- 132 -

НОВЫЙ, ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ

Горы — белые, с длинными темными пролысинами — там, где ветер сдул снег.

Мне казалось, что поезд давно кружит вокруг одной и той же горы. Я устала смотреть. И не только смотреть. Я устала молчать о самом главном, о единственном, что имело значение в жизни.

К молчанию об отце прибавилось молчание о матери.

Это—новое—началось в Кунцеве, куда мы заехали во время пересадки в Москве. Старший из маминых братьев — Константин — был секретарем Кунцевского горкома партии. Это от него приехал дедушка к нам в Таганрог, из его пайка привез хлеб такой памятной белизны.

Когда-то наша семья и семья Кости—его жена Зоя и двое детей — жили под одной крышей дедовского дома в Челябинске. Но мы, дети, тогда были слишком малы, и теперь нас объединяли лишь отрывочные воспоминания и фотография, где мы запечатлены в ряд, по росту.

По нашем приезде Валентин сразу заперся с Костей в его кабинете. Они вышли, когда все давно уж томились за накрытым столом в ожидании обеда. Лица их были непроницаемы.

— О, прекрасно! — воскликнул дядя Костя, оглядывая стол, чтобы не отвечать на тревожный вопрос в глазах жены.— Сейчас мы произведем опустошения!

Лишь выпив рюмку и закусив, он повернулся к Валентину:

 

- 133 -

— Как там Вера?

— Здорова,— последовал ровный ответ.

Этим известием исчерпывались сведения для присутствующих.

Дальше все шло так, будто мы просто заехали в гости приятно провести время с родными. Со мной были очень ласковы, но об отце и матери не говорили. Как если бы с ними было все в порядке. Дети, по моим наблюдениям, ничего не подозревали. Мне в их веселье было одиноко.

Я предпочитала сидеть в углу с Кацем на коленях и делать вид, что читаю.

Кац после одной его безумной попытки вернуться в прошлое — когда он чудом вырвался из корзинки и стал царапать визжащее под его когтями вагонное стекло,— после этой попытки он присмирел. Выпущенный в чужой просторной квартире, не проявил к ней никакого интереса. Есть отказывался. Так же угрюмо отвергал любые заигрывания. Но стоило мне сесть, как он прыгал ко мне на колени, возникая из ниоткуда.

Мне казалось, через меня — мамину дочь — он ищет связи с ней. А я через него, через это весомое надежное тепло, ощущаю бывшее тепло родного дома, оно еще живо, еще жива чья-то горячая привязанность к матери.

Мы с Валей съездили в Москву. Мама наказала ему непременно купить елочные игрушки и свечи, чтобы у меня была елка на Новый год, как была бы при ней... Как будто что-нибудь могло теперь быть, как при ней!

Оснеженная Москва с громадами домов, уходящих в вышину, куда не достигал свет фонарей, с торопливой толпой, с загадочным мерцанием букв ТЭЖЕ, блеском елочной мишуры под праздничными огнями,— мелькнула в сумраке метеором.

В Кунцеве Валю дожидалась челябинская приятельница, прослышавшая о его приезде. Хорошенькая, нарядная женщина, пахнущая дорогими духами.

Как-то сразу она и оба брата стали дурачиться—я никогда не видела дядю Костю в таком мальчишеском настроении,— потом, перебивая друг друга, вспоминать прошлое, комсомольскую ячейку, разбросанных жизнью друзей.

 

- 134 -

Я сидела в углу с Кацем на коленях и думала, что не могло не быть места в этом прошлом для моих отца и матери. Почему же они молчат о них? И как они могут веселиться?

И вдруг я догадалась, что молчат они потому, что им страшно. И веселятся, чтобы заглушить страх. И, наверное, в этом молчании есть смысл. Какое-то тут правило: молчанием эту беду делают менее опасной. Ее не заговаривают, а замалчивают. А раз так, то и я должна помалкивать.

...Кажется, мы перестали кружить вокруг той горы, кажется, вот эта—другая: по ней ползут вверх черные букашки-домишки, которых на той не было.

— Уфа!—сказал Валентин.

— Эта гора?!

— Не гора, а отрог. Даже холм. Мы ведь на самом юге Урала. Настоящих гор тут не увидишь.

Но меня поразила совсем не гора, а разбросанная по ней какая-то разлапистая деревня под угрюмым небом.

