- 257 -

ГЛАВА 10

 

ПОСЛЕВОЕННЫЕ ГОДЫ

 

Новая волна террора прокатилась по стране в 1948 и 1949 годах. Целью органов безопасности было оконча-

 

- 258 -

тельно завершить террор 1937 года: заключенных вроде меня, оставшихся в живых после тюрем и лагерей, на этот раз решили изолировать и впоследствии Ликвидировать. Поэтому меня, после девяти лет в Норильске, вместе с «этапом», состоявшим из 250 «ветеранов», перевезли в знаменитый Александровский централ близ Иркутска. Мы думали, что власти решают вопрос о нашем расстреле. Но «органы» ограничились в данном случае еще более строгой изоляцией.

Сам по себе этап был неимоверно тяжелым. Сначала нас доставили в пересыльную тюрьму в Иркутске, а оттуда переправляли в Централ. У узкого выхода стоял грузовик, вокруг — вооруженная охрана. Прежде чем нас погрузить, нам надевали наручники, сковывая попарно. Делали это в спешке, грубо, причиняя жестокую боль. Наручники впивались в тело с такой силой, что лилась кровь. В кузов нас забрасывали, точно кули — одну пару на другую, пока грузовик не набили до отказа. Мы лежали как селедки, не в силах шелохнуться; стонать было запрещено. Затем в кузов забрался вохровец и, пересчитав нас как скот, продел одну из заржавленных цепей (говорили, что эти цепи пролежали десятки лет в бывших царских тюрьмах) через кольца всех наручников и прикрепил ее к борту грузовика.

Было это утром, ранней осенью. Только что взошло солнце, воздух был чист и мягок. Мой напарник по наручникам был намного крупнее меня: наручники впивались ему глубоко в тело, причиняя сильную боль. И все же он прошептал:

— Проклятые садисты, по крайней мере они не отняли у нас света и солнца.

Мой напарник ошибся. Как только водитель сел в кабину и завел мотор, на нас накинули брезент. А начальник этапа потом сказал кому-то, что у него был приказ не только заковать нас и как можно плотнее набить нами грузовик, но и принять меры, чтобы не смогли определить, куда нас везут.

И нас повезли. Ни одна живая душа не сумела бы

 

- 259 -

догадаться, что за груз находится под брезентом. Один заключенный стонал всю дорогу от глубоко впившихся в него наручников. Когда мы прибыли, и с нас стали снимать их, этот несчастный уже громко кричал от боли: оказалось, что его наручники не снимаются. Тогда принесли пилу. Когда же и пилой не удалось перепилить железо, принесли топор, которым и разбили оковы: Но к тому времени руки заключенного были сплошь покрыты кровавыми ранами. Человек потерял сознание, и его унесли на носилках.

В этой тюрьме я встретил людей, которые, по идее, должны были навсегда исчезнуть из жизни. Среди них были видные нацисты, которых по тем или иным соображениям не судили открыто как военных преступников. Некоторых схватили в Западной Германии, другие, как например, дипломаты, находившиеся при посольстве Шуленберга, сидели уже давно. Были тут и японцы, захваченные в Харбине.

Режим в Александровском централе был до предела жестоким. Ни писем, ни газет. Кроме обычных наказаний и карцеров, в каждую камеру помещали не только одного сексота, но еще и другого сексота, чтоб следить за первым. Таких на тюремном лексиконе называют «наседками».

В Александровском централе, как и в других советских тюрьмах, настроение заключенных было пассивным, безнадежно подавленным. Меня долгое время удивляло, что люди, не знающие за собой никакой вины, так пассивно и покорно относятся к случившемуся с ними. Со временем же я убедился, что многие рады и тому, что их держат в тюрьме: ведь их могли бы просто взять и расстрелять. Поэтому сроки в десять, двадцать и двадцать пять лет казались иным почти милостью.

На деле же условия в тюрьме были таковы, что сроки эти вряд ли могли казаться милостью. Просто это означало медленное умирание вместо быстрой смерти. Старая русская поговорка «От сумы да от тюрьмы не зарекайся» отражает нищету и бесправие русского народа.

 

- 260 -

Эту поговорку я слышал в заключении много раз от молодых и старых, от крестьян и рабочих, врачей, инженеров, профессоров. Тот же деловой фатализм прозвучал и в спокойном голосе одного из политкомиссаров, выразившего точку зрения властей:

— Мы не стремимся снижать показатель смертности. Хотя некоторые из заключенных Александровского централа дожили и до смерти Сталина и до реабилитации, никто не имеет права забывать о тех чудовищных преступлениях, которые совершались по отношению к русскому народу и к людям других национальностей. Никто не должен чувствовать, что совесть его чиста, до тех пор, пока вся правда о сталинских преступлениях не будет сказана.

В середине пятидесятых годов, уже на воле и после реабилитации, я встретил человека, бывшего заключенного Александровского централа, восстановленного в партии и получающего пенсию. Он сказал, что не может больше радоваться жизни, так как «по политическим причинам » не может рассказать об известных ему страшных фактах:

— Не значит ли это, — заметил мой собеседник, — что есть еще люди, рассчитывающие возобновить эту пляску смерти?

Одним из последних и наиболее чудовищных преступлений Сталина была ликвидация ленинградской парторганизации в конце сороковых годов. В каком-то смысле 1948 год был переломным. Страна только что начала оправляться после войны и в то же время появились в народе признаки разочарования в партии и системе. После немыслимых лишений военного и послевоенного периода люди ожидали каких-то изменений, улучшения материальной и духовной жизни. В партийных, военных, литературных кругах люди спрашивали себя, действительно ли Советский Союз одержал победу для своего народа или же только для укрепления диктатуры

 

 

- 261 -

Сталина. Сталин тоже понимал, что народ после победы над Гитлером, стоившей таких гигантских жертв, ожидает чего-то нового и лучшего. Поэтому Сталину и органам безопасности надо было снова показать народу, что они не намерены выпускать из рук бразды правления. А для этого они решили провести очередное «кровопускание».

