- 253 -

19. ЭТАП

 

- Ты поляк? - спросил меня однажды охранник.

- Я еврей по национальности и польский гражданин.

- Не понимаю. Польский гражданин — значит, поляк.

- А что такое? - спросил я его, отчаявшись растолковать различие между национальностью и гражданством.

- Всех поляков освобождают.

- Кто сказал? — спросил я, почувствовав странную слабость.

- Я говорю, а если я говорю, значит, это правда.

- Но кто сказал это тебе? - спросил я, стараясь сохранить спокойный тон.

- Не веришь, а? Раз так, скажу, от кого я слышал. По радио слышал. Сказали, что все поляки выйдут на свободу и будут помогать нам в войне против немцев... Ну, теперь веришь? Советское радио говорит только правду.

Слух о предстоящем освобождении разнесся по лагерю, как пламя, подхваченное ветром. И верилось, и не верилось. Начальника лагеря мы не спрашивали, чтобы не выдать свою радость. Вдруг это западня? Но даже если правда - лучше быть осторожнее.

 

- 254 -

Москва далеко, Печора рядом, и судьба наша пока в руках начальника Печорлага... Мы продолжали таскать железо, участвовали в "социалистическом соревновании", о котором с воодушевлением говорил воспитатель. "Демосфен, — сказали мы друг другу, - мог бы поучиться красноречию у нашего воспитателя, но мы-то не гордые эллины, а жалкие, измученные трудом илоты".

Однажды воспитатель без всякого пафоса объявил, что мы должны пойти на собрание польских граждан, в котором будут участвовать также поляки из соседних пунктов.

- Что такое? Что случилось? - спросили мы воспитателя, такого же заключенного, как и мы?

- Я не уполномочен ничего сообщать, — ответил воспитатель. — На собрании будет большое начальство, и вам все объяснят.

Среди поляков, пришедших с соседних пунктов, была женщина. Проходя мимо нее, начальник лагеря остановился и удивленно спросил:

- Ты тоже здесь?

- Конечно, - ответила женщина. - Я родилась в Польше, я польская гражданка.

- Посмотрим, — сказал начальник. — Но мне кажется, что ты к этому собранию отношения не имеешь.

Эта женщина училась в одно время со мной в университете - на другом факультете. Я ее не знал, но много о ней слышал. Она была дочерью богатого еврея-коммерсанта, активной коммунисткой и славилась своей красотой и красноречием. Теперь я встретил нашу "Аппассионату" на берегу Печоры.

 

- 255 -

До начала собрания она успела рассказать мне свою историю. Да, она бежала из Варшавы и покинула Польшу. Через Данциг сумела пробраться в Советский Союз. Была ли счастлива? Как можно задавать такой вопрос? Понимаю ли я, что такое счастье? Она знала настоящее счастье. Жила в Москве. Работала, училась. Вышла замуж за молодого инженера. Муж у нее русский. Замечательный, умный человек. Жизнь была так прекрасна, так прекрасна! Советский университет, советская среда, советская земля, советское небо - все советское. Как приятно дышать советским воздухом!

Что случилось? Как она попала сюда? За что ее арестовали? Лучше не спрашивать. Какое это имеет значение? Ее арестовали в 1937 году. Что с мужем, она не знает. Возможно, и его арестовали. Страшно подумать: его могли арестовать из-за нее. Но, может быть, он на свободе? Вестей от него нет. "С момента ареста от него ни одной весточки. Не знаю, где он. Да и кому я нужна теперь такая?"

Я все думал: неужели это Ноэми? Передо мной сидела старая женщина, седая, с потухшими глазами. Неужели это та красавица студентка!

Я спросил, как ей живется в лагере, чем она занимается. Сначала, — ответила она, — было трудно, теперь легче. Она работает на кухне и кое-как устраивается. Но ей очень хочется выйти из лагеря, и вот появилась надежда. Ведь она польская гражданка. Все говорят, что граждан Польши амнистируют.

Позднее старожилы лагеря рассказали мне, как она "устраивалась"...

 

- 256 -

На собрании поляков представитель Печорлага сообщил, что действительно подписано соглашение между правительствами Советского Союза и Польши, и советское правительство решило амнистировать всех польских граждан. Он сам читал текст соглашения в "Правде". Однако администрация Печорлага не получила пока никаких указаний об освобождении польских граждан. Пока указание не получено, должны трудиться плечом к плечу с остальными заключенными. Он созвал собрание, чтобы объяснить нам ситуацию и избежать недоразумений. Он уверен, что теперь мы будем трудиться с еще большим энтузиазмом, так как Польша и Советский Союз ведут совместную борьбу против общего врага, против немецких людоедов. Наша работа, - закончил он свое выступление, - тоже вклад в будущую победу.

