- 135 -

Глава 11

 

ВТОРОЙ АРЕСТ

 

Я уже начал рассказывать эпизоды, относящиеся ко времени моего второго ареста. Но по-настоящему все начиналось раньше — еще в 1978 году. За два года до «посадки» КГБ провел со мной так называемую «профилактическую беседу». Был такой Указ Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года. Он давал право КГБ вызывать людей, подозреваемых в «антисоветчине», и вести с ними «душеспасительные» беседы. Но при этом людей не столько наставляли на путь истинный, каковым он представляется КГБ, а, скорее, предупреждали и прямо запугивали арестом, тюрьмой. Указ этот давал право принудительно привести человека на подобную «беседу», если он отказывался сам прийти. А ведь речь шла не об арестован-

 

- 136 -

ном, не о свидетеле по уголовному делу, не об эксперте, а о гражданине, имеющем все права! Прекрасно понимая, что этот Указ, подписанный, кстати. Подгорным и Георгадзе, попирает все законы, советское руководство никогда его не 11убликовало. Есть номер Указа и дата — и все. А текста нигде не сыщешь.

Я подробным образом описал две свои «профилактические» встречи с КГБ, и мои «Краткие записи двух бесед» через «самиздат» стали широко известны на Западе.

Первый раз меня вызвали в областное управление КГБ 24 февраля 1978 года. Я вошел в массивное серое здание, и воспоминания вернулись ко мне. Впервые я попал сюда — не по своей воле — десять лет назад. И вот вновь знакомые коридоры, и вновь бьет легкий озноб. Когда я вошел в кабинет, сразу сказал:

— Протестую в связи с незаконным вызовом на беседу. Я напишу письменный протест против подобного предупреждения!

Наверное, от меня ожидали другого — испуга, растерянности, подобострастия. А теперь кагебист растерялся сам. Ситуация стала комичной, и я не мог не улыбнуться. В тот же миг мой озноб совершенно пропал, и я понял, что во мне нет и тени страха, ибо мне бояться нечего.

Из разговора, состоявшегося, в кабинете, для меня стало очевидным то, что я сам подозревал: все годы на свободе я жид в условиях постоянной слежки, проверки моих писем. Подслушивания телефонных разговоров. Они, кагебисты, знали обо мне все, вплоть до самого личного, о чем не всегда и друзьям расскажешь. По сути, лезли в постель! Это было так гадко и грязно, что, когда через четыре дня, 28 февраля, кагебист капитан Шафронюк пришел в «Киноехпром», где я работал, на вторую беседу, я говорил с ним резко и непримиримо. Так, как эти люди того заслуживали. На его замечание: «Давайте говорить спокойно. Мы вас уважаем» — я ответил: «Не надо кривить душой. Говорите честно. Ни вы меня, ни я вас не уважаю. Я не уважаю не только вас, но и вашу организацию».

Парторг, в кабинете которого эта беседа происходила, сказал мне:

 

- 137 -

— Чем объяснить, что у нас ни за кем не следят, никем не интересуются, только за вами следят? Все — в ногу, а вы нет!

Что я мог ему ответить? Вновь попытался достучаться до разума собеседников:

— По моему глубокому убеждению, у нас в стране сложилась ненормальная ситуация. Все главные функции государства в области внутренней политики, в воспитании отданы на откуп КГБ. Вот поэтому тот, кто, по мнению КГБ, отходит от им же установленных норм, находится под непрерывной слежкой. На него смотрят как на потенциального клиента следственного изолятора.

Но слова мои были брошены в пустоту. Единственный вывод, который сделал парторг, был таким:

— У нас КГБ знает, за кем надо следить, а за кем нет. Капитан Евгений Шафронюк обвинил меня в том, что я знаком и дружен с Мыколой Руденко. Он сделал такой театральный жест — стал по очереди обращаться ко всем присутствующим и спрашивать: «Кто такой Руденко?» На этой беседе, кроме парторга, были еще и директор «Кино-техпрома», и начальник участка, и старший мастер — все мое начальство. Каждый ответил: «Не знаю». Сначала у меня появилось желание пошутить и сказать, что Руденко — Генеральный прокурор. Но было совершенно ясно, что имеется в виду Мыкола Руденко. И я стал спокойно рассказывать все, что знал о Мыколе Даниловиче: как он рос, работал, воевал, писал романы, стихи, редактировал журналы, был секретарем партийной организации Союза писателей Украины.

— Все это было в прошлом. А теперь он осужден на семь лет плюс пять лет ссылки. Поскольку приговор уже вступил в законную силу, я не хочу давать тут оценку этому делу. Я горжусь тем, что судьба свела меня с таким человеком, как Мыкола Данилович Руденко. Это выдающийся сын украинского народа.

Тогда капитан Шафронюк заявил:

— Ну, хорошо, Генрих Ованесович, если хотите, приходите к нам. Мы покажем вам факты.