Чтобы описать фон, на котором в тот период происходили события, подчеркну, что в своем разочаровании и недовольстве интеллигенция и народные массы были едины. Сотрудники «органов», естественно, не могли пойти навстречу требованиям интеллигенции о свободе творческой и критической мысли. Но большее опасение вызывали чаяния, хотя и плохо сформулированные, многомиллионного колхозного крестьянства. Многие связывали надежды на какие-то перемены с именем очень популярного в то время героя войны Жукова. Думали, что если Жуков и не сможет добиться политической власти, то он все же сможет убедить Сталина распустить колхозы. У колхозников были иллюзии, что роспуск колхозов не только возможен, но и необходим, чтобы вывести сельское хозяйство из катастрофического состояния. Замечу из собственного опыта: в 1952 году, после освобождения из тайшетского лагеря, меня отправили в вечную ссылку в Красноярский край, в колхоз «Заветы Ильича». В этом колхозе из нескольких сот его членов было всего четверо мужчин (кроме меня): два инвалида, бригадир из немцев и еще один, по каким-то соображениям вернувшийся в колхоз после демобилизации.

Другой очень распространенной в послевоенный период иллюзией, особенно у интеллигенции и молодежи, была надежда на ослабление изоляции Советского Союза от Запада, в связи с основанием ООН и участием в ней СССР. С этим же были связаны и надежды широких трудящихся масс, полагавших, что сокращение военного бюджета поведет хотя бы к некоторому повышению уровня жизни.

 

- 262 -

Разумеется, в МГБ обо всем этом прекрасно знали, но ждали сигнала к действию от Сталина. Сигнал был получен и привел в 1948 году к особенно одиозному «Ленинградскому делу». Подробности о нем я узнал лишь через несколько лет из очень надежных источников.

Сталин вызвал к себе Хрущева и Маленкова (Хрущев был тогда первым секретарем московской парторганизации, а Маленков - секретарем ЦК) и заявил им, что располагает сведениями об «антисоветских заговорах» в московской и ленинградской парторганизациях. Хрущев попросил несколько недель для расследования, а Маленков тут же вызвался ехать в Ленинград для «следствия по делу». Хрущев стремился выиграть время в надежде, что Сталин забудет об этом деле, изменит свои намерения. Этим он пытался спасти себя и свой аппарат. Он в срочном порядке провел перетасовку внутри аппарата, стараясь создать впечатление о проявляемой им «бдительности». Маленков поступил иначе, и тем самым он несет прямую ответственность за аресты и расстрелы, так как лично и весьма активно участвовал в этом деле.

Массовые репрессии против ленинградской парторганизации проводились и в двадцатых и тридцатых годах. Но многие считали, что в Ленинградском партаппарате все еще бытует элемент некоторой независимости.

Конечно, внешне все выглядело тихо и спокойно. Но если бы началась критика генсека, то ожидать ее скорее всего можно было бы со стороны ленинградских коммунистов — по крайней мере так как будто полагал сам Сталин. Он, по-видимому, опасался, что в 1941 году многие в Ленинграде ждали прихода Гитлера и считал, что не следует слишком стараться спасти город от немцев. Чем больше населения Ленинграда погибнет, тем скорее будет навсегда разрешена проблема оппозиции центральной власти. Вполне вероятно, что Маленков собрал в Ленинграде достаточно материалов, чтобы подтвердить факт брожения и недовольства в ленин

 

- 263 -

градской парторганизации. Напомню, что в то время обострилось недовольство и в ряде стран «народной демократии». Урок Тито, по-видимому, убедил Сталина в необходимости предотвращения подобных «измен» в других странах «народной демократии». Что касается самого Советского Союза, то тут тактика сталинских органов безопасности состояла в том, чтобы не выжидать, а, так сказать, в виде профилактики подавлять малейшие потенциальные очаги недовольства и сопротивления. Теперь на очереди была ликвидация ленинградской парторганизации — в частности, путем интенсификации системы слежки-доносов, запугивания людей — как десять лет назад — до такой степени, чтобы они и в мыслях боялись поставить под сомнение сталинское руководство.

Я не удивился поэтому, когда знакомый профессор ленинградского университета рассказал мне, что следователь спросил его на допросе, не забыл ли он 1937 год. При этом следователь добавил, что 1937 год — не дело прошлого, дух его и сейчас жив. И действительно, снова, как в 1937 году, людей арестовывали, предъявляя им ложные и фантастические обвинения, снова пытали, духовно и физически. Но разница была в том, что происходило это только в Ленинграде; поэтому «Ленинградское дело» напоминало скорее Варфоломеевскую ночь. Хотя весть о событиях в Ленинграде распространялась по всему Союзу с быстротой молнии, в печати и по радио об этом почти ничего не сообщали — ни лжи, ни правды.

Как и в тридцатые годы, пострадали семьи и родственники арестованных и расстрелянных. К тому же их еще и запугивали, видимо, для того, чтобы конкретные обстоятельства дела были известны как можно более узкому кругу и оставались окутанными зловещей тайной. В июле 1951 года мне довелось встретиться с семьей одного из фигурировавших в «Ленинградском деле». Было это на пересылке в Красноярске. При чтении длинного списка заключенных в нашей камере я услышал

 

- 264 -

фамилию «Капустин». Я знал, что Капустина, бывшего второго секретаря ленинградского обкома, ликвидировали два года назад в Ленинграде. Заключенный оказался мальчиком лет десяти. От него я узнал, что он — сын бывшего секретаря обкома Капустина, и что семьи всех расстрелянных в Ленинграде в 1948-49 годы были арестованы два года спустя. Сына Капустина немедленно перевели в другую школу, его вместе с младшей сестрой взяли к себе родственники. Потом дошла очередь и до приютивших их родственников, которые были репрессированы за помощь семье «врага народа». Мальчика арестовали в январе 1951 года и после следствия отправили в «вечную ссылку» в Красноярск, где уже находились члены семей других ликвидированных по «Ленинградскому делу».

Мы научили Капустина писать заявления о том, что по закону дети до двенадцати лет не должны содержаться в одной камере со взрослыми, в «общих» камерах. Мальчик написал несколько таких заявлений. В конце концов его увезли в какой-то отдаленный пункт в Сибири, где он, вероятно, находился до смерти Сталина.

Еще больше я узнал о «Ленинградском деле», когда, уже в ссылке, меня навестила моя семья и один знакомый журналист из Москвы.

Когда я прибыл на место ссылки в село Пятково, я не мог даже сообщить об этом семье, так как не имел денег на марку. Занять же было не у кого, потому что в колхозе платили раз в год, а у других ссыльных тоже не было ни копейки.

