- 171 -

9. ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. 1940-1960 гг.

 

Двадцать лет — огромный срок. Смерть, хватавшая отца в Омске, отступила, но и жизнь тоже кончилась, началось выживание. Большую часть этого срока отец провел в неволе, в запредельном быте, в горестном человеческом муравейнике, однако, с никогда не покидавшей его надеждой и с выкованным за все годы терпением. Дышал, думал, читал, радовался земле и небу, тому, что жив. Находил даже друзей. Жил в отрыве от нас, но в душе все время с нами, правильнее было бы сказать, что это мы оторвались от него, уйдя в свои жизни.

Летом 1940 г. отец был отправлен из Омска в Каргопольлаг. Это довольно большая провинция Архипелага Гулага на юго-западе Архангельской области, покрытая тогда колючей проволокой и вышками, пропитанная кровью и горем. Ехала я по ней в 1947 г. Пассажиры в поезде, из местных, узнавая названия железнодорожных станций, поясняли: здесь — архитекторы, следующая — врачи. Не знаю, действительно ли при расселении зеков придерживались профессиональной ориентации, но такое убеждение сложилось в народе.

В течение первых полутора лет отец находился на общих работах, в основном сельскохозяйственных. Помню, рассказывал мне в Томске, что скирдовал сено. Затем работал в плановой части железнодорожного отдела лагеря и в этом "учреждении" проработал до момента своего освобождения в 1947 г. Был бригадно расконвоирован, то есть каждое утро отправлялся в сопровождении двух стражей на работу и вечером таким же путем возвращался в барак.

В Каргопольлаге отец подружился с Н. И. Богомяковым. Они были вместе все время до отъезда отца, и потом Николай Иванович не терял отца из виду, приезжал к нему в Потьму, писал письма, встречался со мной и тетей Аней и до, и после смерти отца. Впервые Николай Иванович встретился с отцом на 62-м пикете Каргопольского лагеря в конце 1941 — начале 1942 г. Он шел к нему навстречу с котелком, что-то мурлыкая себе под нос. Выглядел энергичным и бодрым. По-видимому, его лагерная жизнь была относительно терпимой. А с 1944 г. администрация разрешила копать землю за зоной и сажать картошку, и отец не преминул этим воспользоваться. Николай Иванович подчеркивал, что

 

- 172 -

именно благодаря этому обстоятельству в лагере перестали умирать от голода.

Отец получал посылки в основном от тети Ани, но и из Томска тоже. Я даже махорку сажала на своем огороде военных лет и снабжала ею отца. Один раз в месяц приходили от него письма, зачастую с множеством вымаранных густой черной краской строчек. Срок его заканчивался 13 июня 1945 г., но он был, как и все политзаключенные, задержан до особого распоряжения, которое состоялось 17 декабря 1946 г.: "Богданова Б. О. за отбытием срока наказания из лагеря освободить. Как социально опасный элемент сослать на 5 лет, считая срок со дня настоящего постановления". Место ссылки было определено в Сыктывкаре, столице Коми АССР.

