- 32 -

Дорога в неизвестность

 

Теплый июньский вечер, чистое серо-синее небо, на западе цвет переходит в нежно-зеленый.

На запасных путях товарной станции вытянулся состав из теплушек с зарешеченными окнами. К составу все время подъезжают «черные вороны», набитые заключенными. Вдоль эшелона бегают железнодорожники, охрана, какие-то люди в штатском. По выходе из «черного ворона» заключенных окружает плотное кольцо конвоя, собак. Заключенным приказывают встать на колени, их считают, сверяют со списками, торопливо распихивают по теплушкам и закрывают на тяжелые добротные засовы.

В теплушках идет своя жизнь: шум, ругань, мат, где-то уже подрались, где-то пытаются петь песни. Конвоиры запрещают петь, но песни все равно слышатся то в одном, то в другом вагоне. Теплушек около ста — пойди, угляди за всеми. Все знают, что эшелон идет в лагерь, но в какой? В Бамский, Мариинскнй, Печорский или еще дальше, до Владивостока? Их стало очень много, этих лагерей. Часы отправления и пункт следования держатся в строжайшей тайне от заключенных.

Женщин привозят незадолго до отхода поезда. Все они очень бледные, щурятся и жадно, открытыми ртами, вдыхают летний воздух, отдающий горьким дымом и мазутом.

Самой старой женщине — Анне Юрьевне — делается плохо. Она лежит на рельсах, запрокинув пергаментное лицо, иссеченное глубокими морщинами, слабый ветер шевелит ее короткие седые волосы. Подруги обмахивают ее застиранными рваными платочками.

От теплушки на землю перекинута узкая доска (привилегия только для женщин), по ней с опаской, нетвердыми шагами, под матерные окрики конвоя женщины поднимаются в теплушку. Вещей почти ни у кого нет. При аресте следователи уговаривали: «Вещей с собой не берите». Арестованные думали, что они уходят из дома самое большее на день, а может быть, даже на несколько часов. Разберутся, выяснят, они ни в чем не виноваты. Часы и дни давно уже превратились в длинные месяцы, а сейчас каждая имеет срок от трех до десяти лет.

Передачи в тюрьме запрещены, переводы денег ограничены, их едва хватает на сахар и масло, а тем, кто курит, совсем плохо. Женщины обо- 

- 33 -

рваны, одеты в мятые, застиранные платья, многие в зимних пальто и теплых тапочках и почти все в дырявой обуви. Но перед этапом они получили отобранные в тюрьме сумочки, успели накрасить губы и напудриться. Изможденные, засеревшне от долгого сидения в тюрьме лица их, с кроваво-красными губами, кажутся масками из фантастических сновидений.

После неизбежной ссоры из-за мест в теплушке воцаряется относительная тишина.

К Анне Юрьевне вернулось сознание. Ей великодушно уступили место у маленького окошка с толстыми частыми прутьями. Она лежит с закрытыми глазами, костлявая впалая грудь ее судорожно дышит. Просят прислать доктора. Сам начальник эшелона, молодцеватый, рано начавший полнеть военный в новом, хорошо пригнанном обмундировании, тяжело впрыгивает в теплушку, небрежно смотрит на больную и тоном бывалого человека изрекает: «Отдышится. К нам и не таких привозили. Доктор занят. В девятом вагоне урки животы себе порезали».

После долгих дней однообразной тюремной жизни поездка через Москву, хотя и в переполненном душном «черном вороне», на новое место жительства — большое развлечение.

В теплушке двойные деревянные нары, у задней стенки — стульчак. Естественные надобности нужно отправлять при всеобщем созерцании. Впрочем, к этому, как и ко многому другому, что казалось раньше невероятным и диким, давно уже все привыкли.

Женщины начинают знакомиться. Они из разных пересылочных камер. Расспрашивают о событиях «на воле», о судьбах тюремных подруг и самое главное: «Кого еще взяли?»

Со скрежетом отодвигается дверь, и в теплушку взбираются еще две женщины. Одна с двойным подбородком, лет пятидесяти, с собранными в пучок жидкими пегими волосами. Она тащит объемистый, хорошо увязанный узел. Другая — без вещей, худощавая блондинка с наглым лицом, в растянутой грязной зеленой майке.

— Прибыли, господи спаси. Знакомы будем. Тетей Дашей меня звать,— басит женщина с узлом и обстоятельно, по-хозяйски, начинает устраиваться в темном углу на нижних нарах.