Перрон не был расчищен, и высыпавшие из поезда пассажиры ставили свои чемоданы, баулы, узлы прямо на снег.

Вокзал совсем не походил на щегольской—таганрогский. Да и не вокзал вовсе. Невзрачное обшарпанное строение—толпа валила не сквозь него, а как-то обтекала его сбоку, в узкую щель.

— Валентин!

К нам подбежал Леонид—по-домашнему Лёка, самый младший из трех братьев Морозовых. Я помнила его почти подростком, он приезжал в Таганрог, чтобы увидеть море. Теперь ему было за двадцать.

— Телеграмму только принесли! Мы ждали вас завтра...

Братья обнялись.

— Здорово, племяшка! Ух ты, какая шуба! И бурки... По нашим морозам. Не забыла, значит, Вера Урала.

Она ничего не забыла. Ничего, что могло мне понадобиться...

Сам Леонид был в коротком пальтишке, бумазейных шароварах и лыжных ботинках. Он схватил мой чемодан, Валя—свой, я—корзину с котом, и мы двинулись в узкий проход.

 

- 135 -

На привокзальной площади извозчиков не было. В стороне стояло несколько розвальней, устланных соломой, но около них топтались хозяева, занятые своим грузом. У лошадей ресницы лохматились инеем. Снег на площади во многих местах был пробит желтым, и я отводила глаза.

— До трамвая два квартала переть, а от него — шесть,—объяснил Леонид.—Айда лучше задами.

Мне казалось, что идем бесконечно. И все — в гору. Одолеешь один подъем по снежной тропинке, окажешься на улице из потемневших деревянных домов, пройдешь чуть и—снова подъем по тропинке, крутой, извилистой,— опять улица, снова — подъем дугой...

Люди навстречу попадались все низкорослые, кривоногие, с плоскими лицами. Многие—в лаптях... Глиняные болванчики!

Это была не моя вина: слишком резкий скачок в Подсознании от красоты уроженцев юга к преобладающей неказистости степняков. За Уфой начинались степи.

Наконец мы остановились у ворот. Леонид пнул ногой калитку, и мы протопали на крыльцо двухэтажного деревянного дома — других, как видно, в этом городе не было. Непослушными на морозе пальцами была отперта дверь, и мы одолели последний подъем по внутренней лестнице в сени на втором этаже.

Леонид снова пнул дверь с возгласом:

— Принимай, мать, гостей!

Мы переступили порог, но никто не откликнулся.

— Не вернулась еще с базара. Мясо пошла покупать для пельменей. Говорю, завтра ждали. Раздевайся, племяшка! Добро пожаловать в родной дом...

От этих слов у меня защипало в носу. Я стала торопливо стягивать шубу. Выпустила кота из его тюрьмы.

— Ну что, худо с Александром?

— Худо. Идет следствие. Вера осталась воевать.

— Думаешь, отвоюет? Времена пошли... Шкуры! — выругался Лёка.

Я была рада, что молчание нарушено, и испугана, что добрый дух — Тш-ш-ш! — робкий дух, витающий над бедой, чтоб она не очень росла—Тш-ш-ш!—истает...

Я огляделась. Маленькая комната — в ней поме-

 

- 136 -

щался лишь объемистый сундук, на котором, как выяснилось, спала бабушка, и какой-то странный не то столик, не то шкафчик с зарешеченными дверцами (оказалось — бывшая кроличья клетка).

Слева — дверь в темную кухонку, прямо — дверной проем, без двери, в довольно большую комнату.

— Столовая,— Леонид заключил нас жестом в маленьком пространстве.— А там — гостиная, спальня, кабинет,—что угодно для души!

В перечисленных апартаментах стоял у окна крашенный желтой краской стол и стул. У стены — железная койка. Один угол был завешен цветной занавеской — шкаф. Под высокой и довольно глубокой лежанкой русской печи стоял еще один небольшой сундук. Все.

Была эта нищета веселой или невеселой? Последней она, во всяком случае, не была. Очень много света с двух сторон. На пол брошен пестрый домотканый половик. Таким же половиком покрыта койка. И над нею на стене — алая ткань.

Я принюхалась. Нет, запаха невеселой нищеты тоже не было.