В январе 1947 г., воспользовавшись своей командировкой в Москву, я поехала на свидание к отцу в Каргопольлаг. Погожим зимним днем я сошла на станции Ерцево и отправилась в контору железнодорожного отдела, где работал отец. Она помещалась в одноэтажном деревянном и довольно убогом домике, заставленном внутри конторскими столами. От одного из них мне навстречу поднялась приветливо улыбающаяся женщина, воскликнувшая со вздохом облегчения: "Как хорошо, что Вы успели!" Оказывается, с минуты на минуту сюда должен прийти отец с тем, чтобы следовать на вокзал — он покидал лагерь в тот день и даже в тот же час, когда я после десятилетней разлуки приехала повидать его! Просидев минут пять-десять за его столом, я увидела, как он входит с чемоданом и двумя провожатыми. Обрадовался, конечно, но был озабочен. Быстро пошарив в ящиках стола, вытащив не то пепельницу, не то мыльницу и попрощавшись со встретившей меня женщиной (она — вольнонаемная, его помощник), поспешил к выходу. Конечно, очень изменился — похудел, потемнел лицом, поседел. Шли мы с ним по узкой тропинке рядом, конвоир нес чемодан, сам предложил. Станция, к сожалению, была недалеко, шли недолго. Мы еще посидели несколько минут в ожидании поезда, я лихорадочно выкладывала из своей сумки привезенные ему продукты и вещи, он как-то нехотя брал, а от денег не только отказался, но всучил мне свои. Я не понимала мотивов этого поступка, возражала, но он очень настойчиво сказал: "Бери, гак надо". По мере приближения поезда озабоченность его усиливалась. Мы обнялись, провожатые повели его к вагону с решетками, а я вскочила в соседний. Мне было известно, что везут его в Вологодскую пересыльную тюрьму. Поезд прибыл в Вологду поздним вечером. Я, наивная, металась вдоль состава и с одной стороны, и с другой, подождала, когда все пассажиры освободили вагоны, но партии зеков так и не дождалась. Кто-то объяснил, что зеки выгружаются раньше, не доезжая

 

- 173 -

Вологды. Удрученная и уставшая побрела в гостиницу, спасибо, место в ней нашлось. Рано утром я была у ворот тюрьмы. Добилась свидания с начальником, просила о свидании с отцом — отказал, конечно. Видела, как выходила их ворот, направляясь на работу, большая партия женщин, окруженная лающими овчарками, несколько раз выходил и входил начальник, и я снова к нему обращалась. Наконец, уже ближе к вечеру, совершенно озверев, он сказал мне: "Если вы сейчас же не уберетесь, я вас арестую". В ту же ночь я уехала. С каким-то долго не покидавшим меня чувством пустоты, беспомощности и отчаяния.

Как я узнала потом, отца втолкнули в вагон к уголовникам, которые все у него отняли, поколотили, и в довершение разбили очки. Видимо, отец предвидел такую возможность, оттого и был озабочен, и деньги отдал, и брал нехотя то, что я привезла.

В Сыктывкаре он пробыл полтора года. Устроился кое-как с работой и скверно с жильем. Писал письма. Я уже подумывала о том, чтобы к нему съездить, когда он сам появился у нас в Томске осенью 1948 г., я уже говорила об этом. Оказывается, его вызвали в местное отделение МВД и спросили: "Что это вам неймется?" — показав доносы, сделанные на него "сосидельниками" по Каргонольлагу В. А. Гроссманом и С. С. Кацем. Действительно, в канун своего отъезда он обстоятельно поговорил с ними, изложив, по-видимому, свою точку зрения на политическое и экономическое положение страны, ее перспективы и, возможно даже, на перспективы возрождения русской социал-демократии. Я здесь перечислила вопросы, которые Б. О. затрагивал в своих беседах с другим "сосидельником", Н. И. Богомяковым. Предполагаю, что эти же ключевые вопросы, о которых он думал неустанно, обсуждались и в разговоре с предавшими его Гроссманом и Кацем. Виктор Азриелевич Гроссман, известный литературный критик, пушкиновед, культурнейший человек, и Сеня Кац, сын меньшевика Семена Семеновича Каца, с которым Б. О. был на Соловках, — этой аудитории отец, по-видимому, доверял. Оказалось, зря. Доносы послужили основанием для изменения места ссылки в 1948 г. — из Сыктывкара был выслан в Петропавловск-Казахский. В дальнейшем при новом (и последнем) аресте на них ссылались в его новом деле. К сожалению, я этих доносов не нашла ни в омском деле, ни в казахском. Подозреваю, что они как раз содержатся во втором томе омского дела, который мне не дали. Было бы любопытно их прочитать, поскольку, как говорил Б. О. и Богомякову, и мне, они довольно точно воспроизводили содержание разговора, то есть могли бы явиться своеобразным документом, отражающим действительные мысли и настроения Б. О. в 1947 г.