Наконец мне удалось собрать на почтовую марку, и я написал семье в Москву, что из лагеря освободился и нахожусь в ссылке. Жена незамедлительно ответила телеграммой, что вместе с сыном едет повидаться со мной. Мы не виделись больше 15 лет. Из разговоров с ними выяснилось: мое представление о том, что происходило в Москве за время моего отсутствия, было не очень точным. В частности, я и не мыслил, что пришлось пережить моей жене — жене «врага наро-

 

- 265 -

да». (Моя жена писала об этом в своей книге воспоминаний, вышедшей на иврите в Тель-Авиве).

Моя семья, в отличие от меня, а сын в особенности, воспринимали события вне рамок партийности и марксистской идеологии, и поэтому у нас часто не находилось общего языка.

С семьей, а также с моим другом, московским журналистом, хорошим, между прочим, знакомым Фадеева, мы много говорили и о «Ленинградском деле». Мой друг объяснял, что хотя культ Сталина достиг небывалых масштабов, тем не менее усилились признаки деморализации в партии благодаря чувству беспомощности перед лицом НКВД. Что касается «Ленинградского дела», то руководители парторганизации « признались» не только в преступлениях экономического характера, но и в заговоре против Сталина. Причем они якобы собирались арестовать московское начальство, включая руководителей МГБ, за преступления, совершенные по указаниям Сталина. Некоторые из обвиняемых признались, что их вдохновил пример Тито. Арестованные по «Ленинградскому делу» были, видимо, повешены, а не расстреляны.

Мне рассказывали, что одним из главных следователей по «Ленинградскому делу» был Епишев, посланный туда специально из Москвы (поскольку местному аппарату не доверяли) и игравший прежде видную роль в СМЕРШе, фамилию Епишева я с тех пор встречал в печати. Епишев участвовал в ликвидации Берия, преуспевал при Хрущеве и в последнее время играл важную роль в осуществлении политического контроля как в СССР, так и в Восточной Европе. Когда Епишев в 1968 году поехал в Прагу, я понял, что положение в Чехословакии вызывает серьезную тревогу в Москве. Разговоры, которые я вел с людьми в 1951 году, убедили меня в одном: если бы в конце сороковых годов действительно возникло « ревизионистское » движение, оно получило бы поддержку и в самой Москве. Но Епишев и многие другие именно о том и позаботились, чтобы ничего подобного не случилось,

 

- 266 -

Из Александровского Централа я был переведен в Тайшет. После революции там существовал обычного типа исправительно-трудовой лагерь. В сороковых же годах его превратили в спецлагерь особого режима. «Спецлаги» возникли с возобновлением террора в конце сороковых годов, и тайшетский лагерь был одним из самых крупных.

Режимы в этих лагерях были исключительно крутые. Мы беспрерывно находились под наблюдением. На ночь бараки запирались, но и днем заключенным не разрешали свободно ходить даже внутри зоны. Заключенные носили особую лагерную форму с номерами и буквами на фуфайках и брюках, наподобие той, какую носили каторжники в царское время. Эти номера и буквы позволяли вохровцам определять, из какой части лагеря тот или иной заключенный. Строго ограничивалась и контролировалась переписка. В некоторых спецлагерях заключенным разрешали писать домой только два раза в год, в результате чего часто окончательно порывались связи между ними и их семьями. Очень немногие рассчитывали когда-нибудь выбраться на волю: люди были пожилые или средних лет, а сроки — у большинства — до двадцати пяти лет.

Если в других лагерях наиболее квалифицированные работали по специальности, то в спецлагах все, даже крупнейшие специалисты, работали на общих работах, подносили шпалы, прокладывали дороги, рыли котлованы.

В то время как раз начиналось сооружение Братской ГЭС. Заключенные строили железнодорожную линию к Братску. Работали в неимоверно трудных условиях, при жестоком морозе, без теплой одежды, полуголодные. Они считались особо опасными, и вряд ли предполагалось выпустить кого-либо живым из этих спецлагов.

В Тайшетском спецлаге оказались люди совсем непохожие на тех, каких я встречал за последние пят-

 

- 267 -

надцать лет. Прежде всего, в лагере не было уголовных, а большинство заключенных — иностранцы. Из советских граждан многие побывали на фронте, занимали прежде ответственные посты в армии, в промышленности и на транспорте. Военнослужащие были арестованы за «антисоветскую» пропаганду, либо за сотрудничество с немцами, либо за шпионаж в пользу союзников. Таких судили по статье 58-6 за шпионаж. В тридцатых же годах большинство наиболее суровых приговоров выносилось по статье 58-8 (за «террор» и связанные с ним «преступления»).

То, что в Тайшете, да и в других спецлагерях, было собрано такое множество самых разных «преступников», свидетельствовало о лихорадочной работе, которую в то время проводили органы госбезопасности. При этом «органы» взяли на себя «заботу о безопасности» не только Советского Союза, но и стран «народной демократии», где тогда начался государственный террор и откуда уже стали поступать первые его жертвы в Тайшетский лагерь.

В Тайшетском спецлагере находилось около ста тысяч человек. Этот лагерь был лишь одним из многих спецлагов, расположенных в Сибири, Казахстане, на Крайнем Севере. Мы прикинули, что в одних только спецлагах должно сидеть несколько миллионов человек, и это не считая политзаключенных других, «обычных» лагерей, число которых тогда резко возросло.

Лагерь был разделен на несколько зон, в каждой из них — установлен особый порядок дававший возможность, лучше наблюдать за заключенными.

В Тайшете я впервые услышал слово «чифир» (китайского происхождения). Чифир — напиток, действующий вроде наркотика и помогавший заключенным забыться, отрешиться от страшной действительности.

В обычных лагерях, как я уже говорил, алкоголь и наркотики были строжайше запрещены, и все-таки, благодаря некоторым связям с внешним миром, заключенным иногда удавалось добыть не только спиртные

 

- 268 -

напитки, но даже опиум и кокаин. В спецлаге это было совершенно исключено. Поэтому заключенные открыли для себя чифир. К моменту моего прибытия в лагерь употребление чифира приняло уже такие размеры, что администрация в срочном порядке повела борьбу с ним. Чифир содержит таннин и кофеин. В больших концентрациях его эффект напоминает действие кокаина или опиума. Обычно он получается просто из чая. Целую пачку чая заваривают так круто и кипятят так долго, что получаются две-три чашки напитка. Концентрация таннина в чае при этом такова, что эффект поистине поразителен. Человек впадает в транс, забывает обо всем. Администрация лагеря делала все возможное, чтобы лишить заключенных и этой отдушины — проверяла тщательно посылки (разрешалось посылать только одну маленькую пачку чаю). За употребление чифира и за нелегальное хранение чая людей строго наказывали.