Потом с патриотической речью выступил начальник нашего пункта, а за ним, с еще более патриотической речью, - наш воспитатель. Он призвал нас служить примером остальным заключенным во время соцсоревнования между двумя соседними лагерями.

- Вопросы имеются? - спросил в заключение

начальник лагеря.

Моя соседка встала и спросила, распространяется ли амнистия на всех польских граждан или только на тех, кто арестован после 1939 года.

- Вы не полька, - резко ответил ей начальник, -

и вас все это не касается.

 

- 257 -

Бедная женщина промолчала. Вопросов не было. Информационное собрание закончилось. Мы выслушали наших Демосфенов и отправились работать (невзирая на амнистию) как илоты.

Через несколько недель после польского собрания по лагерю вихрем пронесся новый слух: этап! Часть заключенных будет переведена в другой лагерь. Слух вызвал волнение и страх заключенных. Урки матерились. "Нас посылают на смерть", - говорили они. Теперь они не оставляли в покое охранника. "Ты почему на фронт не идешь? - спрашивали они его. - Здесь ты герой, а? Мучить людей ты умеешь, а на фронт пусть другие идут, а?" Охранник отвечал им с непонятной сдержанностью: "Заткнитесь, заткнитесь", - но урки продолжали свое.

Никогда я не видел урок такими нервными, взбудораженными. Даже Краснобородка потерял душевное равновесие. Слово "этап" навело страх на весь лагерь.

Медицинская проверка перед массовой отправкой была короткой и дала удивительно "хорошие" результаты. Почти все были признаны годными для этапа. Гарин был признан годным, Сортир - тоже, даже "живой труп" оказался достаточно здоров.

Нас, польских граждан, тоже повели на медосмотр. Один из нас спросил начальника лагеря, почему мы включены в список? Начальник ответил, что это зависит не от него. Ему приказано готовить этап, и нет никаких указаний относительно поляков. Если мы хотим жаловаться, наша делегация может поговорить с уполномоченным, только что прибывшим

 

- 258 -

из Москвы. Он, начальник, будет очень рад, если мы выйдем на свободу.

Заключенные-поляки требовали, чтобы я с одним офицером пошел на встречу с уполномоченным. Я отказался. Одно дело защищать свою честь и честь своей нации, и совсем другое - мозолить глаза чекисту. Но товарищи настаивали, говоря, что это вопрос жизни и смерти для всех нас. Другие выйдут на свободу, а мы сгнием в новом лагере. Я уступил давлению и вместе с бывшим офицером пошел к уполномоченному.

Уполномоченный принимал в бараке на холме. Рядом с ним сидела женщина средних лет.

- В чем дело? - спросил он после того, как начальник лагеря представил нас.

Я сказал, что мы, граждане Польши, просим не отправлять нас этапом. Мы амнистированы, скоро освободимся и будем воевать. Какой смысл посылать нас на север, если скоро мы должны будем ехать на юг?

- А кто вам сказал, что вы едете на север? — спросил уполномоченный.

- Не знаю, так говорят в лагере.

Женщина начала говорить о социалистическом строительстве, о пользе, которую можно принести советской родине в любом месте. Она тоже говорила, как Демосфен. Уполномоченный неожиданно прервал ее:

- Я уполномочен партией, не говори так много. Обратившись к нам, он объяснил: этап необходим. Здесь, в лагере, нет работы для всех заключенных. В то же время в нас нуждаются в другом месте.

 

- 259 -

Ему известно о соглашении между правительствами Советского Союза и Польши. Да, советское правительство решило нас амнистировать. Но он не получил пока конкретных указаний ("понимаете, конкретных указаний?") об освобождении польских граждан. Поэтому он обязан относиться к нам, как ко всем заключенным. Мы нужны на строительстве в другом месте. Но не надо беспокоиться. Если придет распоряжение, нас снимут даже с корабля и отправят в нужное место.

Он спросил, как меня зовут, и на этом беседа закончилась. Было ясно: надо готовиться к этапу.