 

- 138 -

— Нет, — возразил я. — Сам к вам больше не приду, даже по повестке. Теперь только волоком, насильно можете меня туда доставить.

— Ну, почему вы такой нетерпимый? — воскликнул парторг. И я ответил:

— А потому, что мне невыносимо бывать в этом месте, ходить коридорами КГБ, где меня водили под конвоем.

Конечно, ни этих «бесед» мне не простили, ни позиции, которой я держался, ни записей, вышедших в «самиздате» за границей. И через два года, 16 декабря 1980 года, меня привели в здание КГБ, как я и говорил, насильно.

Арестовывая меня, КГБ инкриминировал мне очень многое. Да, выслали Сахарова — я открыто выступил в его защиту. Да, подписывал письма в Комитет по защите прав человека. Да, встречался с друзьями и единомышленниками. Выступал против ввода войск в Афганистан. Или, как написали в обвинительном заключении: «выражал недовольство в связи с вручением ордена Победы одному из членов Политбюро». Да, я заявил на той самой «профилактической беседе», что, как военный, хорошо знаю статус ордена Победы. Им награждались только за руководство такими операциями, которые повлияли на ход войны в целом! Даже не все командующие фронтами имели этот орден, например, маршал Баграмян его не имел. А уж тем более в 1945 году получивший звание генерал-майора политработник, как он повлиял на ход войны в целом? Верно, этот загадочный «один из членов Политбюро» был, конечно, Брежнев! В обвинительных текстах КГБ никогда не называл «высокие» имена вождей. Так вот, — это высказывание тоже ставили мне в вину. Полнейший беспредел!

Все эти действия, слова, высказывания ненаказуемы! По сути, единственное, в чем меня могли обвинить, — хранение одного тома «Архипелага ГУЛАГ». Да и то при условии, что, во-первых, в этой книге содержалась бы клевета, т.е. заведомая ложь, позорящая этот строй, а во-вторых, что, сохраняя эту книгу, я преследовал цель подрыва Советской власти. Как и при царском режиме, так и в советское время закон обрушивался на тех, кто имел запретные книги. Тут уместно вспомнить, что Степняк-Кравчинский в книге «Россия во власти царей», изданной в Лондоне в конце прошлого века на английском языке, пишет, что для

 

- 139 -

английского читателя необходимо разъяснение: хранение произведений, неугодных правительству, в России всегда считалось преступлением. А на допросах я прямо говорил следователям:

— Придет время — оно уже близко! — все будут зачитываться Солженицыным и назовут его великим писателем. — Но кто тогда внимал моим словам?

Итак, хранение «Архипелага ГУЛАГ». Все остальное — словесная шелуха. И, однако, каждая мелочь легла в мое уголовное дело, потому что для КГБ, для тоталитарной системы главной угрозой были даже не наши конкретные действия. Главным было само инакомыслие. И даже не в том дело, антисоветские у тебя взгляды или просоветские. Ты думаешь иначе, ты Ленина читаешь не так, как велит Партия и правительство, и этого достаточно для того, чтоб тебя преследовали!

Когда провинциальные кагебисты запрашивали Москву (центральный аппарат КГБ и Генеральную прокуротуру) о будущей судьбе своих подопечных, они, как правило, получали рекомендации ограничиться профилактическими беседами, так как, по московским меркам, деяния таких антисоветчиков, как я, судебной перспективы не имели.

По у моих следователей в запасе был еще один, как говорится, «неубиенный» аргумент.

Существовала активно поддерживаемая и внедряемая сверху в народное сознание теория о том, что все эти отщепенцы и инакомыслящие состоят из карьеристов, неудачников, обиженных властью (значит, необъективных) и не русских (значит, не патриотов), как правило, евреев или «лиц еврейской национальности». Так было понятнее родному советскому обывателю.

Именно поэтому в моем деле есть секретная справка, подписанная полковником Бабусенко, которая распоряжением прокурора по надзору Поповым приобщена к наблюдательному производству. В справке прямо сказано, что, хотя я — армянин, мать моя еврейка.

Теперь все становится на свои места — маленькая ложь во спасение большой фашистской теории.

Собственно, особой работы в мое время (конец 1980 — начало 1981 годов) у следователей КГБ не было. Дошло до того, что во многих областных центрах Украины изолято-

 

- 140 -

ры КГБ вообще были закрыты, и в случае необходимости у коллег из МВД арендовались отдельные камеры-тройники.

Мною занималось большое количество следователей, которые выполняли так называемые отдельные поручения. Механика была очень проста. При обыске изымалась записная книжка (а у меня их было несколько). Каждый адресат (много десятков человек), где бы он ни жил, вызывался на допрос к следователю КГБ. Допрашивались сослуживцы, случайные попутчики, с которыми успел обменяться реквизитами, родственники, знакомые и друзья.

Представьте себе состояние человека, получившего повестку из КГБ, в которой зловеще указано, что в случае неявки имярек будет подвергнут принудительному приводу, и в которой умышленно не сказано, по какому делу человек вызывается, он — свидетель и все. Какую тревожную и бессонную ночь переживает простой советский человек, с которым ты общался в течение нескольких минут лет 20 назад.