Несмотря на это, в лагере широко распространилась торговля чаем, а в некоторых секторах образовались даже своего рода «клубы» чифиристов*.

Люди «чифирили» поздно ночью, когда никто не мешал им пребывать в состоянии нирваны. В моей зоне таким «клубом» стала сушилка, куда «зеки» приносили сушить свою одежду после работы. Было это в подвале, нечто вроде котельной, причем работу в сушилке получали, конечно, по исключительному «блату». «Хозяином» сушилки был довольно интересный человек. Он происходил из семьи состоятельных промышленников, переселившихся после революции в Корею. Здесь-то и родился Элас. Родители дали ему русское образование. Элас говорил мне, что всегда считал себя русским, а Россию — своей родиной.

В молодости Элас собрал немного денег и переехал в Китай, в Кантон, а затем в Шанхай, где изучил китайский язык, познакомился с китайскими обычаями,

 


* В каждом секторе было по 500-600 заключенных.

 

- 269 -

культурой и образом жизни. Когда создалась Корейская народная республика, Элас предложил свои услуги новой администрации и был принят на работу. Однако вскоре он попал под подозрение, как выходец из Китая времен Чан Кай-ши, а также потому, что никогда не жил в России, но зато успел побывать в Южной Корее и в Японии. В 1947 или 1948 году его арестовали и сослали в Сибирь.

Завидную должность сушильщика Элас получил, помимо « блата», благодаря незаурядному уму и деловитости. Должность эта, как я сказал, избавляла его от общих работ, а кроме того, обеспечивала ему возможность полностью отдаваться своей «чифирной» страсти. Мало-помалу вокруг Эласа образовалось нечто вроде клуба чифиристов. К нему в камеру приходили люди, присаживались на койку, совершали «чайные торговые сделки» и тут же требовали чифир. Чай ценился очень высоко: его выменивали на много лагерных «паек» хлеба, супа и пр. Люди готовы были отдать все — только бы забыться, уйти от безнадежной действительности.

Странно, что Элас избрал себе в помощники немца, майора СС Гедеке, молодого еще человека, лет 27, захваченного НКВД в Восточном Берлине, где он возглавлял один из отделов американской контрразведки. Майор Гедеке имел срок в 25 лет.

Это был высокий стройный человек с военной выправкой. За свою короткую жизнь он перевидел многое. В детстве — Гитлерюгенд, потом — служба в СС, Восточный фронт. Вскоре после войны он разочаровался в нацизме, перешел в Западную зону, откуда ЦРУ направило его в Восточный сектор Берлина.

Гедеке рассказывал, что в Восточном Берлине для него работало много немцев, в том числе и некоторые юнцы, попавшие затем в наш лагерь. Прежде они были в Гитлерюгенде, и Гедеке завербовал их для таких простых поручений, как например: записывать номера машин, узнавать номера советских частей, к которым принадлежали служившие в Берлине военные. Неко-

 

- 270 -

торые из этих юношей были еще совсем подростками, и они никак не ожидали, что им дадут такой же срок — 25 лет — как и их шефу, Гедеке.

Все-таки некоторые из них выжили и после смерти Сталина они были освобождены*.

В нашем лагере было много немцев. Все они стали скромными и послушными, утратили былое высокомерие, заносчивость, вели себя очень вежливо, скрывали свою ненависть к русским, которые, в общем, относились к ним с глубокой враждебностью и обращались с ними весьма грубо. Немцы переносили голод намного тяжелее, чем остальные, и готовы были на любую грязную и унизительную работу в обмен на ничтожные добавки.

Большинство из них, включая и старших офицеров, занималось в лагере торговлей и мелкой спекуляцией. А в их собственных лагерях в Германии и на оккупированных территориях за «экономическое преступление» заключенных очень строго наказывали, сурово карали человека, укравшего картошку или кусок хлеба, жестоко пытали и даже расстреливали за малейшее проявление нечестности. Других, значит, немецкие офицеры наказывали, а сами на моих глазах крали и спекулировали. Это еще раз доказывает бессмысленность

 


* Репатриация немцев-заключенных началась уже в 1953 году. Насколько мне известно, последние немцы из Тайшета были освобождены во время официального визита Аденауэра в Москву в 1955 г. Однако твердого убеждения в том, что все они были репатриированы, у меня нет: ведь, когда заключенного освобождают из лагеря, с ним могут еще сделать все, что угодно. Хотя и имелся общий приказ об освобождении немцев, повидимому, тех из них, которые раньше работали на американцев, старались задержать. Так что некоторые все еще оставались в лагерях до 1956 года, после чего приговоры были пересмотрены. Были снижены с 25 до 10 лет и приговоры за шпионаж на территории СССР. Поэтому, видимо, тех немцев которые дожили до середины пятидесятых годов, все же освобождали и в большинстве случаев репатриировали.

 

- 271 -

и лживость тех расовых теорий, согласно которым лишь « торгашеские» народы, такие, как евреи, поляки, люди нечестные, а потому их следует отнести к «низшей расе».

Сразу после войны с немцами обращались особенно жестоко и бесчеловечно: в лагерях их били, не оказывали медицинской помощи. Наша охрана состояла главным образом из деревенских парней, демобилизованных после войны из армии и избравших службу в МГБ вместо того, чтобы вернуться в свои колхозы, где люди буквально гибли от голода.

Немцев они ненавидели, кое-кто из них своими глазами видел лагеря для советских военнопленных, видел, как немцы с ними обращались. Жалости к немцам у них не было. Единственными в Тайшете, кто относился к немцам по-человечески, помогал им выжить, были евреи. Например, если немцу не удавалось добиться медицинской помощи от русского врача, он обращался и получал ее от врача-еврея.

Мировоззрение евреев, в основном, гуманное. Евреи выступали в защиту человеческих прав и человеческого достоинства, клеймили всякое угнетение одних людей другими. Большинство русских евреев, с которыми я разговаривал, считало, что главное зло — это не национальный вопрос, а та идеология, на основании которой человека лишают его неотъемлемых прав. Немцы же, помня о злодеяниях, которые совершались против евреев в нацистской Германии и на оккупированных территориях, опасались больше всего именно евреев. Их особенно страшило столкновение с евреями, находившимися среди лагерного начальства. На деле же евреи из лагерной администрации были единственными людьми, относившимися к ним по-человечески. Конечно, не все евреи: были и такие, в особенности среди техников и инженеров из ранее оккупированных западных областей, которые относились к немцам совершенно непримиримо. Но их было меньшинство.

