не окончательно победили застенчивую деревенскую девчонку. Это она, неуклюжая, не устрашилась потерять синий коверкотовый костюм, облегающий стройную молодую женщину, и возможность распоряжаться в зале самого большого в городе гастронома.

— На вырученные за вещи деньги я и в Ростов ездила, и покупала продукты для передач. А жили на то, что зарабатывали с Мотей. Не знаю, что бы я делала без Моти... Когда бы я ни возвратилась, меня ждал обед и грелка в постели. Мы делали кукольные

 

- 168 -

головки из папье-маше. Мне-то это было проще простого. Комната, которую мы снимали, превратилась, по сути, в мастерскую. Мы работали в четыре руки, и Мотя стала лучшей стахановкой в артели. Никто не мог за ней угнаться. Но Мотя... Ах, Мотя... Представь, в день 8 Марта ее наградили премией. Вручали торжественно, на сцене. А Мотя смутилась и говорит:

«Это—не я... Премия—нихт мир! Премия—Вера Геворковна!» Хорошо, там оркестрик играл и вообще ее волапюк мало кто разберет. Запретила ей упоминать мое имя. Очень она просилась с нами в ссылку. Потом поняла, что будет там на виду и лишь усложнит наше положение. Обещала ей осмотреться и написать—возможно ли. Разумеется, напишу, что невозможно. Хватит подвергать ее опасности. Мать помолчала:

— А знаешь, что я ела всю дорогу? — повеселев, спросила она.—Пирожки, жареную курицу, коржики, крутые яйца! Всю эту царскую снедь наготовила мать Лиды Самбуровой. Лида прибежала на вокзал и принесла. Тебе ведь она тоже приносила, только не успела отдать.

Я вспомнила запрокинутое голубое лицо в свете летящего снега, болтающийся в руке узелок...

— И откуда они узнавали оба раза время нашего отъезда?—недоумевала мама.—Эта женщина не забыла, как мы спасли ее дочь от голода. Не в пример многим... Многие переходили улицу, лишь бы со мной не поздороваться. И среди них—очень обязанные папе и мне. А Туркина помнишь?

Еще бы! «На своем долгом веку ни у одной женщины, Вера Георгиевна, я не встречал такой античной спины, как ваша». Неужели?..

— Тот, завидя меня, тоже переходил на другую сторону, снимал шляпу, низко кланялся и кричал на всю улицу: «Здравствуйте, Вера Георгиевна! Ну как там наши в тюрьме?»

Я отвернулась, чтобы скрыть подступившие слезы. Неплохой мальчик сидел за одной партой с Антоном Павловичем Чеховым!

— Странный слух прошел о Михине—отце Эммы. Будто он охранял арестованного Варданиана на пути в Ростов и разрешил ему выйти на площадку вагона, а Варданиан будто успел изорвать и пустить по вет-

- 169 -

ру какие-то бумаги, И вот за это сам Михин будто поплатился арестом. Звучит неправдоподобно: Варданиана перед отправкой должны были не раз обыскать, и никакие бумаги ему не удалось бы скрыть. Скорее всего, Михин сделал ему какое-нибудь другое послабление. А возможно, все это—легенда,—мама вздохнула.—Я должна тебя огорчить. Твоя подруга Эмма попала в детдом, а ее мать— в лагерь.

Стало вдруг нечем дышать. Ухоженная, домашняя Эмма—в детдоме, а миловидная, в черном платье и белом воротничке...

— Да, всех жен «врагов народа» отправили в лагерь. Знаешь, почему я отделалась ссылкой?—в голосе матери звучала усмешка, а профиль оставался неподвижным.— Я все писала и писала в ЦК о невиновности папы, а мои письма, оказывается, возвращались в Ростов. Наконец, им это надоело, и меня вызвал начальник ростовского НКВД. Топал на меня ногами, орал: «Ты у меня попишешь! Я тебя упеку в тюрьму! Она давно по тебе плачет!» Подождала, пока он устал, и говорю: «Я вас слушала. Теперь послушайте меня вы. Я — ясновидящая». Тут он посмотрел на меня дико. Их ведь тоже начали хватать, атмосфера у них царила мистическая. «Так вот,— говорю,— я предсказываю, что через три месяца после того, как вы упечете меня в тюрьму, вы будете расстреляны!» Он побелел, уперся руками в стол да как завопит: «Вон отсюда!»[1] В результате, меня только сослали. Но его расстреляют,—сказала мама.—Логика событий.

Я застыла, не сводя глаз с белого пятна.

— Сослали еще Асю. Любопытно, что она тоже вела себя дерзко. Твое письмо папе не удалось передать. Вдруг перестали принимать зубную пасту.

Внутри екнуло: Циля!

— А из открытой передачи — письмо вернули. Ася выхватила у меня из рук, вскочила на скамью и прочитала тюремной очереди вслух. Вся очередь рыдала. Асю пытались выдворить, но получился один скандал.

Лиду Чентовскую арестовали вскоре после твоего

 

 


[1] Он так испугался, что позаботился о чистом паспорте матери — без отметки о ссылке и лишении прав. По окончании срока маме не пришлось «терять» паспорт, как другим ссыльным, чтобы избавиться от опасного штампа.

- 170 -

отъезда. Хорошо, Добродеев еще до всего убрался из Таганрога. Он уцелел и забрал дочь.

Взяли Мишу Парткова. Не помогло ему Сонино предательство папы. Глупая Соня... Все случилось оттого, что в этом деле она не могла посоветоваться со мной. Очень потом она терзалась, несколько раз приходила к нам, но я наказала Моте говорить, что меня нет дома.