Все точно завороженные смотрят, как из узла извлекаются «думки» в цветных ситцевых наволочках, пестрое лоскутное одеяло, простыня с самодельными кружевами. «Думки» взбиваются, аккуратно застеливаются простыни и одеяло, и угол сразу принимает обжитой, почти уютный вид. От наволочек, от кружев веет затхлым, мещанским домом. Вещи старомодны. В магазинах таких не купишь. Но именно по этому, презираемому в обычное время уюту больше всего соскучились сейчас женщины. Застелив постель, тетя Даша, обливаясь потом, снимает с себя пальто из тяжелого мужского драпа, жакет, пиджачок и бесчисленные кофточки. Клавка, так зовут ее спутницу, острым взглядом маленьких ярко-голубых глаз обегает вагон и моментально соображает, какой народ ее окружает.

 

- 34 -

Для острастки, знай, мол, наших, она разражается таким диким матом, что заборные ругательства кажутся изящной словесностью. В вагоне сразу наступает тишина.

После такого вступления Клавка бесстрашно лезет на верхние нары и пытается занять место у окна. Смуглая, тонкая в кости, похожая на цыганку, кудрявая Августа хватает блондинку за ногу: «Куда лезешь, девка? Не видишь — место занято!»

Августа — бессменная староста в камере, и, хотя здесь ее никто не выбирал, она взяла на себя эту обязанность. Августа привыкла распоряжаться у себя в семье, на кафедре новейшей истории в институте, в партийном комитете. Теперь все это безвозвратно потеряно, и власть Августы сведена к нулю, но все же осталось еще небольшое поприще для деятельности, и не воспользоваться им Августа не может.

Клавка пытается вырваться, но рука у Августы сильная и цепкая.

— Черт с ним, с местом. Раз там старуха лежит, я и в другом месте могу поспать — примирительно объявляет Клавка и садится возле тети Даши. Та опасливо отодвигает от нее узел.

Вдоль эшелона устало бредет женщина в соломенной шляпке и в сером костюме. У женщины в руках туго набитая сетка, она останавливается у каждого вагона и безнадежно спрашивает:

— Коли Чегодаева здесь нет? Небольшого роста, ему восемнадцать лет.

Узнав, что Коли Чегодаева нет, женщина бредет дальше. Время от времени начальник эшелона приказывает конвоирам прогнать ее, иногда зычно кричит сам:

—      Гражданка! Уходите. Вам здесь быть не положено.

Конвой отгоняет ее не слишком усердно, да и в окриках начальника нет обычной требовательности. Женщина покорно отходит в сторону, а когда о ней забывают, опять идет вдоль эшелона. В одной теплушке находится человек, сидевший в камере вместе с Колей Чегодаевым. Он уверяет, что в этот этап Коля не попал.

— Все-таки я обойду все вагоны,— говорит женщина.— Его могли вызвать позднее. Нужно обязательно передать ему одежду.

Она — единственная мать, что пришла проводить в дальнюю дорогу своего сына. Как удалось узнать ей об отправке эшелона? Свидания в тюрьме запрещены, передачи запрещены, письма запрещены, глядеть на небо запрещено, иногда кажется, что запрещено и жить. Сотни глаз за решетками смотрят вдоль эшелона. Может быть, придут проводить и их? Никого нет, только озабоченная охрана, рельсы да разбитые вагоны.

В сине-лиловых мягких сумерках поезд наконец трогается. На западе небо окрашено шафрановым цветом, и по нему протянулись узкие розовые облака. Под ленивый стук колес проплывают разноцветные, мерцающие огни Москвы. В теплушках темно, слышны приглушенные рыдания. Исчезла надежда на встречу с родными, на то, что в последнюю минуту разберутся, выяснят и отменят жестокий, несправедливый приговор.

 

- 35 -

В россыпи огней уходит Москва, а вместе с ней — и прошлая жизнь. Уходит Москва, уже недосягаемая, почти чужая и потому еще более желанная. Через сколько долгих, горьких лет они вернутся сюда? Что застанут? Да и все ли вернутся?

Присмирела даже Августа, не слышно ее гортанного смеха, и слишком ярко блестят ее умные черные глаза.

Уже скрылись огни Москвы, только в той стороне, где лежит город, небо объято красным заревом. Проезжают дачные места. Видны освещенные террасы, добропорядочные люди не спеша пьют чай с вареньем и, затаив дыхание, читают про шпионов и диверсантов, о которых так много пишут теперь в газетах.

Августа узнает станции и перелески. Поезд идет по северной дороге.

Утром, едва открыв глаза. Августа начинает распоряжаться. Назначает дежурных, объявляет, что лежащие на нижних нарах, во имя справедливости, ежедневно будут меняться с верхними обитателями. Исключение, как больной, делается только для Анны Юрьевны: она все время будет лежать у окна. В бачке мало воды, Августа приказывает брать для умывания только полкружки. Точно на лекции, Августа выговаривает все слова.