Ткань над койкой при ближайшем рассмотрении оказалась не просто тканью, а знаменем! Настоящим знаменем, с потускневшими золотыми буквами: «Георгию Георгиевичу Морозову, пламенному борцу за дело революции, к десятилетию Октября от товарищей-подпольщиков».

— Значит, Ташкент? А не найдут?

— Да нет, вряд ли. К Косте вот заехали, теперь к вам. Дней пять побуду и дерну. Собьются со следа!

Я забыла про знамя. Как? Значит, Валя не просто уехал, а скрывается? Ему грозит опасность даже здесь? А мама — там, на виду...

Распахнулась дверь, впустив морозное облачко и кого-то в черном, мохнатом. Бабушкина куртка из собачьего меха, которая величалась «дохой», была ни с чем не сообразна. Сброшенная на сундук, она, казалось, вот-вот залает. Кац выгнул спину и зашипел.

Бабушка размотала платок и предстала в своей прямой осанке. С фотографии, бывшей у нас дома, глядело жаркими глазами красивое лицо с высокими скулами, на которые ложились черные кольца волос. И теперь лицо бабушки оставалось красивым, лишь

 

- 137 -

глаза ушли глубже под веки, да углы губ опустились. Совершенно серебряные кудри образовали настоящий ореол вокруг очень смуглого лба. Это придавало наружности бабушки благородство и значительность.

— Приехали! Здравствуй, сын. Ну-ка, покажись, внучка... (это напомнило мне: «А ну, поворотись, сынку!»)—Какая ледащая, долгоногая... Коза и коза. Взгляд — отцовский,—определила бабушка и повторила Лёкино:—Худо? Как Вера-то?

— Ты что, Веру не знаешь?

— Знаю,—коротко ответила бабушка.—Давайте обедать.

Ночью я проснулась на сундуке под лежанкой, на которую улегся Леонид. Сначала мне показалось, что я все еще в купе поезда, а из коридора падает свет. До меня донесся тихий Валин голос:

— ...я был бы в четырех шагах от него, мать. Так полагается по правилам охраны.

Вмиг я вспомнила, где нахожусь: свет падает из маленькой комнаты, там разговаривают Валя и бабушка. Они, видно, еще не ложились.

— И в кармане у меня—револьвер! Понимаешь, мать?

— Чего ж не понять? Я бы тебя благословила... О чем это они?

— Я мог бы выстрелить в него запросто. И все! О ком это они? Валентин когда-то охранял вождей...

У меня даже волосы похолодели.

— Но как я мог тогда знать!

— Завещание Ленина было скрыто, ты знал?

— Смутно что-то такое...

— В завещании о нем все сказано: тиран! Потому и слизала корова завещание. А в революцию никто об Ироде слыхом не слыхал! Ленин и Троцкий—вот кто вожди были...

— Простить себе не могу. Главное, револьвер в кармане!

— Да, промашку ты дал, сын! А хорошо бы...

Что это? Враги! Настоящее вражеское гнездо...

Я села. Снова легла.

Спокойно! Ведь это — моя родная бабушка и Валя... Но они хотят убить... убить... страшно подумать кого!

 

- 138 -

Натянутое на голову одеяло не помогло. У меня не попадал зуб на зуб. Я ворочалась в тоске. Что делать?!

«Неужели мой каторжник подумает, что я привел сюда погоню?»

Сердце с этого удара вдруг стало биться ровнее.

«Можно не разделять взглядов любимого человека, но уважать их».—«Даже, если он белый?!»—«Даже, если белый».

Голос матери прозвучал совершенно явственно. Я откинула одеяло. Было темно. Все улеглись. Спать... Спать... Разве тут уснешь?! Нет, какое, однако, злодейство...

Когда я проснулась, солнце заливало комнату светом, просеянным сквозь морозные узоры. Свет имел свой запах. Запах свежеиспеченного теста.

Заглянуло смуглое, в серебряном ореоле, лицо:

— Проснулась, внучка? Давно пора! Шаньги уже на столе.

Разом припомнилось ночное. Я соскочила с сундука.

На покрытой клеенкой кроличьей клетке высилась горка румяно-золотистых шанег. Стояла кринка молока. Блестел алюминиевый чайник.

— А вот и пирожки с брусникой! — Бабушка внесла противень и поставила на табуретку.— Это к чаю. А шаньги хорошо запивать молоком. Самая сибирская еда!

