- 111 -

Почему – «Путешествие из Дубровлага в Ермак»

Первое, с чего начинается каждая ссылка — с поиска жилья. Нет денег на аванс хозяину квартиры. Нет паспорта, необходимого для прописки. Вид у квартиранта страшноватый: волосы короткие (после «диеты» отрастают они у арестанта медленно. Грубая щетина на лице (52 дня не брился. А побриться в Ермаке — так опять же денег на парикмахерскую нет). Честно — я бы сам такого тип? v себе на квартиру ни за что бы не пустил!

Если без иронии, то пришлось туговато. Двое первых суток я практически не ел (денег же нет). На первый ночлег меня впустил обратно в камеру предварительного заключения сжалившийся дежурный по отделению милиции. Вообще милиция в Ермаке обращалась со мной по-человечески, но это — отдельная тема. Наконец, моя неуемная гордыня капитулировала: я попросил опекуншу из МВД отправить за ее счет телеграмму моим родным с моим адресом. Оно и правильней: если они вышлют деньги, ей на почте их выдадут, у нее-то есть паспорт...

 

- 112 -

Отчетливо помню: выйдя на третьи сутки из ермаковской милиции на улицу, точно знал: сегодня мне повезет. Сегодня — мой день!

Пробрел километра три, натыкаясь на отказы сдать угол, и вышел на окраину города: улочка метров четыреста, не мощеная, с глубокими колеями на проезжей части — впоследствии я узнал, что колеи используются обитателями как мусорные ямы, их заваливают всякими домашними отбросами... Мазанки украинского типа. Улочка носит имя Лермонтова — и этим сразу расположила к себе! К ней примыкал километровый заливной луг, а за ним видны кусты, которьми порос берег великой реки Иртыш.

Пьяненький мужик на завалинке подсказал:

— Вон из того дома хозяйка взамуж за соседа напротив пошла. Хата пустая — если их уговоришь, твоя.

...Вот и хозяева: худощавая, высокая, замордованная вечным трудом Нина Васильевна и ее новый муж, низенький прохиндей дядя Вася. Внимательно разглядывают оба мою короткую стрижку...

Как победить их сомнения (пустить «тюремного» в свой дом, наполненный всякой домашней рухлядью...)? Только натиском. Использую свое понимание, как надо говорить с простым советским человеком — хоть в Ермаке, хоть где...

— Думаете, я тюремный? — дядя Вася кивнул. — Это так. Но я не вор и не хулиган. Политический.

Заинтересовал: что за зверь такой...

— Сидел потому, что Брежнева не люблю, — объясняю примитивно, хотя и достаточно. Кстати, больше Брежнева я не любил только Андропова.

— А-а-а... — авторитетно протянул дядя Вася. — Ну, тогда пошли смотреть дом.

Так я снял две комнаты с кухней. «И с той поры пошла мне такая пруха», как говорил Василий Иванович Чапаев, под честное слово игравший в «очко» со швейцарскими джентльменами. В тот же день пришел телеграфный перевод денег, в тот же день опекунша из МВД строго (порядок!) распорядилась: «Немедленно закажите себе паспорт». Как давно сюда не ссылали людей, что даже милиционерша не догадывается: паспорт не положен. Мой документ — это удостоверение ссыльного... Ну уж этого их «прокола» я не упущу: «Только ети могут нас понять, кто кушал разом с нами из одной чашки». — писала какая-то зэчка Солженицыну, и только «ети» могут понять, что есть настоящий паспорт в жизни зэка, сколько он возможностей открывает ему.

И начали — по цепочке — возникать в моей жизни начисто, казалось бы, забытые ощущения. Для паспорта нужна фотография. А для фотографирования надо побриться. И меня побрили — с прысканьем одеколоном! И потом фотографируют! Или вот еще — волоку из последних оставшихся сил от милиции свои вещички на стоянку такси (это свыше полукилометра), а по дороге — продуктовый

 