Анне Юрьевне помогают сойти вниз умыться. В это время к бачку с водой подходит маленькая, высохшая старушка с седыми буклями. Несколько минут она пристально смотрит немигающими совиными глазами на Анну Юрьевну.

— Анетт!

— Лизочка!

Дрожащими руками старушки обнимаются, плачут, целуются.

— А tu remembes?

— Да, я тебя сразу узнала по родинке у губ. Весь наш выпуск завидовал этой родинке.

— На рождественском балу ты божественно танцевала.

— У тебя есть дети?

— Увы, нет.

— На сколько лет тебя осудили?

— На пять. В приговоре какие-то буквы, КРД или ДКР, никак не могу запомнить.

— Представляешь, они вспомнили, что я была знакома с Коко Ростовцевым. Я сказала следователю: «Помилуйте, господин следователь, Коко знала вся Москва, ему даже городовые козыряли».

— Представь себе, мне тоже дали пять лет и даже не вызвали на суд. Обнявшись, заплаканные, они сидят на краю деревянных нар, однокашницы, окончившие институт благородных девиц тридцать пять лет назад.

- 36 -

— Я так беспокоюсь за дочь, она ничего не знает... А помнишь мадам Serducoff? мы совершенно точно установили, что она красила волосы...

Слова и фразы вперемешку с французским, и воспоминания, дорогие и понятные только им.

Клавка с обычной сметливостью блатных давно уже догадалась, что попала она к «фраершам», но что она здесь одна и «гулять», пожалуй, не придется. Августа — баба с характером, не из трусливых, в случае чего и в волосы вцепится. Клавку соблазняет пестрая кофточка одной из женщин, шерстяное платье другой, шелковая комбинация третьей и много других вещей, но Клавка решает отложить «раскурочивание» до более благоприятных времен, например, до прибытия в лагерь.

Пока же она развлекает желающих повествованиями о своих необычайных похождениях.

— Вот, между прочим, есть среди нас, блатных, «кровососы». Обязательно кровь человеческую им нужно увидеть. Однажды получаем мы «наколку», по-вашему, значит, сведения, что где лежит, какое барахло, когда из дома уходят. Приходим. Квартира богатая, рояль, зеркала и все такое. Дома девушка одна, из себя красивенькая. Хорошая девушка — никакого «шухера» не подняла. Так все спокойно, благородно замки открывает и показывает, где что взять. Навязали мы узлов, набили чемоданы, и тогда Король — главный наш — спрашивает девушку: «Замужняя?» — «Нет». Тут он вынимает свою знаменитую финку, а на ейной рукоятке золотой череп и две скрещенные кости сияют — ей-богу, не вру, и вдаряет ту девушку прямо в сердце. Девушка, даже не ахнув, падает. Посмотрел на нее Король и говорит: «Теперь я успокоился, посмотрел на кровь невинную, на меня такое иногда находит, что мне нужно посмотреть на кровь и обязательно невинную».

За решетчатыми окнами плывут густые смолистые северные леса, прижатые к земле деревни, а над ними опрокинулось летнее радостное голубое небо.

Все хотят смотреть в окно. Приходится устанавливать очередь. Все соскучились по деревьям, горячему солнцу, небу, не закрытому деревянными «намордниками». Глаза отдыхают от постылых камерных стен, и наконец, кажется, выветрился этот тошнотворный запах застоявшегося воздуха, прелых портянок и мышей, которым пропахла вся тюрьма.

Эшелон часто стоит на разъездах, пропуская пассажирские поезда и ослепительные грохочущие экспрессы. Они пробегают, как молнии, иногда чудится, что так мимо несется сверкающая, яркая жизнь, а ты находишься где-то в тупике. А впрочем, куда торопиться арестантскому поезду? Впереди — долгие годы неволи, тяжелых работ, больших утрат и огорчений. Может быть, время, проведенное в пути, будет вспоминаться еще как не самое худшее.

На изгибах пути виден весь поезд. Он похож на красную гигантскую змею.

Жарко. Днем теплушки накаляются от солнца, трудно дышать, му-

 

- 37 -

чает жажда. Раз в сутки конвой ходит по крышам вагонов и проверяет, не оторваны ли где-нибудь железные листы? На крыше женской теплушки конвоиры неизменно отбивают чечетку.

Воду и пищу дают с большими перебоями. На остановке какой-нибудь вагон начинает дружно вопить:

— Хле-ба да-вай!

— Во-ды да-вай!

— Во-лю да-вай!

Крик этот моментально подхватывают остальные теплушки, и через несколько минут весь эшелон орет эти слова. Все отлично знают, что вопли эти ни к чему не приведут и ни на минуту не ускорят выдачи «довольствия», а про волю и говорить нечего. Но все-таки все кричат от скуки, от желания позлить охрану, из чувства протеста, свойственного человеку.