 

- 174 -

В Петропавловске было неуютно. Устроиться на работу в своем обычном качестве отец не сумел, обошел все учреждения и счел предлагаемую ему работу неинтересной (не то что плохо оплачиваемой, а именно неинтересной, так он сообщал в письмах). Поэтому решил изменить свое амплуа, поступив в Петропавловский сельхозтехникум преподавателем экономических дисциплин. С квартирой было очень трудно, найти не мог, и пришлось воспользоваться адресом, который был ему указан местным отделением МВД. Бесспорно не самая приятная ситуация, тем более, что в соседней комнате жили хозяева и слышимость была превосходной.

Поздней осенью того же 1948 г. мы уехали из Томска. Мною "овладело беспокойство, охота к перемене мест", я направилась с детьми в Москву к мужу, где он проходил аспирантуру, в напрасной погоне за уходящим семейным счастьем. Мама с младшим Тамариным сыном, Димой, поехала в Петропавловск, а старшего, шестнадцатилетнего Юру, оставила одного в Томске заканчивать школу. Одним махом всех убивахом! Мама сокрушалась всю оставшуюся жизнь: "Ты разорила хорошее гнездо". И в общем была права. Ничего путного из этой затеи не вышло, кажется, ни для кого...

В Петропавловске мама не задержалась надолго. Ей там все не нравилось — и хозяйка, которая весь день стучала на машинке, не вызывая у мамы сомнения в том, что строчила доносы, и ссыльный быт, от которого она отвыкла, и сам отец, от которого она отвыкла тоже, и в котором видела, главным образом, возможный источник новых бед и причину жизни в постоянном страхе, и, конечно, отсутствие внучек, в которых находила теперь весь смысл своей жизни. Весной 1949 г. она уехала к внучкам в Краснодар, где они жили у свекрови, а 19 июля отца опять посадили. Не буду считать, в который раз, во всяком случае, в последний. Еще много мытарств впереди, но арестов больше не будет.

На тюремной фотографии — усталый, измученный, небритый старик в нижней рубахе. Конечно, лет ему уже много для того, чтобы снова проходить все круги ада, к тому же знакомого до мельчайших деталей. Что инкриминировалось? Да все та же неизменная 58-я пункты 10 и 11. Агитация и организация. Агитировал, оказывается, нескольких адмссыльных, случайно оказавшихся вместе в этом городе по самым разным поводам, но отнюдь не по делам бывших меньшевиков, таковых уже не нашлось.

Дело № 2746 УМГБ по Северо-Казахстанской области Казахской ССР в одной папке, на 131-м листе, по обвинению Богданова Б. О. по статьям 58-10 ч. 1 и 58-11 УК РСФСР начато 19 июля 1949 г. и окончено 24 сентября 1949 г. Четыре человека проходили по этому делу в ка-

 

- 175 -

честве свидетелей, причем лишь в отношении одного, В. М. Зайцева, можно сказать с уверенностью, что он тоже находился в это время под арестом. Следствие на сей раз вели не сержанты ГБ, как в Омске, а сам начальник следственного отдела подполковник Бахтиаров и его заместитель, капитан Шароватов.