Но мой друг Кароль не отчаивался. Он прибыл в лагерь из больницы через несколько недель после меня и вскоре стал бригадиром. Некоторое время он возглавлял мою бригаду, поддерживал "профессиональные связи" с прорабом, нарядчиком и другими должностными лицами. Благодаря этим связям он не был включен в этапный список и пытался вызволить и меня. Все напрасно. Не помогли даже сорочки (у меня еще было несколько). Начальник лагеря сказал знакомым Кароля, просившим за меня: "Он обязательно должен быть в списке".

Кароль думал, что я "угробил себя", отправившись на встречу с уполномоченным. Возможно, он был прав. Но какой смысл сожалеть об этом? Ведь сделанного не воротишь. Я утешал Кароля, как только мог. Радовался, что ему удалось остаться, и переживал предстоящую разлуку. Но кто может предсказать судьбу человека? Как знать, что хорошо и что плохо?

 

- 260 -

Кароль не ушел с этапом, остался в лагере. Он остался в лагере навеки. Мы не знаем, где его могила. Но если бы знакомые не помогли ему, если бы он спустился вместе с нами в трюм этапного парохода... Кто знает?.. Передо мной печальные глаза веселого, доброго Котьки, провожающие меня в трюм. Он, верно, очень за меня боялся, хотя я и пытался его утешить. Кто мог знать, что добро - это зло?

При составлении рабочих бригад нас пересчитывали бесчисленное множество раз. Когда же нас вывели из лагеря, выяснилось, что пароход не готов принять рабсилу. Три дня и три ночи мы пролежали на мерзлой земле, и весь котел составлял уменьшенную порцию хлеба (мы не работали!) с холодной водой. У нас не было "прописки": новый пункт не мог нас принять, старый нас уже не признавал. Зима была на пороге. Белые ночи кончились. Холодные, сырые ночные туманы вызывали неуемную дрожь; великолепное северное сияние каждую ночь освещало самый ужасный ад на земле.

В ночь перед отправкой начальство сжалилось над нами. Ворота лагеря, в котором мы работали, открылись, и нас повели в пустые бараки. Мы вскарабкались на нары, и они показались нам очень удобными. Наученный горьким опытом, я привязал к руке остатки своего имущества и, несмотря на ужасную вонь и духоту, уснул крепким сном.

Проснувшись утром, я хотел было нащупать свой узелок с вещами, но его не было. На руке ви-

 

- 261 -

сел обрывок веревки — все, что оставили мне урки. Теперь у меня не было ничего, кроме одежды на мне...

"...Отнимут, все отнимут, увидишь", - вспомнил я снова охранника на буксире. Он знал. Взяли, правда, в два приема, но взяли все. Страж порядка знал обычаи в исправительно-трудовых лагерях. Отнимут, все отнимут - и защиты от этого нет.

В тот же день, когда урки освободили меня от лишнего груза, мы спустились в трюм и поплыли на север. Нас было около восьмисот человек — часть из нашего пункта, часть из другого. В большинстве своем это были урки, а среди политических преобладали поляки, литовцы и эстонцы. Евреев было шесть вместе с Гариным. В трюме было, как в карцере, но теперь Лукишки показались бы мне домом отдыха.

На вопрос, как поместились восемьсот человек в трюме маленького грузового судна, могут ответить только специалисты НКВД. К мокрым переборкам трюма были прикреплены нары в три этажа, и на них вповалку лежала советская рабсила. Ни встать, ни сесть, ни шевельнуться — только лежать, лежать и ночью, и днем. Да и не отличишь дня от ночи в постоянном мраке под палубой. Так мы плыли по Печоре около трех недель. На север, на север, строить новый мир.

Пили холодную забортную воду. Почти у всех заключенных был понос. Два клозета на восемьсот человек. Эти два очка были установлены на кормовой палубе. Приходилось взбираться к ним по

 

- 262 -

лестнице, очередь не прекращалась ни днем, ни ночью. Спустившись с палубы, заключенные часто занимали место в хвосте очереди снова. Охранник стоял на палубе, палец на курке, и кричал: "Давай, давай, поскорее, другим тоже надо..."

Но всего мучительней была власть урок в плавучем общем карцере. И в лагере уголовники заправляли всем: нормы, должности, вещи, места ночлега - все было в их руках. Под палубой же исчезли последние препятствия к их безраздельному владычеству.