На станциях эшелон ставят на железнодорожные задворки, подальше от людских взоров и пассажирских поездов. Хочется курить, но денег нет, они идут отдельной почтой. Многие сомневаются, дойдут ли деньги до места назначения. Изредка кто-нибудь бросает в женский вагон пачку дешевых папирос, ее по-братски делят, но конвой отгоняет людей от эшелона. Больше всех мучается темноволосая, с толстыми руками немецкая коммунистка Магда. Обхватив голову руками и раскачиваясь, она стонет:

— Ку-рить хочу!

Глаза у нее становятся сумасшедшие, тетя Даша, ее соседка, в такие минуты торопливо крестится. В соседнем вагоне едут воры, рецидивисты и жулики. Клавка с упоением переругивается с ними кошмарными ругательствами. На остановках мужчины просят что-нибудь спеть. Шестипудовая молоденькая Нина с фарфоровым хорошеньким личиком обладает приятным меццо-сопрано. У нее хорошо получаются цыганские романсы, песни из кинофильмов. Свой талант Нина обнаружила в тюрьме, на воле петь было некогда: работа, кино, вечеринки, мальчики. Блатные слушают Нину с удовольствием, награждают аплодисментами. Заслушиваются ее песнями конвой и случайные редкие прохожие.

Всем осточертела баланда — суп, где плавают плохо разваренная крупа и две-три блестки неизвестного жира. Баланда то пресная, то пересоленая. Время от времени в теплушках вспыхивают гастрономические разговоры. Хлебая из жестяной миски остывшее варево, кто-нибудь мечтательно начинает:

— Сейчас съесть бы борща со свининой, со свежими помидорчиками, заправить сметаной и немного поперчить.

Начинается всеобщее подробное описание приготовления борщей, бульонов, блинчиков, пирогов — с мельчайшими подробностями, что вносит при стряпне каждая хозяйка. Но главную роль здесь играет тетя Даша. Рассказы ее обстоятельны, красочны, начинаются они с дней давно минувшей молодости.

— Ну, значит, просватали меня. Я, конечно, реву. Жених — вдовый,

 

- 38 -

хотя и без детей, но уже в годах. В ба-альшом достатке жил: кабак содержал. Жаль мне было своей молодости и девичьей красы, а тетка мне: «Не реви, дурища, это счастье твое привалило. Это господь бог тебя, сироту, отметил». И правильно тетка-то говорила. Жила я с мужем как у Христа за пазухой. Бывало, спустишься вниз, в кабак, значит, а там добра, аж глаза разбегаются: колбаса, окорока и всякая всячина. И дух стоит, сказать невозможно. Подойду к бочонку с зернистой икрой, а она, миленькая, лежит зернышко в зернышко. Возьму столовую ложку и ем, ем, а муж еще приговаривает: «Кушай, Дашенька, поправляйся». Я поначалу в замужестве худа была. А то сам принесет мне кусок пшеничного хлеба, а поверху семги положит, а семга от жира лоснится, ну просто во рту тает. Вот только не дал мужу господь жизни. В революцию сначала закрыли кабак, а потом и вовсе отобрали. Ерофеич мой той обиды не стерпел, захворал и преставился. А то, бывало, грибы белые маринованные нам привозили — одни шляпки и вот такусенькие. Еще кухарка у нас была, так она знаменито лапшу с куриными потрохами варила...

— Хватит! — трубным голосом кричит Августа, судорожно глотая слюну — Хватит съедобных разговоров.

Тетя Даша боязливо оглядывается на Августу и покорно переходит на другие темы.

— Сижу я по 107 статье, за спекуляцию. Как помер муж, сначала вещи продавала, потом на швейке работала. День гнешься, а заработаешь негусто. Приспособилась я мануфактурой торговать. В Москве наберу товару и везу в провинцию. Кажется, чего плохого? Только добро людям делала. Так накося — посадили! На суде судья, молодой такой, чернявый, наверно, из евреев, уж так срамил меня! И нерабочий элемент, и паразит общества и отрыжкой старого быта обозвал. До того мне обидно стало, я ему: «Попробуй-ка, потаскай на своем горбу тюки, помотайся по поездам! Еще неизвестно, кто больше работает, Ты ли своим языком или я?» Рассмеялся и засудил, злодей, на четыре года. Теперь вот волокут неизвестно куда, а дома фиксуы остались неполитые, непременно засохнут!

Мелькают серебряные и синие реки. Некошеные, в цветах луга, серые телеграфные столбы, незнакомые станции, неизвестные города. Протяжно и тоскливо гудит паровоз, равнодушно стучат колеса.

...И уже далеко Москва!

Будет ли конец этой дороге?