Допросы были весьма обстоятельны в части биографической и в этом смысле полезны для меня — ранее я уже воспользовалась некоторыми подробностями. Несмотря на высокие чины, по грамотности и культурному уровню следователи не превзошли омских сержантов: "беспартейный", "благодаря ихой помощи", "под иху диктовку" и прочее. При допросах уже знакомая настойчивость, тот же прессинг. Велись допросы ночью, но, если верить пометкам о времени, длительность их не превышала двух-трех часов. Не били, об этом я знаю не из дела, конечно, а от отца. Обвинение строилось на основании самых безобидных и естественных разговоров Б. О. с его знакомыми — не в вакууме же он жил! Один из этих знакомых, В. М. Кизин, снимал комнату в той же квартире, где жил Б. О., и они обменивались информацией о прочитанном в газетах и журналах. Он поведал об этом следователям и не возражал против их формулировок, из которых вытекала антисоветская направленность комментариев Б. О. по поводу карикатуры на Леона Блюма в "Крокодиле", лишения парламентской неприкосновенности Мориса Тореза и каких-то статей в "Правде", в "Культуре и жизни" и прочей чепухи. Другой знакомец, В. М. Зайцев, которого Б. О. дважды выручал из тяжелого положения в Сыктывкаре и в Петропавловске, предоставляя ему кров и пищу, в ответ на требование следователя охарактеризовать антисоветскую деятельность Б. О., сообщил темы ряда бесед, имевших место между ним и Б. О., которые тоже были интерпретированы соответствующим образом.

Еще были две женщины. С одной из них, 3. М. Волковой, Б. О. не перекинулся и двумя словами, даже не знал ее фамилии, но она поведала следователю о впечатлениях, произведенных Б. О. на ее знакомых, приведших ее к выводу, что "Б. О. является явно антисоветской личностью". Вторая женщина, из которой выжимали показания об антисоветских настроениях Б. О., Г. Е. Шапошникова, невестка маршала Шапошникова, пострадавшая за несколько случаев своего присутствия на приемах в американской миссии (пять лет ИТЛ и ссылка), категорически отвергала какие бы то ни было поползновения придать ее разговорам с Б. О. политическую окраску.

Разговоры, беседы, опять разговоры. А где же организация? Впрочем, в Петропавловске судьи отнеслись к своим обязанностям вполне Добросовестно, пытаясь создать новое дело для оправдания нового сро-

 

- 176 -

ка. А вот извлеченному из ссылки в 1949 г. подельнику Б. О. по Омску Бройтману дали новый срок без всяких фокусов — просто за старые грехи. По крайней мере честно.

Несмотря на все огрехи следствия (об организации и речи не было!), Б. О. все же осудили по обоим пунктам 58 статьи (10 и 11) и решением ОСО от 10 февраля 1950 г. приговорили к десяти годам заключения в ИТЛ (следователь просил пятнадцать!).

О жизни отца в течение всех этих лет скитаний по тюрьмам, лагерям, ссылкам я знала мало и плохо ее себе представляла. Поэтому протоколы допросов свидетелей по казахскому делу были мне интересны не столько своей прямой мелкотравчатой и смехотворной сущностью, сколько теми сведениями, которые можно было из них извлечь о быте, поведении, интересах Б. О., об отношении к нему окружающих в 1948— 1949 гг.

Наиболее тесные контакты были у Б. О. с Кизиным. Он не только жил с ним в одной квартире, но и работал в одном учреждении, инженер Кизин тоже преподавал в сельхозтехникуме. Б. О. не отрицал существовавшего между ними, по-видимому, повседневного обмена информацией о прочитанном в газетах и журналах и слышанном по радио. Что-то читали и слушали вместе и конечно же обменивались мнениями, не ведая, что занимаются "антисоветской работой". Позднее, при допросе в связи с реабилитацией Б. О. в 1956-м, Кизин скажет о заинтересованном отношении Б. О. к своей работе в техникуме, о том, что он много готовился к занятиям, имел большое количество часов и хорошо относился к студентам.