Поскольку я знаю немецкий, то мог говорить со многими немцами — заключенными, и оказалось, мы

 

- 272 -

говорим на одном языке, и не только в смысле лингвистическом. Люди эти не были нацистами, и я до сих пор поддерживаю связь с некоторыми из них. Гедеке к таким не принадлежал, но от него я узнал, что происходило в умах тех молодых немцев, которые становились нацистами, а потом, меняя свои взгляды, пытались снова обрести почву под ногами.

Еще одним членом «чифирного» клуба был человек, которого я назову Ваней. Этот Ваня первым представил меня Эласу, а это считалось, как я уже говорил, большой честью. Ваня был довольно известным писателем (я читал несколько его книг), происходил из дворянской семьи, получил хорошее образование. Сразу же после февральской революции Ваня, тогда еще подросток, стал ярым большевиком и принимал участие в революционном движении в своем родном городе, где-то в центральной части России. Он был комсомольцем, потом — преданным членом партии. Писал статьи — сначала в пионерской и комсомольской печати, потом в партийной, стал весьма « левым » членом РАППа* возможно для того, чтобы под крайнепролетарскими взглядами глубже похоронить свое непролетарское происхождение. Он писал романы, эссе, литературные обзоры и имел много друзей среди писателей.

В начале тридцатых годов у него произошло, как он выражался, «недоразумение с партией». Он написал крупное произведение о троцкистах, полное ненависти к ним и «разоблачений» их взглядов. В книге в качестве ортодоксального коммуниста фигурировал и он сам, критически переоценивающий свои взгляды — взгляды рапповца. К его изумлению, — а от этого изумления Ваня, кажется, так и не смог отделаться в последующие годы, — роман его не напечатали. И это невзирая на то, что он не только следовал «правильной» партийной линии, но роман в целом был уже одобрен несколькими видными партийцами и даже самим ЦК. В романе

 


* Российская Ассоциация Пролетарских Писателей.

 

- 273 -

всячески восхвалялся Сталин, а Троцкий и его сторонники представали в отвратительном свете. Я доказывал ему, что в тридцатые годы его биография была недостаточно подходящей для публикации книги, а во время и после войны тему троцкизма старались вообще замолчать.

Больше того, троцкизм был чисто партийным идеологическим вопросом, но никак не темой для романа. Вопрос этот касался Сталина лично и поэтому совсем не подходил для беллетристики. Можно было, подобно Шолохову, писать о коллективизации, но о троцкизме, борьба с которым проводилась путем террора и массовых расстрелов, писать не полагалось — это никак не походило на развлечение. Более того, даже обозвать беспартийного «троцкистом» считалось в то время недопустимым. Следовало говорить о троцкизме и троцкистах либо так, как о них писала «Правда», то есть называя их бешеными цепными собаками империализма, либо вообще не упоминать о них — было в этом что-то от религиозно-церковного обряда. Мне это всегда напоминало то место в Библии, где строжайшим образом запрещается добавлять хоть одно слово или сокращать хотя бы на одно слово «Десять заповедей».

Это была как бы наглядная иллюстрация к тому, как Сталин превращал коммунистическое движение в какой-то религиозный орден с псевдо-религиозными обрядами. Священным писанием, в частности, становились собственные писания Сталина. Кое-что от этого сохранилось и в послесталинское время. Вспомните внутрипартийную борьбу с группой Молотова в пятидесятых годах. Тогда была пущена в оборот формула об «антипартийной группе Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова». О Шепилове нельзя было говорить отдельно. То же получалось и с книгой Вани о троцкистах.

Ваню не взяли на фронт из-за последствий детского паралича — одна нога у него была короче другой. Но в 1942 году его приняли на работу в СМЕРШ. Для

 

- 274 -

видимости он сделался редактором одной из армейских газет, а на самом деле — работал в контрразведке. На этой работе он пробыл до конца войны, после чего вернулся в Ленинград, где вновь взялся за журналистскую и писательскую деятельность. Ваня живо интересовался современной иностранной литературой, у него были контакты с зарубежными писателями-марксистами, такими, например, как Дж. Олдридж и Дж. Линдзи. Он встречался с корреспондентами газет «Унита» и «Юманите». Эти корреспонденты бывали в доме у Вани, и у одного из них начался роман с его женой, молодой еще актрисой. Позднее корреспондента выслали из СССР за шпионаж, а жену Вани — арестовали. Ей дали всего десять лет и отправили в один из лагерей неподалеку от Ростова, где она стала активной участницей лагерной самодеятельности. Такое либеральное отношение к ней объяснялось, видимо, тем, что она дала много всякой информации о разных людях.

Вскоре арестовали и Ваню, по обвинению в шпионаже. Он протестовал, доказывая свою непричастность, но его заставили подписать «признания», факт его невиновности подтверждается хотя бы уже тем, что после смерти Сталина Ваня был полностью реабилитирован. Тогда же его приговорили к 25 годам лагерей, возможно, еще и потому, что он был связан с «органами» даже и после ухода из СМЕРШа. В лагере он снова работал в контакте с «органами» и был «секретным сотрудником». Поэтому он и проявлял такой интерес к «клубу» Эласа — под влиянием чифира люди охотнее раскрываются. Кроме того, Ваня надеялся собрать материал для новой книги.

По-видимому, в своих действиях Ваня не видел ничего зазорного — он и раньше сотрудничал с «органами», то же самое можно делать и в лагере.

Он считал, что его самого взяли по ошибке, но что остальные — действительно «контра», и поэтому за ними нужен надзор. В этом причина его особого интереса ко мне. Мы все были убеждены, что Ваня — сексот.

 

 

- 275 -

Меня даже предостерегали от общения с ним. Но из своего долгого лагерного опыта я знал, что избегать сексота столь же опасно, как и общаться с ним, опасно и просто бесполезно. Вспомнить хотя бы случай, когда мой отказ «прокомментировать» известие о смерти Троцкого едва не стоил мне жизни. И тогда я поставил себе за правило таких людей не избегать, хотя зачастую разговоры были рискованными — но и интересными. Мы с Ваней разговаривали подолгу, в некотором роде даже подружились. Он все больше убеждался в том, что и мой приговор был ошибкой, что я, подобно ему, остаюсь верным и преданным коммунистом, и не сомневался, что настанет день, когда нас обоих освободят.