Справа на верхних нарах место занимает Тося, двадцатилетняя курносая девчонка с путаными льняными волосами и большим, мягко очерченным ртом. Тося все время в движении, как ртутный шарик. Энергию ей девать некуда, и поэтому каждое утро в теплушке начинается со скандала.

— Опять мне горбушку не дали,— визжит Тося,— даже в тюрьме справедливости не найдешь! Кажется, чего проще: подошла очередь, дай человеку горбушку. Так нет, норовят обойти, изобидеть. Где у вас совесть, я спрашиваю!

 

 

- 39 -

Дежурная Нина что-то лопочет в свое оправдание, но слова ее только усиливают Тосину ярость.

-А-а, забыла! Своих интеллигентных подруг не забываешь, а меня,  рабочего человека, забыла!

— Бери мою горбушку и замолчи,— гневно говорит Магда. Отнимать у кого-нибудь горбушку совсем не входит в Тосины планы, а тем более — у Магды. Магда работала в подполье в фашистской Германии, чудом избежала ареста и заочно приговорена там к тюремному заключению. Магда пришла в камеру с большим узлом дорогих вещей и все вещи раздала.

— Ну что ты, Магдочка! Разве я возьму? Никакой горбушки мне не надо, это я просто так... со скуки,— улыбается такой откровенной, подкупающей улыбкой, что сердиться на нее невозможно.

Отодвигается дверь, и двое заключенных в сопровождении конвоира подают ведра с зеленой прохладной водой.

— Пейте, девчата! Вода, как шампанское, истомились, поди,— добродушно говорит конвоир.

Тося мгновенно усматривает в нем новую жертву своих развлечений.

— Какие тебе девчата? Заруби себе на носу: гусь свинье не товарищ! А свинья — это ты! Молодой, здоровый парень, не нашел себе другой работы — невинных людей сторожить.

Конвоир, молоденький, тоненький, с рыжим пушком на губе, краснеет и мнется с ноги на ногу. Заговаривая, он был полон самых хороших чувств к женщинам, а от таких слов любой обидится. С невероятным грохотом он закрывает дверь.

— Возмутительно! — вскакивает со своего места Вера Рун.— Кто дал тебе право оскорблять бойца Красной Армии? Да еще от имени всего вагона? Кто тут невинно осужден? Следствие кончилось, маска со всех сорвана, нечего притворяться!

— Ты у нас одна напрасно сидишь,— кричит Тося,— а все остальные, конечно, за дело. Как ты еще не подохла от своей высокой сознательности!

Вера с вызовом встряхивает короткими волосами.

— Я арестована случайно, но не ропщу. Я понимаю обстановку. Для страны сейчас трудное время: везде заговоры, враги, ожесточенное сопротивление уходящих классов. Лес рубят — щепки летят. Вы все тут с антисоветским душком. Правильно сделали, что вас посадили.

— Пошла ты к черту со своей сознательностью. Подумаешь, болельщица за советскую власть нашлась. По твоим доносам, наверно, не один десяток людей сидит. Убьют тебя в лагере, попомни мое слово.

— Horreure— шепчет Анна Юрьевна.

— Elle est terrible, celte fille, —  говорит ее подруга. Поезд трогается, стук колес заглушает слова, ругаться и не слышать ответа на свои ругательства неинтересно.

Тося замолкает и начинает усердно лепить из черного хлеба свинку.

 

 

- 40 -

Удивительно, как из-под коротких, похожих на сосиски Тосиных пальцев появляются забавные, хорошо вылепленные фигурки животных.       

Вера Рун, задумавшись, сидит, поджав по-турецки ноги. Лицо у нее серое, с крупными чертами, недоброе и надменное. Она держится особняком, ни с кем не разговаривает. Считает себя здесь единственным советским человеком, увы, попавшим в контрреволюционное осиное гнездо. Она не сомневается, что в скором времени ее освободят, вернут с извинениями партбилет, пока же приходится терпеть всю эту сволочь.

Залитые щедрым летним солнцем города, станции и полустанки, темные леса то подступают к железной дороге, то отходят вглубь, и вместо них стелются зеленые поля, и кажется, что облака у горизонта зацепляют землю. Пахнет разогретой хвоей и травой. А на остановках опять кричат:

— Во-ды да-вай!

— Хле-ба да-вай! 

— Во-лю да-вай!

Семнадцатый день эшелон в пути. Проезжают Урал с уютными пологими горами, покрытыми темной летней зеленью. Приветливые мохнатые елочки, уютные полянки. Хорошо бы лечь на теплую землю и смотреть, как в небе плывут жемчужные облака, прислушаться к шуму деревьев и лесным шорохам, забыть арест, разлуку с любимыми, сводчатые камеры, следователей, ложь друзей на очных ставках и всю эту неправду, разломившую жизнь надвое.