Часовой стоит на палубе. В руках у него винтовка со штыком. Он охраняет рабсилу, следит, чтобы никто не сбежал, не покончил жизнь самоубийством, бросившись в зеленую воду Печоры. В трюм он не спускается... Боится... И не без основания. В трюме людям Краснобородки нетрудно окружить часового, оглушить его ударом по голове, отнять винтовку, прикончить. Нет смысла жаловаться часовому, что тебя избили, ограбили, отняли кусок хлеба - он не захочет и не сможет вмешаться. Он наверху, урки внизу. Пожалуешься — тебе же будет хуже. На этапном пароходе советский закон кончается у входа в трюм, где начинается власть урок.

В этапе не работают, времени свободного много. Основное занятие - карты; они запрещены правилами тюремного распорядка, но допущены воровским уставом. На что играют? На деньги (у них всегда водятся деньги); на краденые вещи (однажды я увидел на перевернутой бочке, служившей столом картежникам, свои перчатки, увидел и промолчал);

 

- 263 -

на ботинки (которые во время игры могут быть на ногах какого-нибудь несчастного интеллигента); часто играют на пайку.

Игра в карты не всегда кончается миром. Кто-то проиграл. Кого-то надули. Того обвиняют в шулерстве. Этого бьют. Вот урка схватился с другим. Одна банда против другой. Брань, удары. Глаза наливаются кровью, предвещая убийство. После этого - братание, рукопожатья. Нежные ругательства, дружеские проклятия. Драка кончилась. Ссора исчерпана. Начинается подготовка к новому совместному ограблению.

Урки умели и развлечься. Была веселая игра "в вошки". Мы отвыкли от чистых рубах и привыкли к рубахам со вшами. Все дело привычки. Не зря из лагеря в лагерь по всему Советскому Союзу несется слово "привыкнешь". Не следует цепляться за устаревшие навыки цивилизации. Чистить зубы? Если нет зубной щетки (урки украли) — отвыкнешь и от чистки зубов. Руки мыть? Если нет мыла и даже воды - будешь есть грязными руками. Вши? Только первый раз ты взбунтуешься, выйдешь из себя и со страхом спросишь: "Куда я попал?" А потом ты привыкнешь к ним, они привыкнут к тебе. Будешь жить с ними, и от этого желание жить не уменьшится.

Урки собирали своих вшей целыми пригоршнями и пускали, через щели в нарах, на наши тела, головы, лица. "Как подарочек?" - смеялись они сверху жутким нечеловеческим смехом. Еще более мощный взрыв хохота вызывал удачный маневр - сунуть "подарочек" прямо под рубаху ненавистному интел-

 

- 264 -

лигенту: "Ха-ха, пусть погреются, бедные, под мышкой у интеллигента, пусть немного погреются..."

Эту атмосферу зловония и мрака, издевательств, страха и угроз с трудом выдерживал измученный Гарин, бывший заместитель редактора "Правды", с вершины власти попавший в царство урок, среди голодных, больных, униженных рабов.

Как-то днем (или ночью?) Гарин, лежавший возле группы еврейских заключенных, попросил разрешения прилечь рядом со мной. Мои соседи сколько могли подвинулись, освободили ему место на нарах. Гарин лег рядом со мной.

- Они хотят убить меня, - зашептал он мне на ухо.

- Кто хочет вас убить? О чем вы говорите? - удивленно спросил я.

- Они хотят убить меня. Я пропал. Урки хотят меня убить. Вы не знаете, что случилось... Вчера я поднялся на палубу, чтобы пойти в уборную. У выхода меня схватили урки (я думаю, они из банды Краснобородки), оттащили в угол и потребовали, чтобы я отдал им свои деньги. Я сказал, что у меня нет денег, они не поверили и обыскали. Ничего не нашли. Потом избили меня, пинали ногами. Им известно, - сказали урки, - что у меня есть деньги, и я их просто спрятал. Если не принесу в следующий раз, меня убьют. У меня действительно было триста рублей, я привез их из Томска. Помните, я вам рассказывал? Весь день я лежал, никуда не выходил. Но вечером я должен был выйти. Не мог сдержаться, не мог. На палубу подняться боялся, знал,

 

- 265 -

что меня караулят. Но выхода не было. Я повесил мешочек с деньгами, как обычно, на шею. Думал, может быть, больше не тронут. Но на случай, если снова схватят, лучше иметь деньги при себе. Я не могу выдержать побои и не хочу, чтобы меня убили. Они меня ждали. "Принес?" - спросил один из них. Собственными руками я развязал мешочек, вынул деньги и отдал им. Они потянули мешочек изо всех сил, и веревка порвалась. Они искали в мешочке, но там было пусто: я не оставил себе ни рубля. "Это все? - спросили они. - Больше у тебя нет?" "Больше нет, - ответил я. - Можете, если хотите, обыскать нары". Они засмеялись и дали мне подняться на палубу. Я с трудом двигался.