Однажды Ваня в полном смысле слова спас мне жизнь: против меня готовили новое дело, и только благоприятный отзыв Вани предупредил новый процесс.

Дружба с Ваней имела и отрицательную сторону: меня стали избегать другие заключенные, но это было меньшим из двух зол. Многое в Ване было мне чуждо, но он, несомненно, был интересной личностью.

Не менее интересным членом «чифирного» клуба был Алипий Андреевич Кравцов. Встретились мы в Тайшетском лагере перед распределением по «зонам». Кравцов сразу же обратил на себя внимание своей необычайной в этих условиях внешностью. Алипий был высок, с типично русским лицом, обрамленным бородой. Бороды в лагере были запрещены, борода Кравцова выглядела настолько внушительно, что, по-видимому, даже лагерное начальство не решалось убрать ее. Одет он был в черную флотскую шинель, казался в ней очень импозантным, держался прямо, говорил с достоинством. Было ему тогда лет тридцать. Вырос он уже при советской власти, и поэтому не принадлежал поколению, о котором написана эта книга. Его самообладание и память были исключительными, а взгляды — необычными.

 

- 276 -

Алипий был сыном православного священника. Типичный интеллектуал, он уже в возрасте десяти лет изучил несколько европейских языков. Живо интересовался также гуманитарными науками и техникой. После окончания школы пошел в технический вуз. Не был ни пионером, ни комсомольцем, сторонился политики. Кравцов рассказывал, что на него повлияли процессы тридцатых годов, в которые он с самого начала не верил. Он считал, что люди, пассивно голосующие за политическую линию, то есть молча поднимающие руку, являются соучастниками.

Поэтому Алипий избегал всяких собраний и митингов. Такое отношение было характерно для многих из его поколения.

Он и в лагере не думал менять своих взглядов, и поэтому, когда узнал, что я — бывший партийный, арестованный в тридцатых годах, да еше бывший сотрудник Коминтерна, то сразу насторожился.

Сначала он принял меня за иностранца-интеллигента, потом за человека, побывавшего за границей и именно поэтому попавшего в беду, и был расположен дружески. Алипий был бригадиром бригады, в которой я работал. Но узнав о моем партийном и коминтерновском прошлом, он сильно охладел: у него было очень сильное предубеждение против всех тех, кто имел хоть какое-то касательство к партийным и политическим делам. Такое отношение, впрочем, характерно для многих интеллигентов. Но затем его отношение ко мне переменилось, и в течение почти полутора лет мы были близкими друзьями. Кравцов рассказывал мне о своей семье, показывал письма от родных и свои к ним. Когда мы узнавали о таких событиях, как, например, корейская война, Кравцов слушал меня внимательно, но сам никогда никаких замечаний не делал.

Он рассказал мне историю всей своей жизни, включая и то, как он попал в лагерь. В самом начале войны его призвали в армию. Через год он уже был капитаном.

 

 

- 277 -

Потом его перевели в Генеральный штаб военно-морского флота. Он производил впечатление честного, надежного, инициативного человека, и ему поручили важную секретную работу в шифровальном отделе. Оттуда его послали на Дальний Восток ответственным за работу шифровальщиков в Тихоокеанском флоте. В этой работе ему сильно пригодилось знание английского языка.

В то время американские союзные суда обходили по пути во Владивосток японскую блокаду. Их с нетерпением ждали советские моряки, защитники Владивостока. В обязанности Кравцова входили контакты с американскими судами и персоналом.

Работа Кравцова была крайне трудной и утомительной; иногда он целыми сутками расшифровывал приказы и донесения, перехватывал радиосвязь японцев. Алипий стал заядлым курильщиком, много пил, но алкоголиком не был. По работе он имел дело с огромным количеством строго секретной информации и понимал, что для не члена партии это очень опасно. Поэтому он пытался перейти на другую работу, но безрезультатно.

Командование очень ценило Кравцова и вскоре его представили к награде. Когда он сказал, что в качестве беспартийного не считает для себя возможным быть на такой ответственной работе, ему ответили:

— Это можно исправить. Вот бумага, пишите заявление о вступлении в партию.

На это Алипий ответил командующему флотом, что с партбилетом или без него не хочет иметь ничего общего с политикой. И это не подействовало на командующего, который терпеливо внушал Алипию, что сам он тоже не очень интересуется политикой, но что партия, государство и товарищ Сталин — это одно целое, что он совершенно убежден в верности и преданности Алипия. Кравцов подписал заявление, был принят в партию, после чего его перевели на еще более ответственную и секретную работу в Москву. В Москве их с женой посе-

 

- 278 -

лили на государственный счет в одну из самых больших гостиниц, которая стоила полторы тысячи рублей в месяц. На новой должности заместителя начальника отдела Генштаба Алипий не занимался шифровкой сам, а только проверял работу своих подчиненных. Работу его ценили, хотя кое-кто жаловался, что он не общителен и малоразговорчив. На это Кравцов обычно отвечал, что работа занимает почти все его время и что в свободные часы он хочет быть с семьей. От своих друзей-американцев Кравцов получал множество детективных романов и зачитывался ими в свободное время. Даже в лагере он рассказывал мне содержание некоторых из этих книг, в частности, книг Агаты Кристи.

Все казалось в порядке, пока однажды ночью не раздался стук в дверь. Его арестовали по обвинению в измене родине (ст. 58/1а). Это случилось в 1949 году. Ему предъявили обвинение в том, что во время войны он сотрудничал с американской разведкой, передавал им секретные советские шифры. Обвинения эти были чудовищны — ведь, если бы он действительно это сделал, американцы могли бы расшифровать все донесения, и это немедленно бросилось бы в глаза контрразведке.

Алипия допрашивали на Лубянке. При допросах присутствовали не только сотрудники МГБ, но и представители штаба военно-морского флота. Поскольку Алипий был абсолютно невиновен и никакие методы физического воздействия не выжали из него признаний, решили использовать старый прием, применявшийся НКВД в тридцатых годах: стали вызывать его жену и от нее пытались добиться компрометирующих Кравцова показаний. В ходе допросов ей делали непристойные предложения, о чем впоследствии ей удалось сообщить в лагерь.