Зайцев, оказывается, был членом Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов в 1917 г., знал о том, что Б. О. один из меньшевистских лидеров, но лично знаком с ним тогда не был. Познакомился через тридцать лет в Каргопольских лагерях, вместе отбывали ссылку в Сыктывкаре, а затем — в Петропавловске. Зайцев говорил о своих неизменных приятельских отношениях с Б. О. и... частых беседах о международной и внутренней политике Советского Союза. Волковой (с ее слов) он говорил: "С Богдановым встречаемся и ведем разговоры на политические темы очень часто, тут мы даем себе волю. Я уважаю его и верю ему как никому, он никогда не продаст". Видимо, в себе он так уверен не был. Та же Волкова сообщила в своих показаниях о мнении о Б. О. другого своего знакомого, Азарха, который познакомился с Б. О. по дороге в Петропавловск и по приезде некоторое время проживал с ним в одной гостинице: "...Он тверд в своей правоте и убеждениях и никогда не отступает от них, что бы ему не грозило". По ассоциации я вспомнила, что и здесь на следствии Б. О. заявил, что стоит на позиции

 

- 177 -

социализма и демократии и что вел борьбу с большевизмом до 1924 г. включительно, после же, находясь вне партии, никакой работы против ВКП(б) и советского правительства не проводил.

Последняя свидетельница Г. Е. Шапошникова, одного со мной возраста, относилась к Б. О. с нескрываемой симпатией и уважением. Познакомилась она с ним на регистрации в УМГБ, она тогда еще не устроилась с работой и нуждалась. Он ей помог деньгами. Впоследствии она к нему порой захаживала. "Богданов — человек с большими знаниями и большим практическим опытом. Он может очень много говорить о литературе, искусстве, и во всем чувствуется его подготовленность... Любит делать оценку тем или иным прочитанным книгам, все говорит в строго выдержанной форме".

Нет, жизнь еще продолжалась. Скверная, неустроенная, холостяцкая, но все-таки жизнь, а не просто выживание. Сохранился живой интерес ко всему происходящему в стране и в мире, к людям, с которыми сталкивала судьба и к общению с которыми стремился вопреки всем негативным урокам, к новой работе и старым книгам. Еще жив, курилка! (Мама, кстати, жаловалась, что в Петропавловске отец не выпускал папиросу изо рта, невзирая на все ее просьбы). Однако эта оптимистическая нота звучит лишь до дня ареста в Петропавловске, до 19 июля 1949 г., после чего вновь смолкает. Впереди — ИТЛ...

И снова Коми, только севернее и Сыктывкара, и Усть-Цильмы — поселок Абезь, Воркутинский лагерь. И снова связь через письма с вымаранными строчками (один раз в месяц) и через уведомления о получении посылок, украшенные личной подписью. Иногда в эти уведомления отцу удается кое-что вставить, вроде: "Здоров, беспокоит отсутствие писем" или "Высылайте махорку, книги, бандероли". У тети Ани сохранилось около ста таких уведомлений за 1951—1953 гг.

В 1952 г. отец заболел — нарушение мозгового кровообращения. Лежал в больнице. Последовала длинная волокита по подготовке к актированию по болезни, и наконец 21 августа 1954 г. Верховный суд Коми-АССР вынес решение о досрочном освобождении "как страдающего неизлечимым недугом". Освободился еще через полгода — 21 февраля 1955 г. Передо мной лежит "замечательный" документ Министерства юстиции с фотографией отца, сделанной, по-видимому, в разгар болезни, на котором сверху значится: "Видом на жительство служить не может. При утере не возобновляется". А внизу такое определение: "Освобожден 21 февраля 1955 г. и следует по маршрутному листу № ... в Зубово-Полянский дом инвалидов Зубово-Полянского района Мордовской АССР и под надзор органов МВД". Освобожден... Следует по маршрутному листу... под надзор органов МВД... Нет, просто чудеса

 