Соня подстерегла меня на улице и стала на колени прямо на тротуар. Все повторяла: «Прости меня! Что я наделала! Прости меня!» Я подняла ее и сказала, что прощаю, совсем прощаю, но видеть мне ее тяжело, пусть не приходит. И она тоже угодила в лагерь, как жена «врага народа».

Мама замолчала. А мне все виделось Сонино лицо. И как она опускается на колени. Соня—добрая, любящая. Соня, и ее безумный поступок в обезумевшем времени,— тоже на и х счету.

— А Гаврилов неожиданно умер,—услыхала я голос матери.—Для Лизы, его жены, так лучше. Правда, лучше. Отплачется, и — красивая, молодая вдова такого талантливого и так рано умершего инженера.

— Это горе не по ее детским плечам,—сказала мама в тот далекий, клонящийся к вечеру день.

Она говорила ровно, без выражения. Как будто давала мне отчет. И вдруг голос углубился:

— Их пытали, говорят. До меня не сразу дошло.

— Загоняли иглы под ногти... и всякое такое. Сознание заметалось, на миг ушло во тьму,— вынырнуло,—и вдруг я вся съежилась от дикого унижения родной плоти. Папа! Мой отец... Что он вынес! Как они посмели?!

— Одна женщина—из таганрогских—рассказывала, что случайно замешкалась в коридоре НКВД в Ростове, куда приходила хлопотать, и услыхала вдруг звон ключей. Ее быстро повернули лицом к стене. Но она успела увидеть, как охранники проводят группу наших. По ее словам, это были сломленные люди, едва волочащие ноги. Один папа держался, шел прямо, но был совершенно седой...

Чему в этом рассказе можно поверить? Такие детали, как предупреждающий звон ключей и поворот лицом к стене—точны, они стали известны гораздо, го-

- 171 -

раздо позднее, из воспоминаний выживших узников. С другой стороны, трудно представить, что подсудимых вели группой, а не по одиночке. Возможно, здесь надо сделать скидку на глубокую провинцию и не совсем отработанную еще методику следственного режима?

Во всяком случае, это последнее дошедшее до нас свидетельство об отце.

Так вот какое пламя лизнуло мамину щеку! Ожог от него и должен быть белым. Белого каления.

Профиль матери, по-прежнему, был неподвижен. Она рассказала все. И теперь молчала. Почему—сразу все?

Я не знала тогда, что замыслила мама. Замыслила—не по силам человека. К чему привели ее титанические усилия — скажу в свое время.

Я много раз пыталась представить конец моего отца. Физические муки, которым он был подвергнут. Нравственную стойкость во имя своих убеждений и презрение к мучителям — врагам, пробравшимся в партийные ряды, или—напротив, крушение всего, во что верил, когда он понял, с кем имеет дело. Так или иначе—бедный папа!

Молодой, с расстрелянным будущим, в котором он не мог уже ничего ни изменить, ни исправить.

И не дано ему было увидеть перед концом жену,— любимую больше жизни,— и дочь. Или хотя бы узнать об их участи. Как он ожидал неминучей смерти—без этой надежды?

Мое дочернее воображение сопротивлялось, сужалось, сжималось в комок, отскакивающий от кошмаров. Срабатывал инстинкт самосохранения.

Мне хотелось знать. Тут бы я обуздала инстинкт. Знать, как все было. Голую правду. И где его прах. Под каким дворцом спорта или танцплощадкой?

Но в таком естественном человеческом праве мне отказано. Я не могу приходить—на могилу. Поэтому я оплакиваю отца в сердце своем и на этих страницах.

В 1956 году нам, как и другим родственникам тех, чьи жизни были перемолоты запущенной на полную катушку махиной террора, была выдана СПРАВКА о пересмотре Военной коллегией Верховного суда СССР 28 июля 1956 г. ее же—Военной коллегии—приговора от 14 июня 1937 г., вынесенного моему отцу.

 

- 172 -

Мы ставились в известность, что «...приговор по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено». Отец «реабилитирован посмертно».

Вот так: приговор приведен в исполнение, человек расстрелян, а через девятнадцать лет... вышла маленькая неувязочка — состава преступления не было, и приговор отменен. Что вам еще? Выразить глубокие сожаления? Или, чего доброго, раскаяться, покарать неправедных судей? Ну, это уж слишком! Кажется, русским языком сказано: ре-а-би-ли-ти-ро-ван. Вполне достаточно. Посмертно. Что мы, воскресим покойника, что ли? Чудес, знаете, не бывает!

Разве? Разве такая вот канцелярская СПРАВКА об узаконенно-незаконном убийстве невинного человека — не есть дурное чудо по своему сверхъестественному цинизму?

Попробуем сохранить беспристрастие. Случилось ведь подлинное чудо: смерть бессмертного Людоеда и грянувшая свобода для миллионов, обреченных им на съедение.

Но так повелось на этой земле, что даже лицо счастливого чуда искажает уродливая вымороченная гримаса. «...По вновь открывшимся обстоятельствам...» Преступление не названо, не вытащено на свет и продолжает гнить в темноте. Пока жив Морок—живы исмрадные гримасы его.

На другой день после нашего сидения на крылечке мама, возвратясь из городских мытарств, сказала бабушке и мне:

— Пока не удалось. Буду добиваться из Бакалов. Завтра мы с тобой должны ехать.

Я радостно кинулась ей на шею.

Мать ладонью отодвинула мой лоб и внимательно поглядела в лицо. Но ничего не сказала.

Мы отправились в ссылку.