Алипий тогда ничего не знал о том, что параллельно допрашивают и его жену. Но ни она, ни его непосредственный начальник не дали требуемых следствием показаний, и Алипия присудили всего к трем годам лагерей. Необычная краткость срока явилась еще одним свиде-

 

 

- 279 -

тельством того, что у МГБ, в генштабе военно-морского флота и даже у судившей «Тройки» не было никаких данных против него. Но так полагалось — раз дело было возбуждено, человека следовало присудить хотя бы к какому-то сроку. МГБ не могло ошибаться.

На одном из последних допросов следователь так прямо и объяснил, что приговор, видимо, будет мягким, но поскольку распоряжение об его аресте было дано свыше, и много высокопоставленных лиц под ним подписалось, оправдать его не смогут, тем более, что он находился на строго секретной работе. Вероятно, Алипия действительно заподозрили в чем-то, когда он работал на Дальнем Востоке, и вполне возможно, что его перевод в Москву был связан с проверкой дела. В то время всякие контакты с американскими гражданами были крайне опасны, а Алипий как раз имел такие контакты, да к тому же он отзывался об американцах просто как о людях, а не так как предписывалось партийными традициями. Спустя какое-то время после моего знакомства с Алипием в лагере мне удалось через знакомых в Москве установить связь с его женой. Кравцов, естественно, был очень рад весточке от жены, но затем, всякий раз по получении известий, он хмурился все больше и больше. Пятое, кажется, от нее письмо он показал мне. Жена спрашивала, почему, если он не виноват, дело его до сих пор не пересмотрели. И это интересует не только ее, но и всех его друзей по работе, а также бывшее начальство.

Сначала он пытался намеками объяснить, насколько запутано и сложно его дело. Но она, видимо, не понимала и предупреждала, что от немедленного пересмотра его дела зависит судьба семьи и будущее их ребенка. Он ответил, что из лагеря бессилен что-либо предпринять. В конце концов, жена написала ему примерно следующее: «Одно из двух — либо ты виновен, и я должна сделать из этого соответствующие выводы, либо произошла ошибка. И эту ошибку следует как можно скорее исправить». Это было нечто вроде ультиматума,

 

- 280 -

и Кравцов глубоко задумался над этим письмом. Выходило, что только в случае, если ему удастся доказать свою невиновность, у него есть перспективы сохранить свою семью. Алипию с огромным трудом удалось организовать встречу жены с одним из своих друзей, и тот долго пытался разъяснить ей все обстоятельства, связанные с положением Алипия. Однако и это, кажется, не помогло. Причем Кравцов с иронией вспоминал, как он сам в свое время говорил жене, что МГБ справедливо подозревает всякого, имеющего контакты с иностранцами, в том числе и его. А в ответ на вопросы жены о чистках и расстрелах Алипий говорил, что лучше всего об этом не думать, ибо все проводится с одобрения людей, стоящих у власти и пользовавшихся в свое время доверием самого товарища Ленина.

Так что Алипий сам, в какой-то степени, повлиял на мировоззрение жены, и тем труднее было разубедить ее сейчас, да еще на расстоянии.

Летом 1950 года Алипий серьезно заболел, и его положили в лагерную больницу. Мы стали встречаться реже. Выйдя из больницы, Кравцов стал усиленно хлопотать о месте учетчика в санчасти, что дало бы ему возможность следить за поступлением и выпиской больных, за лечением, которое они получали, читать истории болезней. Сначала это меня удивило, но потом я понял, зачем Алипию понадобилась эта работа.

В том же году, поздней осенью, я сам серьезно заболел. Тогда мне пришлось пережить самое жуткое за все двадцать два года моего пребывания в заключении. Я попал в лагерную больницу. К тому времени был издан приказ подвергать заключенных различным издевательствам. Были случаи самосуда, избиений и жестоких истязаний.

Меня избили прикладами, изваляли в снегу, стреляли над головой. А однажды меня раздетым заставили носить воду из реки, наполовину уже покрытой льдом. Я провел в ледяной воде два часа, черпая воду для бани вохровцев. В результате я заболел воспалением легких,

 

 

- 281 -

перешедшим в плеврит, и провел двадцать дней в лагерной больнице — на грани жизни и смерти. Даже когда кризис миновал, я все еще испытывал сильнейшие боли в груди и не мог спать. Однажды в состоянии глубочайшей депрессии я поднялся с койки и добрался до комнаты, где работал Кравцов. Вид у меня, видимо, был очень страшный: до крайности истощенный, с посиневшими губами. В отчаянии я попросил Алипия дать мне снотворных порошков. Алипий подумал, что я решил уснуть и никогда больше не проснуться.

Тогда Кравцов заговорил, и говорил он долго, убедительно. И то, что он сказал, навсегда осталось у меня в памяти. Кравцов знал, что я уже больше 15 лет в заключении. Он заклинал меня сделать еще усилие, чтобы остаться жить. Он просил, убеждал, умолял, употребляя какие-то необычные выражения. Он говорил, что, работая в больнице, видел многих больных, впавших в полное отчаяние и уже ушедших из жизни. Он говорил, что мне следует уйти от этой мысли, что многих несчастных, которые хотели смерти, он мог понять. Но мой случай — особенный, потому что я столько знаю, столько видел, помню людей, факты, события, и я обязан и буду — он уверен — в состоянии когда-нибудь рассказать людям обо всем этом. Мой долг - рассказать все тем, кто не знает, но кто должен узнать. Кравцов сказал, что именно эта уверенность и навела его на мысль поговорить обо мне с врачами больницы, и те обещали помочь. И теперь я должен сделать все, чтобы выжить, чего бы это ни стоило.

Слова его звучали так дружески, так тепло, что даже физическая боль несколько ослабла, и может быть благодаря Кравцову я выжил в ту ночь и пережил следующие. А еще через две недели меня выписали из больницы. Тем, что я жив и сегодня, невзирая на больные легкие и частые боли, я во многом обязан этому человеку. В декабре Алипий, присоединившись к театральной самодеятельности, поставил «Лес» Островского. В этой пьесе он играл роль Несчастливцева, честного человека,

 

- 282 -

которому нет места в окружающем мире. «Лес» — не только пьеса XIX века, многое в ней звучит злободневно. Алипий оказался очень способным актером. Вообще на вечера лагерной самодеятельности я не ходил, считая их унизительными при нашем положении. Но большинство «зеков» находило большое удовольствие в этих мероприятиях, осуществлявшихся под эгидой КВЧ*. Они готовили концерты, литературные чтения и « постановки».