- 178 -

искусства правовых органов! И поехал. С четырьмя пересадками, шесть дней добирался, устал, но был счастлив — ехал как вольный человек! "Первый день моего путешествия, — писал он из Котласа, — был для меня днем больших радостей и переживаний. Поезд тихо плетется и почти журчит, мелькают станции, люди, всматриваюсь, вдумываюсь". И в другом письме: "Я видел кусочки жизни, я видел много людей и целых четыре города, в том числе Горький, Киров... На большой узловой станции Рузаевке меня застигли выборы депутатов. Я очень внимательно отнесся к ним, видел пляс мордовской молодежи, наблюдал, как взрослые мужчины и женщины проводят праздничный день, и вообще после спячки последних лет увидел все, что увидеть можно. Ненавижу всякую мертвечину, люблю всякую жизнь". Последняя фраза — неточная цитата из Маяковского — очень верно отражает его позицию активного человека и жизнелюба. Только нельзя отсюда делать вывод, что он не понимал истинной сущности выборов, которые были, конечно, не жизнью, а мертвечиной. Хотя и проводились, возможно, в соответствии с рекомендованными им в 1917 г. нормами представительства, замечаю я не без ехидства!

Потьма ему понравилась — замечательный воздух, лес, свобода передвижений. Писем пиши, сколько хочешь (вот и писал два раза в неделю, эти письма сохранились). На станции можно купить газеты, курево. Вполне удовлетворительные харчи и казенное обмундирование. От некоторых подробностей хочется пуститься в рев. Например, такой: "Живу я в комнате еще с тремя, у каждого своя кровать". Своя кровать! "Тихий нескверный дом отдыха, я еще в своей жизни в таком учреждении не живал". Была я в этом "доме отдыха" — убожество, казенщина и скука лезут из всех углов. У каждого, помимо своей кровати, еще и своя тумбочка, под потолком лампа без абажура, в стене несколько гвоздей вместо вешалки. И все. Но у отца другой уровень требований, он сравнивал с лагерной обстановкой и был доволен. Вместе с тем мысль, что он пригвожден к этому месту, хотя в кармане бумага об освобождении, его тревожила. Мы хлопотали — готовы, мол, взять на иждивение, — но наше местожительство, Москва, не устраивало органы.

В марте к нему приезжали мама с тетей Аней, а в августе две недели провела в Потьме я со своей младшей пятнадцатилетней дочкой. Мы снимали комнату в поселке, весь день проводили вместе с отцом, ходили в лес, на речку, расставались только на ночь. Кряжистый, еще физически крепкий старик. Кое-какие странности мы у него замечали — очень плохо ориентировался в поселке, мог блуждать по соседним улицам, когда направлялся к нам. Раза два-три в качестве развлечения для Людочки играли в подкидного дурака, и он упорно сам себе подки-

 

- 179 -

дывал. Кстати, вспоминаю его за карточной игрой (кажется, тоже в подкидного) в Томске, когда мы жили в немецком общежитии, и к нам приходили Цейтлины. Отец играл с азартом, карты бросал с размаху, в критические моменты переживал, даже бледнел. А здесь все время улыбался и смеялся, наслаждаясь, по-видимому, общением с нами, и решительно не соблюдал элементарных правил игры. Но других отклонений в это время еще не было. И свои личные дела, и семейные обсуждал здраво. Говорили мы с ним и на общие темы. Но немного, серьезного разговора не получалось. А жаль, это была последняя возможность. Один раз, правда, он высказался в том смысле, что изменение нашей политической системы вполне реально. Я удивилась, мне система казалась незыблемой, на века, ведь не то что какого-либо основания, но и малейшего намека на ее нестабильность не было. "Ты не знаешь, — сказал Б. О., — как все быстро может перемениться, тому в истории много примеров". Однако, когда позднее, уже в Москве, в 1957-м, я ему зачитала отрывки из доклада Хрущева на XX съезде, записанные мной по слуху на собрании коллектива нашего института, он, очень серьезно выслушав и не сделав почти никаких замечаний, сказал, указывая на мою тетрадку: "Уничтожь!" По-видимому, он знал, что "все может быстро перемениться" и в другую сторону тоже.