Живут себе спокойно и тихо стрелочники в маленьких домишках, пешеходы, что, заслонив рукой лицо от солнца, долгим взглядом провожают вагоны, и не поймешь, что в их глазах — осуждение или сочувствие. Белоголовые дети собирают ромашки и колокольчики, радостно брызгаются в светлых речках. Да мало ли кому еще на свете живется уютно и спокойно. За решетчатыми окнами вагонов бесконечно тянется телеграфная проволока. Километры... сотни, тысячи километров... И уже далеко Москва!

По мере того как продвигается поезд, меньше говорят о прошлом и больше — о будущем. Что такое лагерь? Какая там жизнь? Можно ли получать письма и читать газеты? Клавка уже дважды побывала в лагере и, не смущаясь, едет в третий раз. Но толку добиться от нее трудно.

— А что лагерь? — вскидывает Клавка белесые брови и философски добавляет: — Везде люди живут. На воле тоже: одни побогаче, другие победнее. Я, например, в лагере всегда хожу в кружевных воротничках, обожаю кружевные воротнички!

Все с сомнением смотрят на тощую, серую от грязи Клавкину шею. Августа с окриками ежедневно заставляет Клавку умываться.

— Работа — это уж кому как повезет. Я и поваром была, и в оркестре играла, и мешки шила, а однажды даже инженера по строительству замещала. Ничего особенного! — Клавка обегает колючими глазами при-

 

- 41 -

сутствующих и начинает предсказывать их лагерную судьбу.— Магда кантоваться будет, по-вашему, дурака валять, ее в клуб заберут, художники редко попадаются. Августа — бригадир,— и после короткого раздумья нерешительно добавляет: — пожалуй, и в старосты подойдешь, если только твоя статья позволит.

— Всю жизнь мечтала быть лагерной старостой,— вставляет Августа,— стоило ради этого институт и аспирантуру кончать. Клавка уязвлена в своих лучших чувствах:

— А что, думаешь, просто быть в лагере старостой? Туда всякого не поставят. Знаешь, какую голову надо иметь? Это тебе не лекции читать! — и, успокоившись, продолжает дальше: — Тетю Дашу в домработницы заберут. А Нинку с таким голосом — в агитбригаду. Этакая красючка любого начальника замарьяжит. А тебя, бабка, куда везут? — Клавка поворачивается к Анне Юрьевне.— Ума не приложу, загнешься ты там.

Анна Юрьевна властно стучит согнутыми пальцами о доски нар и надменно говорит:

— Такие женщины, как я, просто не умирают, моя милая. Мой дед в Отечественную войну двенадцатого года был героем Шевердинского редута.

Но иногда Клавка, обозлясь, что ей не дали съесть чужую пайку хлеба, начинает предрекать зловещим голосом:

— Подождите, доберемся до лагеря! Узнаете там кузькину мать! Потаскаете на себе в лесу баланчики, посмотрю, что запоете! О работе больше всех говорила Вера Рун:

— У нас теперь нет прошлого, а только настоящее. Мы должны доказать преданность Советской власти самоотверженной честной работой. Лично я попрошусь на самые тяжелые работы и дам стахановские проценты. Возможно, меня освободят даже раньше, чем пересмотрят мое дело.

— Можешь не беспокоиться, завкадрами тебя теперь никто не назначит, даже если очень попросишь,— ехидничает Нина.

В перерыве между очередными скандалами Тося лепит из хлеба собак и лошадок. Когда очень мучает голод, она со вздохом поедает свои зачерствевшие произведения искусства.

С утра до позднего вечера распоряжается Августа. Ей до всего дело: как подметают пол, чистыми ли руками берет Клавка свой хлеб и почему тетя Даша пьет уже пятую кружку воды. Августа успевает узнать, какая это станция, название промелькнувшей речки и что сегодня в газетах пишут про Китай.

Закинув маленькую кукольную головку и закрыв глаза, Нина прочувственно поет:

Он говорил мне:

Будь ты моею

И обещал-ал мне Блаженство рая-я...

 

- 42 -

Целыми днями женщины массируют Нине огромный живот, слоновые бока, жирную спину. Но ни от массажа, ни от плохого питания Нина не худеет, а на лице ее по-прежнему разлит нежный румянец. Просто неприлично. Кругом все бледные и худые.

— Ничего меня не берет! — огорчается Нина.

Над притихшими, туманными полями, над черной зубчатой стеной лесов ночью мерцают смутные звезды.

