- 34 -

Глава 3

 

«ПРОРЫВАЮТСЯ СОКРОВЕННЫЕ МЫСЛИ»

 

Арестовали меня как-то по-воровски. Случилось это 11 июля 1969 года. Рано утром, в семь часов, постучали в дверь. Я открыл, не спрашивая, такая была привычка. На порог отработанным движением сразу же ступила нога — чтобы нельзя было захлопнуть дверь. Зашла в квартиру большая бригада, человека четыре, да еще понятые, наши соседи.

Стали производить обыск, рылись долго, отбирали все записи, все отпечатанное на машинке, магнитофонные пленки — песни Галича, Кима, Высоцкого... Это был уже не первый обыск у нас, поэтому жена спросила:

— Я могу идти на работу?

— Да, конечно, идите...

Когда она ушла, мне сказали:

— Мы хотим вас допросить.

Меня и моих друзей уже не раз допрашивали как свидетелей по делу, возбужденному в областной прокуратуре после авуста 1968 года по факту распространения клеветнических измышлений (ст. 187' УК УССР). Потому я не удивился ни обыску, ни вызову на допрос. Сказал, что приду, когда получу повестку с указанием времени.

— Нет, — говорят, — надо сейчас.

— Сейчас не могу.

— А у нас внизу машина, мы вас отвезем.

— Я не хочу ехать на вашей машине...

Дома я был один, понятых, как только обыск закончили, тоже выпроводили. Потому никто не видел, как меня

 

- 35 -

грубо схватили и выволокли из квартиры. На лестнице толкнули так, что я едва удержался на ногах, попав прямо в объятия еще одного кагебиста, а он меня еще и ударил для острастки. Потом я подал прокурору жалобу, но и мои обидчики написали встречную жалобу — мол, это я напал на них четверых, вежливо и учтиво предложивших мне последовать за ними...

Привезли меня в следственное отделение КГБ, вновь краткий обыск, допрос. И только там мне был предъявлен ордер на арест, а затем и первая поездка в «стакане» воронка. Начал считать толчки, повороты, перекрестки и понял: везут на Холодную Гору.

Харьковская тюрьма на Холодной Горе — тюрьма особая. Построили ее еще при Екатерине II. В то время это было актом милосердия и цивилизованности, поскольку для заключенных вместо ям и казематов начали строить нормальные дома. Разумеется, в конце шестидесятых годов нашего века о милосердии и цивилизованности холодногорской тюрьмы говорить не приходилось.

Коротко об этом заведении. В следственном изоляторе СИЗО, так правильно называется Холодногорская тюрьма, есть несколько типов камер. Во-первых, это так называемые «тройники» — помещения площадью 8 квадратных метров /2х4/. Они были рассчитаны на трех человек: двухэтажные нары у одной стены и одинарные — у другой. При мне в этой клетушке уже были трехэтажные нары с двух сторон, причем, были случаи, когда на ночь между нарами бросали дополнительные лежаки и численность населения увеличивалась еще на несколько человек. Порою спали по очереди... В углу стояла параша — большая железная бочка. Даже пустая, она была очень тяжелой, переносить ее можно было только вдвоем. В другом углу на тумбочке стоял бачок с питьевой водой. Если к этому добавить, что полы в камере заасфальтированы, в парашу всегда насыпана хлорная известь, а зэки все, как правило, курят, можно представить себе характер запахов и вообще атмосферы в этом замкнутом, непроветриваемом пространстве.

Во-вторых, общие камеры, где содержалось по несколько десятков человек. Там тоже практически никогда не

 

- 36 -

бывает соответствия между количеством спальных мест и количеством заключенных. Последних всегда значительно больше. И, наконец, специальные пересыльные камеры. Харьков — крупнейший железнодорожный узел. Здесь постоянно формировались этапы в разные стороны необъятной империи, но главным образом, на Восток, в Сибирь. Кроме этого, есть еще отдельные камеры для малолетних и для женщин. Описание, даже краткое, будет неполным, если не упомянуть о том, что существуют больничные камеры в тюремном лазарете и, конечно же, карцер, куда попадают за нарушение режима.

В тюремной каптерке, где я получал необходимое для жизни здесь имущество, я впервые столкнулся с живым заключенным. Хозяин каптерки, не глядя на меня, выкладывал на стол это самое имущество: «матрасовку» — чехол на матрас, заменявший здесь простыню, застиранную серую наволочку, остатки старого полотенца, короткое одеяло, алюминиевую кружку без ручки, ложку, у которой вместо черенка был привязан пруток от веника. Я смотрел на все это и настроение становилось все более угнетенным.