- Спускаясь в трюм, - продолжал шептать Гарин, обдавая меня горячим дыханием, — я увидел, что они играют в карты. Один из них закричал мне: "Рассказал стрелку, а? Коммунист, паразит, гад. Донес на нас, а? Сколько людей загубил в своей жизни? Думаешь, и здесь тебе все позволено? Мы с тобой как-нибудь управимся..." Я сказал, что со стрелком не разговаривал, поклялся им, что никому не рассказал. Но они мне не поверили. Ты донес, — сказали они, - и мы тебе еще покажем. Они дали мне пройти, а сами продолжали играть.

— Я уверен, Менахем Вольфович, что они играли на мою голову. Помните рассказ Краснобородки? Они играли на мою голову, я в этом уверен. Я пропал. Они убьют меня.

Я попытался успокоить его.

 

- 266 -

- Не говорите глупости, — сказал я с упреком, - они играли не на вашу голову, а на ваши деньги. Они хотели запугать вас, чтобы вы стрелку ничего не рассказывали. Не бойтесь, они вас не тронут.

- Нет, нет, - шептал Гарин, - они играли на мою голову. Я их лучше знаю, чем вы. Они убьют меня.

- Знаете что, - предложил я Гарину, — я поговорю с Краснобородкой. Мне уже пришлось с ним говорить насчет моих вещей, и он обещал поинтересоваться. Уверен, что часть вещей находится у него самого, но, во всяком случае, ко мне он относится неплохо. Ребята рассказали ему, что я им помогал, особенно Клозету. Помните, он защищал меня от чужих урок? Я поговорю с ним и объясню, что вы ничего часовому не рассказали.

- Нет, это даже опасно, — ответил Гарин. - Лучше с ним не говорить. Он может сказать, что я всюду болтаю про деньги и наверняка рассказал стрелку. Нет, не говорите с ним. Это не поможет, только испортит все...

- Смотрите! - закричал вдруг Гарин, схватил мою руку и прижался, как маленький ребенок. - Смотрите! Он идет с ножом!

Я посмотрел. С верхних нар медленно спускался урка. Он что-то держал в руке. Издали трудно было различить, но это вполне мог быть нож.

Урка прошмыгнул мимо нас, даже не обратив внимания на Гарина. В руке у него была ложка. Гарин пережил несколько минут смертельного страха. Я продолжал его успокаивать. Воспользовался его ошибкой, чтобы рассеять все опасения. При пер-

 

- 267 -

вой же возможности переменил тему, и мы заговорили о литературе. После этого разговора он меня не покидал. Перенес ко мне свою котомку. Лежал рядом со мной днем и ночью. Старался подниматься на палубу вместе со мной или просил проводить его. Урки его не трогали, но продолжали издеваться и угрожать. Гарин был уверен, что конец близок.

Однажды голос Гарина вырвал меня из постоянной дремоты, в которой мы находились из-за мрака, голода, слабости, зловония и постоянного лежания.

- Менахем, Менахем, — шептал Гарин.

Впервые он обратился ко мне просто по имени.

- Вы помните песню "Вернуться"? Впервые он обратился ко мне на идиш.

- Какую песню? - переспросил я его, тоже на идиш.

Он сказал: "Лу-шу-в", и я в первую минуту не понял - то ли из-за его ашкеназийского произношения, то ли из-за полудремы, от которой я еще не очухался.

- Как, вы не знаете? - сердито ответил Гарин вопросом. - Это песня, которую поют сионисты. В Одессе сионисты пели ее, когда я был еще мальчиком. Лу-шув, лу-шув, вы не знаете эту песню?

- А, вы имеете в виду "Атикву"?

- Может быть "Атиква", я помню только слова "лушув, лушув".

— Да, это "Атиква" — "Лашув леэрец авотейну"

("Вернуться на землю праотцев"). Разумеется, я знаю эту песню.

 

- 268 -

- Раз так, - попросил Гарин, - спойте мне ее. Видите, Менахем, я уже отсюда не выйду. Слышите... Он схватил мою руку и положил себе на грудь.

Сердце учащенно билось.