Письма, написанные Б. О. в 1955 г. из Потьмы, проникнуты самыми нежными чувствами ко всем нам, особенно к маме и ко мне, большим желанием жить вместе с нами, любовью к окружающей природе и всяческой жизни, интересом к искусству и литературе, мудростью человека, прошедшего сквозь огонь и воду, да и медные трубы тоже. Написаны четким хорошим почерком, легким, а порой и острым языком. Часто упоминается о необходимости работать (вероятно, над мемуарами) и об отсутствии нужных условий, а также о мешающей ему собственной лени.

В одно время с отцом в доме инвалидов жила Айно Андреевна Куусинен, жена члена Политбюро. Это был первый человек, которого мы с дочкой встретили на территории Дома инвалидов в утро нашего приезда, она и указала нам дорогу. Немолодая, вполне еще стройная блондинка, в свитере, узкой юбке и туфлях на высоченных каблуках, с кофейником на вытянутых руках. У нее были самые дружеские отношения с отцом, и как она мне потом рассказывала, он развивал перед ней свои соображения о выходе страны из экономического тупика. Она с часу на час ожидала своего освобождения из Дома инвалидов и сказала мне, что вернется в Финляндию, в Москве не останется, мужа видеть не хочет, велика была ее обида на него, ничего не сделавшего для ее вызволения из лагеря. Однако когда зимой я вновь попала в Потьму, жившая

 

- 180 -

вместе с ней финка сообщила, что Айно Андреевна, освободившись, якобы все же встретилась с мужем и все ему простила1.

Отец мечтал о встрече нового 1956 г. "в кругу семьи", но его дела к этому времени так и не продвинулись. И хотя он бодрился и писал, что за свою жизнь приучил себя к терпению, я думаю, эта неосуществленная мечта стала причиной его повторного инсульта. 28 декабря он пишет маме письмо, где — в который раз! — объясняется в любви, поздравляет с Новым годом, надеется на встречу. "Я не сдаюсь, нервы у меня еще крепкие, я еще подожду, отложу нашу совместную встречу Нового года еще на год... Конечно, много грусти. Конечно, много жизни отошло и остаются кусочки. Но я верю еще, что не сразу разойдемся мы и хоть немного посидим с тобой в тихой радости, и души наши почувствуют, что живы". Это из первого письма. Но есть и второе, написанное в тот же день и тоже маме. Смотрю я на листки этого второго письма и точно определяю дату начала болезни: 28 декабря. Потому что письмо написано скверным почерком, в нем множество повторений и никакого упоминания о том, что оно не первое. Крепкие нервы, а не выдержали, да и правда, сколько можно!

В справке Зубово-Полянского дома инвалидов от 31 января 1956 г. указано, что в конце декабря у него произошло кровоизлияние в мозг. Вероятно, эту справку дали нам на руки, когда мы (тетя Аня и я) приехали в Потьму, узнав о его болезни. Он уже ходил, был очень возбужден, много смеялся, плохо говорил. Опять началась волокита с получением разрешения в этот раз на его "перевод" в Московскую больницу для лечения. Только в конце апреля такое разрешение было получено. По выходе спустя два месяца из Остроумовской больницы, он уже в дом инвалидов не возвращался. Сильно сдал. Если после первого инсульта в 1952 г. он в общем оправился, хотя и замечал ослабление па-

 


1 Куусинен Айно Андреевна (ур. Туртиайнен) родилась и 1888 г. в Финляндии в семье рабочего-металлиста. Работала медсестрой. 13 1918 г. поддержала Финляндскую рабочую республику, после ее разгрома участвовала в создании Социалистической рабочей партии Финляндии. В 1921 г. после встречи с будущим мужем и будущим членом Политбюро ЦК КПСС О. В. Куусиненом, эмигрировала в СССР. С 1923 г. работала в аппарате Коминтерна в Москве. В 1931 г. направлена на работу среди финских иммигрантов в США. В дальнейшем работала в военной разведке. 1 января 1938 г. арестована. Освобождена в 1955 г. После освобождения к мужу не вернулась и от встреч с ним отказалась. Эмигрировала в Финляндию в 1965 г., умерла в 1971 г. После ее смерти, в 1972 г. была опубликована книга ее воспоминаний "Господь низвергает своих ангелов" (русское издание: Петрозаводск, "Карелия", 1991), где она подводит итоги своего знакомства с социалистической действительностью. — Прим. ред.