— Какая статья? — неожиданно спросил каптенармус. С этого вопроса обычно начинаются знакомства в тюрьмах.

— 62-я, бывшая 58-я, — ответил я.

И вдруг этот человек смахнул все, что выложил передо мною, прямо на пол.

— Политическим почет и уважение, — сказал многозначительно он, чем удивил меня. И тут же я получил новенькую кружку, чистое новое полотенце, целую ложку... Как легко было в нашей стране. Советском Союзе, стать политическим заключенным! Просто смотреть на жизнь незашоренными глазами, стараться быть честным хотя бы перед собой, говорить то, что думаешь.

Еще в августе 1968 года, сразу после генеральского допроса на кафедре, где я работал, прошло партийное собрание, на котором меня разбирали, причем, уже с подготовленным заранее решением — исключить из рядов КПСС.

Когда мне дали слово, я еще сохранял надежду достучаться до сердец и умов своих товарищей-коммунистов. Я настаивал на том, чтобы документы, отобранные у меня,

 

- 37 -

были оглашены, чтобы все могли убедиться в том, что они не носят антипартийного или антигосударственного характера. Ведь «подры вными» документами признали обычные письма советских людей, обращавшихся в ЦК КПСС, стенограммы обсуждений различных проблем в Институте марксизма-ленинизма.

Напоминаю, что в конце шестидесятых в нашей стране стал шириться и все большую роль играть неосталинизм, приближалось девяностолетие «великого вождя всех времен и народов». Процесс этот явно направлялся сверху. Доходило до того, что отрицательное отношение к этому явлению могло поставить человека вне партии, а иногда и вне общества.

Конечно, можно снять Хрущева, отстранить от работы академика Сахарова, исключить из партии историка Петровского, запретить произведения писателей Солженицына и Костерина, арестовать генерала Григоренко — но разве можно остановить этим ход жизни, истории? У меня было время хорошо проанализировать руководящую роль партии в нашей жизни. И я давно пришел к выводу, что у нас грубо нарушались даже ленинские принципы построения партии и государства. В частности, давно стала фикцией выборность руководителей. Еще одним тормозом на пути развития нашего общества стало забвение принципов создания подлинно демократического государства.

Что уж там говорить о единстве партии и народа. Обо все этом и многом другом я говорил на том последнем для меня партийном собрании, а позже — в июне 1969 года, за полмесяца до ареста — писал в ЦК КПСС. К сожалению, мои коллеги по кафедре не захотели, а скорее, побоялись меня понять.

Интересно читать давние документы — стенограммы собраний, допросов, бесед. Испытываешь и горечь, и гордость. Горечь за людей, принимавших на веру ложь и ставивших в вину своему товарищу искренность и убежденность. И невольную, думаю, простительную гордость за то, что уже тридцать лет назад я и мои друзья знали и понимали многое из того. что миллионам людей стало очевидно только в последние голы

 

- 38 -

Вот лишь некоторые выписки из выступлений коммунистов на этом памятном для меня партийном собрании. Я не хочу называть имена. Сведение счетов — последнее дело. Да и суть не в именах, а в том, насколько смешны в свете сегодняшних наших знаний их обвинения.

«Я знаю Алтуняна недавно, но основное в человеке можно увидеть и за самый малый срок. Его идеология глубоко враждебна нашей стране. Она далеко не безобидна. Алтунян часто горячится и тогда прорываются его сокровенные мысли: «Я не уважаю Брежнева», «Сталин — фашист», «Революцию нельзя нести на штыках».

«Я утверждаю, что антипартийность в деятельности Алтуняна появляется именно там, где есть отклонения от линии партии. Кто сказал, что Сталин — враг народа, фашист? Алтунян говорит, что культ личности есть и сейчас. Тогда его можно так понять, что и Брежнев — враг народа. В вопросе о Чехословакии Алтунян не разделяет нашего общего убеждения в правильности решения о вводе туда наших войск. Значит, он разделяет убеждения чешских контрреволюционеров?»

«Разбирательство показало, что Алтунян нашим единомышленником не является. Но не убежденный в правоте нашей партии человек не может быть воспитателем. Кстати, неужели он не знает, что право печатать листовки и газеты принадлежит только партийным и советским органам?»