Мы сидели за клеткой очень тесно. Я исподтишка поглядывала на бабушку и Валю. Разрумянившаяся у печки бабушка казалась очень довольной, что труды ее рук исчезают с такой быстротой. Валино лицо — само умиротворение:

— Да-а, мать, давно я так не едал!

Полно, да они ли вели ночью злодейские разговоры? Не приснилось ли мне все это? А откуда бы я тогда узнала о завещании? Нет, не приснилось! Я помнила весь разговор, до единого слова. Как же они могут быть так спокойны, даже довольны?

— Еще бы едал!—отозвался Леонид.—Никто не умеет жить, как наша мать! И это, заметь, на гроши.

— К Новому году зарежу поросенка, окорока запеку, вот тогда будет жисть! Ты пробовала домашний окорок, внучка?

 

- 139 -

Я помотала головой. Да, ничего не поделаешь! Придется, видно, жить с этим знанием о них. Буду ли я их меньше любить от того, что узнала ночью? Нет, не буду меньше любить! Мама оказалась права: можно не разделять взглядов... Ну, а если бы они и вправду замыслили убить? И смогли осуществить свой замысел? Да что тут ломать голову! Не дано мне решить эту взрослую задачу. Надо постараться забыть. Одно ясно—люди с такими добрыми лицами не могут быть злодеями. Тогда — кто же злодей? Нет, все, все...забыть!

После завтрака братья ушли на каток. Бабушка сказала, что ей надо стряпать пельмени. Не пойду ли я, чтобы не скучать, к еврейке?

Мне показалось, что я ослышалась.

— К кому?

— К еврейке. Из Германии тут одна. От фашистов бежала, с двумя девками. Старшая — барышня уже, а другая помене. Вот и подружки тебе. Самоё-то Цецилия Марковна кличут, но старухи окрестные запомнить не могут: еврейка да еврейка. Ну я и привыкла...

Идти оказалось недалеко. Отодвинуть одну доску в сенях, протиснуться в щель и очутиться в таких же точно сенях.

Не успели мы завершить эту операцию, как из двери высунулось круглое, румяно-белое лицо, ярко сверкнули глаза:

— Добро пожаловать! — Дверь теперь была распахнута, и на пороге стояла, улыбаясь, женщина обширных размеров.— Здравствуйте, Катерина Дмитриевна! А мы ждем не дождемся Неличку. Заходите, пожалуйста.

Бабушка извинилась, что недосуг. Я вошла.

Квартира—точная копия нашей, только обставлена обычнее: клетки для кроликов не было, зато был старорежимный комод.

Старшая из девочек — Эльза, в неподдельно заграничной юбке в яркую клетку и коричневом суконном жакете с белой меховой горжеткой, собиралась уходить. И ушла, ничего не надев поверх,—в сорокаградусный мороз! Младшая—Марта—довольно беззастенчиво разглядывала меня зелеными козьими глазами.

Основное впечатление от Цецилии Марковны — ве-

 

- 140 -

селая живость глаз, манер, движений. Она угощала меня супом... из хлебных крошек с изюмом! Я была сыта по горло, но этого диковинного супа отведала. Он оказался очень вкусным.

Цецилия Марковна тут же пояснила, что такой суп едят все немцы. Хлебные крошки никогда не выбрасываются, а сметаются со стола в особую корзиночку. Когда их накопится достаточно—варят суп.

— И богатые? — не поверила я.

— И богатые! — с воодушевлением ответила Цецилия Марковна.

— Ну, они едят еще кое-что! — презрительно уточнила Марта.

— Конечно, едят! Но хорошая хозяйка никогда не позволит себе выбросить ни крошки...

— Моя мама очень хорошая хозяйка!

— Ты что, хочешь сказать, что я плохая хозяйка?

— Ничего я не хочу сказать!

— Неличка, не перенимайте у моей дочери манеры. Это не доведет до добра! Наверное, я плохая мать...

— Ну что вы!

— Кто говорит...—неопределенно бормотнула Марта.

— Конечно, плохая, раз моя дочь совершенно не умеет себя вести. Но если бы у меня было из чего готовить, то я таки была бы хорошая хозяйка!—повеселела она.— Скажешь, нет?

— Ха! Если есть из чего готовить, то всякая...