Анна Юрьевна составляет желающим гороскопы, желающих много, почти весь вагон. Нужно назвать месяц, число и год рождения. Сухим желтым пальцем Анна Юрьевна чертит замысловатые фигуры по звездному небу, что-то считает про себя, глубокомысленно задумывается, но гороскопы удивительно похожи друг на друга. Удар судьбы, тяжелые испытания и обязательно благополучный конец. Следует опасаться такого-то месяца, тут уже некоторое разнообразие в названии. Благоприятные такие-то числа месяца, тогда и рекомендуется писать заявление о пересмотре дела.

Так действительность вторгается в астрологию, науку таинственную, отвлеченную и доступную немногим.

В Сибири солнечные дни сменяются пасмурными. Часто накрапывает теплый дождь. В теплушке гадают: куда везут? Мариинские или Бамские лагеря, а может быть, их ждет далекая холодная Колыма? Ошибаются в названиях, спорят, выясняется, что никто не знает карты СССР. Все географические школьные премудрости давно выветрились из головы.

На ремонте железнодорожных путей теперь часто встречаются заключенные. Они приветливо машут проходящему эшелону. Неволя роднит их с этими бледными людьми за решеткой. Встречаются лагерные командировки: вышки, высокие заборы, обнесенные колючей проволокой.

Клавка с видом превосходства посвящает «фраерш чистой воды» в тайны лагерной жизни и с вожделением поглядывает на облюбованные вещи. Тетя Даша все вспоминает свою жизнь.

— Вот когда я была замужем, так у нас в кабаке...— неизменно начинаются все ее рассказы.

Эшелон стоит на маленькой станции, пропуская товарные и пассажирские поезда. Станция, каких много было уже в пути. Облупленное здание с мутными окнами, дачный перрон, чахлый палисадник, а над всем возвышаются три сросшиеся березы. Все это видно в узкую щель двери.

К двери подходит женщина лет сорока, скуластая, с зачесанными назад короткими русыми волосами с проседью. Лицо замкнутое, отчужденное, веки почти закрывают усталые серые глаза. Но в угловатых неторопливых движениях ее чувствуется затаенная сила. Женщина очень редко встает со своего места. Ей ничего не надо: ни свежего воздуха, ни солнца, ни. горбушки хлеба. Молчаливо терпит она жажду, духоту, скан-

 

- 43 -

далы. Целыми днями она лежит на своем неудобном месте, где одна доска выше другой. Закинув руки за голову, она смотрит на теплушку невидящими глазами и о чем-то напряженно думает. Ей безразличны ссоры, слезы, дурацкое желание захватить лучший кусок хлеба или сахара. Какое это имеет значение, когда отобран партбилет и оплевана вся жизнь! Такая же безучастная ко всему она была и в камере. Женщину часто допрашивали сутками. Она приходила от следователя побледневшая, молчаливая, чуть-чуть растерянная. Съедала оставленный ей обед и ложилась на свое место, укрывшись с головой пальто. Говорили, что у нее был орден Красного Знамени за участие в гражданской войне и орден Ленина за строительство завода в первую пятилетку. Кажется, она была инженером, но точно никто не знал. Ее молчаливо обходили. При ней почему-то было неудобно ссориться, рассказывать анекдоты. И теперь, когда ей захотелось постоять у двери, все молча расступились. Несколько минут женщина смотрит на станцию рассеянным, отсутствующим взглядом, но внезапно лицо ее искажается. Сдавленным голосом она спрашивает проходящего вдоль состава смазчика:

— Это станция Петушки? Смазчик утвердительно кивает головой.

Впервые за много месяцев женщина начинает говорить. Голос у нее глухой, низкий, худые руки нервно теребят застежку кофточки.

— Я узнала Петушки по трем сросшимся березам,— пристально всматривается в станцию.— Прошло столько лет и столько событий, а здесь все по-старому. Как странно! В гражданскую войну здесь дрались отступающие колчаковские части. Мы потеряли здесь много товарищей, очень хороших и верных товарищей! За тем холмом мы вырыли братскую могилу. Когда уже кончился бой, шальная пуля убила Андрея. Вы слышите? — кричит женщина.— Убили Андрея! — Скупые слезы текут по ее лицу.— Мы похоронили его в братской могиле. У Андрея всегда было много друзей, и в могилу он тоже лег с друзьями.— Женщина молчит, потом полушепотом спрашивает: — Может быть, лучше, что он лежит там? — она обводит глазами теплушку, решетки, притихших женщин.—Он не пережил бы все это...

Потом хватается за дверь, исступленно трясет ее, точно хочет сорвать засов, задыхается и внезапно бессильно опускает руки. И пока не трогается эшелон, она неподвижно стоит у двери, сумрачная, строгая, как будто в почетном карауле перед своим прошлым. Потом идет на свое неудобное место, и все молчаливо расступаются перед ней.

И опять бежит дорога...