- 181 -

мяти, то сейчас память резко ухудшилась, и никаких намеков на ее улучшение уже не было. Он лучше помнил дела давно прошедших дней, чем то, что было вчера, но и те больше в общих чертах, чем конкретно. Речь его восстановилась, других остаточных явлений не было. Стал еще более терпеливым, мне даже казалось безучастным. В 1956 г. был реабилитирован по всем делам, начиная с 1927 г., то есть по делам, за которые провел пять лет в тюрьмах, шестнадцать лет в лагерях и семь лет в ссылках — всего двадцать восемь лет. А за всю свою жизнь — сорок лет. Несмотря на реабилитацию, в московской прописке ему было отказано.

Осенью поехали мы с ним за сто первый километр в Александров. Мыкались до вечера в поисках жилья, наконец нашли комнатку недалеко от Александровского кремля в семье церковных певчих, матери и двух дочерей. Там и прожил до весны, ему было относительно неплохо у этих благожелательных и заботливых женщин. Весной переехал за сто первый километр по другой дороге, в Солнечногорск, к третьей сестре этого же семейства. Там было в квартирном отношении даже лучше, но он скучал и, когда бы я ни приехала, в любое время года, стоял позади калитки в ожидании меня. Вероятно, он начинал ждать меня с момента моего ухода, а я приезжала один-два раза в месяц.

Прошло еще два года. Наконец, в конце 1959 г. ему разрешили прописаться в Москве. Жил у тети Ани, в той самой комнате с прихожей на 1-й Мещанской, которая осталась от его бывшей квартиры. Соседке поручили следить за ним, особенно в дни пролетарских праздников, она мне потом призналась. Мы к этому времени после приезда из Томска, в течение десяти лет намаявшись с жильем в Подмосковье и коммуналке, жили в отдельной двухкомнатной квартире, в которой я, одна, живу по сей день. Здесь можно было найти место и отцу, но мама слышать об этом не хотела, она его боялась в большей степени, чем жалела. Боялась несчастного больного старика так же, как его боялись "органы", установившие за ним наблюдение... Сейчас я далека от того, чтобы осуждать маму. А тогда я старалась в меру сил сгладить неестественность этого положения, не реже двух раз в неделю навещала его, гуляла с ним, привозила к нам на праздники. Мне даже казалось, что в тогдашнем своем состоянии он не ощущал всего драматизма ситуации, возможно, я ошибалась.

Через короткое время после переезда в столицу он попал под машину (пошел за газетами) и переломал массу костей, но выжил и передвигался нормально. Плохо срослась рука и костоправы в институте Склифосовского решили ее выправить. Десять дней после этой процедуры он не мог прийти в себя. "Я пережил средневековую пытку", — ска-

 

- 182 -

зал он мне, когда успокоился. Какой же это высший Судия решил добавить ко всем пыткам его жизни еще одну?!

Встряска не прошла даром — через три месяца он умер от рака поджелудочной железы. Умер в больнице, в присутствии тети Ани и меня. Умирал тяжело, сопротивлялся изо всех сил...

И если вся его жизнь после 1940 г. была лагерным и ссыльным мытарством, но однако жизнью, так как он обладал счастливой способностью радоваться даже малому, интересоваться многим, терпеть и иметь надежду, то после несостоявшейся встречи Нового 1956 г. и сломившей его болезни жизни уже не было, а был растянувшийся на четыре года конец.