— А вот и не всякая! Я прошла немецкую школу. Это—кое-что, скажу вам! Немцы—особый народ. Возьмем, например, миллионера. Едет он в своем роскошном авто, а на мостовой лежит гвоздь. Что он сделает?

— Объедет?

— Ни в коем случае! Он остановит автомобиль, выйдет и поднимет гвоздь!

— Чтобы не проткнуть колесо?

— При чем тут колесо? Он— немец. А гвоздь — вещь. Пусть маленькая.

—Миллионер выйдет поднять гвоздь?!—изумилась я.—Такая жадина?

— Это—не жадность, а экономия. Мои дочери не могут этого понять. А вот немцы...

 

- 141 -

— Немцы, немцы! Чего ты убежала, раз они такие хорошие, твои немцы?

— И не убежала бы ни за что, если б не Гитлер! — Глаза Цецилии Марковны сверкнули.—Ее папа был коммунистом. Но ему мало этого, он еще—еврей! А это — совсем другая клеенка...

Она заметила недоумение в моих глазах.

— Нет, не клеенка! Я хотела сказать... как это... как называется материя, ну эта... из какой делают обложки на книги?

— Коленкор?

— Коленкор! Ну, конечно, коленкор! Совсем другой коленкор! А я—клеенка... Ха-ха-ха!

Смех ее был так могуч и заразителен, что хохотали мы уже втроем, повторяя сквозь слезы: «Клеенка! Ой, не могу, клеенка!»

Отсмеявшись, я спросила:

— А где он теперь, ваш муж?

— Когда мы приехали в вашу замечательную страну... его почему-то арестовали, хотя он — коммунист и еврей.

Меня затопило горячей волной сочувствия и братства.

Доска в сенях стала отодвигаться по многу раз на день.

— Эта Циля — молодец! — говорила бабушка.— Веселая. Хотя попала, как кур в ощип, из Германии-то. Ссыльная ведь она сюда, в Уфу. Русский она, правда, знает— родители ее из Литвы, что ли. Все одно — чужбина. Ан не унывает. Девчонок только своих зря распустила, больно перечат...

Перед Новым годом мы все вместе наряжали елку.

Бабушка водрузила на стол обещанный окорок. Испекла пирог с калиной. Я была обескуражена запахом этого лакомства. Циля попросила накануне у бабушки козьего молока и к праздничному столу принесла в эмалированной миске нечто застывшее, аппетитно колышащееся и совсем с другим ароматом, чем калина.

— Это — рождественский пудинг с лимонной корочкой. Вы спросите, где я взяла лимонную корочку? Я вам скажу: это — мой секрет.

 

- 142 -

Вместо вина бабушка сварила пенистую, сладкую брагу.

— Куда там шампанскому! — восклицал Леонид.— Во Франции мать стала бы миллионершей. Они бы знать забыли про свое шампанское!

Елка, разукрашенная московскими игрушками, ожидала своего часа. При зажженных свечах она озарилась блистающей красотой, и в комнату тихими шагами вошел праздник.

Огни двоились у меня в глазах. Я думала о том, что переживает в эту минуту отец, где мама? На свободе или... Да, это был очень тихий, едва слышный праздник.

— Э-э! Куда это годится!—воскликнул вдруг Валентин.—Что это мы совсем приуныли? Ведь—Новый год...

— Да! Тысяча девятьсот тридцать седьмой! — подхватил Леонид.—Авось вынесет нас нелегкая. Надо встретить его, как подобает...

Я не заметила, когда занялось. Я видела, как огонь споро бежит от ветки к ветке по ватному «снегу», миг—и к потолку взмыл слепящий факел!

Раздался визг, грохот. Валя сдернул с кровати половик и набросил его на шелестящий огонь, сверху— одеяло, собачью «доху». Все это повалили. Братья и бабушка топтали чадящую кучу ногами.

Я впервые видела, как огонь тушат тряпками, а не водой. Комната наполнилась дымом и вонью.

Потом обгоревшее дерево выбросили на снег. Открыли форточки. Половину ночи подметали, выносили мусор, мыли пол.

В обретенную чистоту вполз запах мокрой гари. Что-то он напомнил... что-то... недавнее...

Новогодняя ночь пахла ночью обыска!

Утром на свежем снегу лежал черный остов вчерашней красавицы.