В теплушке делят хлеб, поют песни, плачут, ссорятся. Ехать всем уже давно надоело. Хочется вымыться, постирать, иметь хотя бы подобие кровати. Печет рыжее солнце, хочется пить, но бачок пустой. Чаще обычного вспыхивают ссоры, теснота такая, что стоит повернуться, обязательно заденешь соседа. Августа по привычке командует металлическим голосом, но сегодня ее не слушают.

 

- 44 -

После обеда начинают собираться грозовые тучи. В воздухе, в застывших лесах чувствуется необычное напряжение. Рано темнеет. Слышен противный, дребезжащий звук.

— Вроде сломалось? — говорит Тося.— На остановке надо сказать конвою, а не то крушение будет.

— Ну и черт с ним, если оно будет,— меланхолично объявляет Магда,— после всего, что со мной произошло, я за свою драгоценную жизнь нисколько не беспокоюсь.

Душно. Все обливаются потом. Скорей бы пошел дождь. Железный, бьющий по нервам звук все продолжается. Внезапно он обрывается, и тогда становится слышен отдаленный гул грома. Налетает ветер и нагибает покорные деревья. Черно-синее плотное небо прочерчивают золотые молнии, и наконец падают долгожданные тяжелые капли дождя. Поезд замедляет и без того небыстрый ход. Гроза идет над эшелоном. Сквозь вой ветра и яростный шум деревьев вперемешку с ударами грома доносятся выстрелы и лай собак.

Клавка кубарем скатывается с верхних нар, напряженно прислушивается и радостно вопит:

— Ур-а! Побег! Урки пошли в побег!

Выстрелы сливаются со свистами и криками, с шумом дождя. Вспыхивают и гаснут лиловые молнии.

— Молодцы, урочки! Знают, когда бежать! В дождь собаки след не возьмут!

Острое лицо Клавки в свете пробегающих молний кажется сиреневым

— Женщины! Молитесь, кто умеет! Молитесь, чтобы их не поймали!

Молиться никто не умеет. Даже Анна Юрьевна и ее однокашница давно позабыли молитвы.

— Да что же это такое? Тетка Даша! Ты старорежимная, ты должна знать,— плачущим голосом кричит Клавка и вся дрожит от волнения.

И тетя Даша, спекулянтка и кабатчица, тяжело падает на колени на грязный замусоренный пол, бьет поклоны, истово крестится и бормочет:

— Господи боже... отец наш всевышний... Спаси и помилуй рабов божьих... мне неизвестных...

Поезд все стоит, но уже глуше грохочет гром и реже вспыхивает молния. Дождь барабанит по железной крыше. Через час, точно нехотя, поезд трогается. Клавка отплясывает дикий танец, высоко вскидывая босые грязные ноги.

— Ушли!.. ушли!

На другой день ярко светит солнце, лиловой дымкой окутаны леса, теплая, напоенная влагой земля.

Узнают, что два поклонника Нининого таланта из соседнего вагона отодрали железные листы на крыше и убежали. Поймать их не удалось.

Днем вагон, из которого был совершен побег, срочно расформировы- 

- 45 -

вают. Принимая хлеб и воду, дежурная Магда невинным голосом спрашивает конвоира, негритянские губы ее насмешливо растягиваются:

— Что это за выстрелы слышались ночью? Неужели кто-нибудь бежал? Это безумие! Его, конечно, сейчас же поймали?

Конвоир кроет матом и вместо четырех ведер воды дает только два. Через несколько дней на маленькой станции, окруженной лохматыми Мрачными елями, отцепляют часть вагонов, а из женской теплушки вызывают «с вещами» тетю Дашу и Клавку. Здесь оставляют заключенных по бытовым статьям, эшелон же следует дальше. Клавке и тете Даше желают счастья и скорой свободы, дают им лишнюю пайку хлеба и четыре липких конфеты. Даже Анна Юрьевна, забыв Клавкины дерзости, машет ей кружевным платочком и кричит по-французски:

— Adieu, ma petite!

Клавка с сожалением смотрит на прельстившие ее кофточки, платья и прочие принадлежности туалета, которые (теперь это уже совершенно ясно) ей не достанутся.

Простые и безвкусные тряпки тети Даши ни в какое сравнение не идут. Тетя Даша успела со всеми перецеловаться, а сейчас стоит у вагона и рыдает басом.

Лето 1937 года.

Не спеша тащится эшелон через туннели, могучие сибирские леса, вдоль огромного, как море, овеянного легендами синего Байкала. Сизый дым тянется шлейфом за поездом. Протяжно гудит паровоз. Мимо безымянных сопок, мимо деревень и городов, в дождь и в жару, в грозу и в голубые туманы бежит в неизвестность дальняя дорога...