— Видите, — продолжал Гарин, — я человек конченый. Урки играли на меня в карты, они убьют меня. Но предположим, вы правы, и они хотят только запугать меня. Сколько времени могу я прожить с таким сердцем? Отсюда мне живым не выйти. Вы здоровы. С вами остальные евреи. Вас амнистировали. У вас есть шанс выйти на свободу. Может быть, встретите моих детей, кто знает? Расскажите им про их отца, расскажите все. Скажите, что я всегда думал о них. Но теперь прошу вас спеть "Лашув", спойте мне "Лашув".

Вместе с Мармельштейном мы запели "Атикву".

К нам присоединились три соседа-еврея. Мы пели с ашкеназийским произношением, как поют "Атикву" в галуте. Гарин молчал. Слушал. Прислушивался к словам: "Вернуться в страну, в страну праотцев..."

Урки проснулись:

- Вы что там поете, жиды?

— Они молятся, молятся своему Богу, чтобы помог им.

Урки дико засмеялись. Мы продолжали петь.

Урки правы. Это не песня, а молитва.

Мне казалось, что я только что принял исповедь еврея, который много лет отвергал свой народ и теперь, перед самым концом, после страданий и мук возвращается к своему народу, к своей вере. Боже милостивый, жизнь создает более фантастические

 

- 269 -

сюжеты, чем самый смелый писатель. Вот мы лежим в беспросветной тьме, среди урок - полулюдей-полузверей. Рядом Гарин, бывший замредактора "Правды", коммунист, человек, оторвавшийся от своего народа, возненавидевший Сион и преследовавший сионистов. Когда в последний раз он слышал "Атикву" в Одессе? Когда он в последний раз смеялся над словом "Лашув"? Чего он только ни делал, чтобы искоренить "атиква лашув" ("надежду на возвращение")? Чего он только ни делал, чтобы воплотить в жизнь другую "надежду"? Четверть столетия прошло с тех пор, как сбылась его мечта — победила революция, за которую боролся и страдал, во имя которой трудился и воевал. Четверть века... И вот революция отблагодарила своего преданного борца и руководителя: объявила его предателем, врагом народа, шпионом. Он получил тюрьму, больное сердце, побои, кличку жид, железные шпалы, опять жид, этап, снова жид, пинки, ограбление, угрозы урок, унижение, страх, еще и еще раз - жид. И теперь, после всех мук, бывший замредактора "Правды", бывший генеральный секретарь коммунистической партии Украины вспоминает песню "Лашув". "Лашув, лашув леэрец авотейну" - и это ею последнее утешение.

И пусть слышит Печора - быть может, впервые с тех пор как понесла свои воды на север - молитву-исповедь, песню-молитву. Вот уже несколько дней мы стоим на причале. Вокруг нас много других судов. Целый невольни-

 

- 270 -

чий флот. Мы прошли длинный путь, но впереди еще дальняя дорога - на север, на север. Рабочие пристани, тоже заключенные, готовят пароходы к отплытию.

В один из этих дней охранник наклонился над трюмом и закричал:

- Бе-ги-н!

Урки, стоявшие у выхода, завопили:

- Бе-ги-н!

- Здесь! - крикнул я в ответ.

- Имя, отчество.

- Менахем Вольфович.

- Верно.

- Данавский! - продолжал кричать охранник. — Имя, отчество?

И еще много имен, по алфавиту.

- Все, кого назвал, поднимаются с вещами. Пришло указание освободить всех поляков, вы выходите на свободу.

Я простился с Гариным и побежал к выходу.

Вещей у меня не было. На ходу я подхватил свой короткий ватник.

"Чужой" урка схватил меня за рукав, хотел то ли удержать, то ли забрать ватник.

Я вырвался и побежал к лестнице.

- Но ведь это жид, а не поляк! - закричал урка. Ему я тоже не мог объяснить различие между гражданством и национальностью, но я его понял хорошо: из всех завистей в мире самая глубокая - это зависть заключенного, сосед которого выходит на свободу.

 

- 271 -

Я поднялся на палубу. Вскоре возле меня стали Мармельштейн и остальные евреи и несколько поляков.

Со стороны берега подплыла лодка.

- Готовы? - крикнул кто-то из лодки. - Поляки готовы?

- Готовы, готовы! - закричали в ответ часовой и "поляки". Сбылись слова уполномоченного из Печорлага. Мы сели в лодку и поплыли к берегу, в перевалочный лагерь. Отсюда - на юг, на юг.

Я ехал налегке — без вещей. На душе тоже стало легко: за спиной вырастали крылья.