Пьесу «Лес» поставили в канун Нового года — 31 декабря. Алипий уговаривал меня попросить у Вани билет и пойти на вечер. Я согласился, в надежде поговорить с Алипием по окончании спектакля: после того нашего больничного разговора я мало с ним виделся. Все же мне так и не удалось попасть на спектакль — тяжело болел один из моих друзей, и я провел вечер, сидя у его койки в лагерной больнице. Больной друг говорил, что боится сойти с ума. Он был когда-то писателем, теперь ему перевалило уже за шестьдесят, и он так и не приспособился к лагерным условиям. Незадолго до этого он в посылке получил книгу одного из немецких классиков на немецком языке. Мы читали эту книгу друг другу вслух. Я рассчитывал все-таки повидаться с Алипием после спектакля. Сразу же после окончания пьесы я узнал от Вани, что пьеса прошла с большим успехом и что особый успех выпал на долю Алипия. В первых рядах, конечно, сидело лагерное начальство, и они особенно усердно аплодировали Алипию, Ваня добавил, что Кравцов очень устал и ушел сразу после «постановки» в свою комнату при больнице.

В день Нового года, 1 января 1951 года, мы не работали, и я надеялся повидать Кравцова утром. Но во время завтрака пришел очень огорченный врач и сказал нам, что Алипия Кравцова нет больше в живых. Он заперся в своей комнате, а когда взломали дверь, его нашли мертвым. Была созвана медицинская комиссия

 


* КВЧ — культурно-воспитательная часть.

 

- 283 -

для выяснения причины смерти. По словам доктора, Алипий принял большую дозу снотворного, и сердце не выдержало. Если бы вскрытие показало самоубийство, то начальник лагеря, а также работники санчасти, включая и «зеков», имели бы неприятности: началось бы тщательное расследование, каким образом заключенный имел доступ к таким лекарствам. Но, по определению комиссии, причиной смерти оказался сердечный припадок. Кравцов не оставил ни записки, ни писем. Ничего. Доживи Кравцов до смерти Сталина, его бы непременно реабилитировали, он вернулся бы к нормальной жизни. Могло бы наладиться у него и с женой. Но он, видимо, не мог больше терпеть... Судьба его — судьба миллионов. Был он замечательным другом и прекрасным человеком. Я впервые рассказываю о Кравцове.

И еще несколько слов о членах нашего «Клуба». Смерть Кравцова была для всех нас тяжелым ударом. Мы много говорили о нем, вспоминали его. Место, где он обычно сидел, слушая рассказы других, было теперь пустым. Когда мы впадали в транс под действием чифира, нам иногда казалось, будто он сидит с нами, в своей длинной черной шинели, а порой — незримый, но где-то совсем рядом.

Но клуб наш доживал свои последние дни. Вскоре самого Эласа перевели в какой-то другой лагерь. Обстоятельства его исчезновения наводили на мысль, что начинается новое следствие по его делу. Тогда, с наступлением 1951 года, снова усилилась бдительность МГБ. В частности, искали по лагерям людей, из которых можно было выжать еще какие-либо «показания». Элас знал многих китайцев и корейцев, которых можно было использовать для расширения шпионской сети. Однажды он намекнул, что его могут перевести к корейской границе, чтобы с его помощью МГБ смогло осуществить

 

- 284 -

массовые аресты в Северной Корее. Он, впрочем, не рассчитывал, что за это его освободят из заключения. Самое большее, на что он надеялся в обмен за сотрудничество с МГБ — это освободиться по отбытии полного срока. О дальнейшей его судьбе мне ничего не известно.

У Гедеке между тем открылся туберкулез. Его устроили в сушилку, где он протянул еще какое-то время. Потом, когда процесс еще больше обострился и у него уже горлом шла кровь, его взяли в больницу. Там, я думаю, он и скончался — точных сведений об этом не поступило.

Ваня же, в противоположность Кравцову — «Несчастливцеву», родился под счастливой звездой. Он в лагере писал пьесы, и одну из них — «На распутье» — там поставили. Пьеса была страшно бездарной, в ней рассказывалось о попытках каких-то диверсантов давать взятки партийным работникам, происходили закрытые собрания, стрельба из пистолетов. Пьеса, однако, тем понравилась, что многие в зале сидели как раз за подобную несуразицу. Сразу же после смерти Сталина Ваня начал активно хлопотать об освобождении, первым добился пересмотра дела, освобождения и реабилитации. Он вернулся в Ленинград, где был тепло встречен друзьями, и теперь Ваня сотрудничает в журналах, в частности, в наиболее консервативных, пишет книги. Любопытно только, помирился ли он со своей женой.

Что же касается меня, то однажды ночью меня вызвали из камеры и перевели в другую зону того же лагеря. Позже выяснилось, что это не было случайностью. Через несколько месяцев меня должны были освободить. Так вот, с одной стороны, МГБ хотело оторвать меня от друзей по лагерю, а с другой — взять под особый надзор с целью, возможно, подготовить новый процесс. Так были арестованы уже несколько десятков моих знакомых по обвинению в троцкистской пропаганде в лагере. Им прибавили по пять и десять лет. Моему же новому процессу помешала смерть Сталина. Эти дополнительные приговоры были вынесены в 1952

 

- 285 -

году, но их пересмотрели в первую очередь и отменили сразу же после смерти Сталина. Но многие не дожили до этого...

Когда я в 1956 году приехал в Москву, я разыскал некоторых из бывших товарищей по заключению в Тайшетском спецлаге, приговоренных к новым срокам за несколько месяцев до смерти Сталина, а затем освобожденных и реабилитированных.

Итак, мое дело до смерти Сталина не успели поднять. Поэтому, хотя меня освободили в 1951 году, я должен был ждать реабилитации до весны 1956 года. Из-за этого я не мог вернуться в Москву. Потом оказалось, что меня должны были реабилитировать еще в 1955 году, и когда в 1956 году я был вызван к начальнику Красноярского КГБ, тот очень вежливо встретил меня и извинился: не за предыдущие 20 лет заключения (то была не его вина), а за последний год. Красноярский КГБ не освободил меня вовремя, поскольку не было «убедительных доказательств» моей невиновности.

В Москве моя жена стала ходить в прокуратуру сразу же, как только началась реабилитация политзаключенных. Прокурор, показав ей мое «увесистое» дело, сказал:

— Взгляните, легко, думаете, разобраться в таком деле?

Но тут вмешались и товарищи из коммунистической партии Польши, и наконец, по распоряжению непосредственно ЦК Партии, я был освобожден из ссылки и реабилитирован 29 февраля 1956 года.