А утром после долгого и подробного выяснения всех деталей его биографии его просто спрашивают, знает ли он Алтуняна и какую антиобщественную литературу этот Алтунян ему давал и что при этом говорил? Человек искренне говорит: «не знаю», «не давал». А ему вежливо, но твердо: то есть как не знаете, а вот ваши данные, адрес, телефон мы обнаружили вот в этой записной книжке. Человек мучительно думает... «Ах да, простите, это, наверное, тогда, когда я 10 лет назад ездил выбивать давно оплаченный лес-кругляк куда-то в Сибирь и там я встретил одного земляка. Может быть, это о нем идет речь?»

Так несколько дней подряд терзали одного начальника СМУ из Дилижана, выполняя отдельное поручение начальника следственного отделения харьковского КГБ Бабусенко. Таких свидетелей в моем деле много десятков. Аналогичные истории были, например, с друзьями моего отца, переехавшими в Киев лет пять назад, с мастером одесского «Кинотехпрома», где я в 1977 году был в командировке, и так далее. Но было во время двух следствий два эпизода, о которых следует рассказать особо.

Начну со второго ареста. В Москву идет целая серия отдельных поручений (харьковский КГБ обращается к московскому): «Просим допросить Татьяну Великанову, Ксе

 

- 141 -

нию Великанову, Татьяну Ходорович, Илью Бурмистровича и многих других: «знакомы — не знакомы, давал самиздат — не давал?» и т.д. Ответ из Москвы был краток. Указанных граждан вызывать на подобные допросы считать нецелесообразным, так как они всегда отказываются отвечать, а кроме того, об этом сразу же становится известно западным корреспондентам.

А второй эпизод связан с отдельным (по первому моему делу) поручением харьковского КГБ новосибирскому коллеге допросить в качестве свидетеля члена-корреспондента АН СССР Агангебяна Абеля Гезовича. У маститого академика было немало возможностей уйти от участия в этом деле. Однако он избрал не просто открытое сотрудничество, но добровольно превратился в свидетеля обвинения.

Кто-то принес на нашу кафедру примерно 20 страниц плотного машинописного текста. Это была стенограмма выступления Агангебяна в обществе «Знание», где он подробно рассказывал о состоянии экономики после 10-летнего руководства Н.С-Хрущева. Картина, им нарисованная, была удручающей и, конечно, в открытой печати ничего подобного прочитать было нельзя.

Эту рукопись многие хотели иметь, но хозяин ее вскоре забрал. Как-то дома у Петра Григорьевича я наткнулся на краткую стенограмму этой беседы — всего три листика, причем, в том экземпляре, который мне готов был подарить Петр Григорьевич, не было последней страницы. Я переписал несколько недостающих заключительных фраз и привез домой законченный вариант.

Так вот, эти несколько листиков с моей собственноручной допиской спецпочтой, а может быть, и спецкурьером были отправлены в Новосибирск. Тамошняя госбезопасность вызвала академика и спросила, говорил он такое или не говорил, есть ли в рукописи клевета, если есть, то в чем она заключается.

У нас с академиком было много общего. Мы оба почти в одно время родились в Тбилиси. У обоих были русские жены, по двое детей. Однако в отличие от меня, он прекрасно знал состояние экономики и не мог не понимать, что в этом были виноваты не Хрущев или Брежнев, а была виновата коммунистическая система хозяйствования. И вот

 

- 142 -

несмотря на это, Абель Гезович начинает сначала уверять, что вообще-то он выступал в обществе «Знание», но твердо помнит, что никто не вел записи. Далее, оценивая рукопись, он замечает, что сравнивал СССР не вообще с капиталистическими странами, а с наиболее развитыми капиталистическими странами. Затем он совершенно справедливо отмечает, что нельзя определять состояние промышленности, строительства и сельского хозяйства путем сложения средних показателей с последующим делением на три, как это было сделано в «краткой стенограмме». Говоря о скрытой массовой безработице в СССР, он имел в виду крупные промышленные центры, а не все населенные пункты. В целом, показанные ему листочки являются клеветой на советский государственный и общественный строй.

Удовлетворение моих следователей было полным, тем более, что почерковедческая экспертиза подтвердила, что последняя страница дописана мною, а значит, я не только распространял клеветнические измышления, но и являюсь автором этих измышлений.

Я доказывал, что дописанные мною фразы есть утверждение того, что после Октябрьского пленума ЦК в 1964 году партия наметила пути, и теперь уже у нас все будет хорошо, и это совсем не клевета, а наоборот, так сказать, вера в светлое будущее. Однако мои доказательства не повлияли ни на следствие, ни на суд. Это все легло в приговор. Правда, ради истины следует сказать, что Верховный суд УССР утверждение о моем авторстве из приговора убрал, но срок остался тем же — три года. По лагерным нормам, «детский срок».