- 113 -

магазин. А у меня уже есть деньги. А в магазине продают литровые бутылки с молоком. Четыре года я не пил молока, люди! Четыре года. Нет стакана, но продавщицы гуманно разрешили мне опустошить бутылку прямо «из горла» и более того, умиленно-восхищенно смотрят («ведь что пьет мужчина! Ведь не спиртное у прилавка распивает. молочко! Золото, а не мужчина»). А как передать бумаге райское ощущение, когда я остался в доме один, лег на чистую и мягкую кровать и понял — тут, в этой хате, нет подслушек и нет стукачей, за столько лет впервые я — один! Я один — на матрасе, на чистой простыне... И наволочка есть! Какая это была свобода" Я и сегодня. Десять лет спустя, в Израиле, все еще помню это сладостное чувство свободы — жить в доме, где нет (во всяком случае, пока) ни одного шпиона, и ощущать, что вот у меня впереди, уже завтра, начнете» эта самая книга, которую вы читаете, и я закончу ее финалом, прославляющим вот эту свободу в этот сладостнейший миг моей жизни. Пойду на берег Иртыша, выкупаюсь (впервые осознал, что есть заключение в лагерь, когда надзиратель в следизоляторе КГБ сказал мне: «Четыре года плавать не будешь») и там же, в кустах на берегу, куда никто не сможет незаметно подобраться, начну книгу, которая будет называться — «Путешествие из Дубровлага в Ермак».

* * *

Меня воспитали абсолютно советским юношей. Я знал, что следует доносить на врагов, как делал книжный Павлик Морозов; что это счастье — погибнуть с именем товарища Сталина на устах, как погибла Зоя Космодемьянская; что чекисты, вроде Феликса Эдмундовича и его орлят, — самые благородные и гуманные люди на планете. Однажды мой старший друг-писатель (и многолетний зэк) Юрий Домбровский спросил меня, как при таких-то убеждениях я устоял перед их практическим воплощением в жизни. Почему не доносил, не предавал? Ведь я не видел в предательстве ничего, как бы выразиться идейно недопустимого. Я задумался и ответил, что, наверно, меня спасла русская литература. В конце концов, мы читали не только книжки про Павлика, но и Пушкина, Гоголя, Толстого, и рождаемая чтением культурно-этическая традиция удерживала на плаву души, когда наши тела попадали под пресс конфликтных ситуаций.

...Ибо мне, новичку в тюрьме, конечно, хотелось «сотрудничать со следствием», «выразить раскаяние» и этим актом купить хотя бы тень надежды на освобождение. И если я никого за собой в тюрьму не утащил (называется — «отбился от подельников»), «не потерял лицо и, как представляется, вполне достойно прошел следствие, то причина не в каком-то особом мужестве — его не было! — не в осо-

 

- 114 -

бом уме или хитрости, этим тоже не обладаю, а, как мне чувствуется, спасла меня литература (тут можно добавить - и занятия историей революции). Ее культурно-этическая традиция давал опору слабому телу в камере №204 исторического ДПЗ (Дома предварительного заключения, ныне следизолятора УКГБ). Вопреки чувственным ощущениям, я все-таки знал умом, что страхи и страдания преходящи, а позор моих оппонентов вечен, что «здешнее минется, а правда останется», как писалось в старинной книге, а потому, человече, изволь перетерпеть...

На собственном опыте я убедился, как классическая литература набросила на российское общество сеть нравственных координат, которая не позволяла ему расползтись, как вспухшей опаре, и расчеловечиться — в малой, да и в большой зонах. Было на что опереться и к чему прилепиться. И у этого истока стоял в России Александр Радищев.

Много позже, уже в Израиле, читая превосходную книгу Ричарда Пайпса «Россия при старом режиме», я наткнулся на явное недоумение американского профессора-слависта: почему такой, в сущности, неглубокий и малодаровитый автор, как Радищев, мог сыграть огромную роль в истории российской общественной мысли. Это непонимание характерно, наверное, для многих людей Запада, раз уж им страдает блестящий — от Бога — историк, как Ричард Пайпс.

Разумеется, по силе изобразительного таланта, по владению техникой слова и композицией сочинительства Радищева нельзя даже приблизить к таким его современникам, как Державин или Фонвизин. Но зато — ив этом вечность его следа! — он оказался первым человеком в России, кто реально осуществил право литератора на независимость от власти, от идей «державы», право на свободу мысли и совести. Куда более великие по талантам современники служили «государственной пользе», «пользе России» — как ее понимали. Право творческого выбора включает, естественно, и такой выбор... Но именно женственному по характеру, косноязычному по художественному дару Радищеву довелось основать важнейшую традицию в российской литературе, когда писатель служит не России, а, простите за громкие словеса, Богу Единому... Как Чехов и Булгаков, как Венедикт Ерофеев и Набоков, как Бродский... И потому еще два века спустя жива в России память об авторе слабой, в общем-то, книги — «Путешествие из Петербурга в Москву».

В благодарную память о моем предшественнике я решил в тот самый, первый день моей настоящей свободы — 10 июня 1978 г. назвать свою книгу, написанную в ссылке, «Путешествием из Дубровлага в Ермак».