«Я думаю, что это у Алтуняна результат слушания различных радиопередач западных радиостанций. Это результат увлечения «самиздатом». Допустим, что он заблуждался, но ведь он и сейчас не хочет понять своих заблуждений. Алтунян заявляет: «Думать так, как думаете вы, я не могу».

«Он знал, что раз люди находятся под контролем органов КГБ, то не тем делом они занимаются, за которое боремся мы. Но Алтунян идет на встречу с ними и теперь убеждает нас в том, что они хорошие и честные люди. В большинстве своем эти люди считают себя чем-то обиженными, но ведь вы ничем не обижены. У вас большая перспектива была в работе над диссертацией и в службе, а вы стали в позу с этими людьми».

 

- 39 -

Так говорили, осуждая меня, мои коллеги-офицеры. А после того, как я был изгнан из училища, лишен звания майора и работы, я устроился инженером участка «Оргэнергоавтоматики». И менее чем за месяц до ареста там тоже прошло собрание. И та же повестка дня: «О поведении тов. Алтуняна». Не сомневаюсь, как и партсобрание на кафедре так и это рабочее собрание было организовано КГБ. Негласно, конечно. Рядовые коммунисты и участники об этом и не подозревали. Но то, в чем они упрекали меня, говорило все о том же: о закомплексованном, зажатом в рамки, строго направленном мышлении. Это было одно из достижений советской идеологии «человек-винтик».

«Как нам стало известно, Алтунян занимается деятельностью, несовместимой с нашими понятиями о демократии. Сейчас он выступает в защиту прав крымских татар. Это, товарищи, позор!»

«Давайте поговорим о последних его действиях. Все то, что он сделал, у меня никак не укладывается в голове. Ведь в прошлом — это офицер Советской Армии, член КПСС. Что же могло послужить поводом к этому? Ведь наш строй — самый демократический строй в мире, и у нас каждому дано право высказывать свои взгляды. Зачем надо было выносить сор из своей страны?»

«Я считаю, правильно делает ЦК, что не публикует те письма, которые ты собираешь. А ты не прав, что занимаешься такими делами. И поэтому-то никто больше из нашей организации не имеет связей с подобными людьми, с которыми связан ты. А что касается событий в Чехословакии, то весь наш народ согласен с решением правительства, а только вы одни не согласны».

«А я так скажу, почему не публикуется в печати материал, подобный письму Сахарова. Вся жизнь в ошибках. Вот, скажем, в нашем городе более одного миллиона человек. И если два человек! — руководителя сделают ошибки, то нечего об этом рассказывать всем и рассматривать всему городу. Такое разбирательство порочит город, общество. Не все надо публиковать. Не все у нас грамотные, могут понять неправильно. А советский строй у нас правильный».

 

- 40 -

Я тоже, конечно, выступая, всегда пользовался случаем обратиться к людям. Говорил о том, что это место работы уже пятая попытка за последнее время, так как меня всегда опережали сотрудники КГБ, после чего, конечно, нигде не брали. Говорил и о том, что я собирал и читал письма, подписанные известными людьми — учеными, писателями, поэтами, а не негодяями и подонками, как это подавалось. О том, что еще Ленин говорил, что с идеями надо бороться только идеями. О том, что письмо в ООН не является единственным, что я написал несколько писем в «Правду», в «Известия», обращался в райком, обком, облпрокуратуру, но ниоткуда не получал ответа. И о крымских татарах: в 1967 году они были реабилитированы, за преступления отдельных лиц вся нация не отвечает...

Наверное, я был красноречив: задело за живое кое-кого из тех, с кем я работал, кто меня уважал. Молодой комсомольский секретарь так и сказал: «Ты трибун, Алтунян... Ты сейчас так выступал, что тебя ухе многие начинают поддерживать...»

Да, в отличие от партсобрания на кафедре, где все были единогласны, здесь звучали голоса поддержки. Так, инженер Трунов сказал: «Я слушал Алтуняна и даже не знаю тех имен, что он здесь называл. И это наша вина. Мы не читаем и нам никто ни о чем не рассказывает и ничего об этом не пишут. Мы даже не знаем о решениях наших Пленумов. Я говорю не о нынешнем времени, а о 1937 годе. Ведь мы ничего не знаем, сколько людей было тогда уничтожено и кто это делал. Мы и сейчас мало знаем того, что он здесь говорил. Поэтому о чем мы будем здесь говорить и что будем обсуждать? Он много читает, многим интересуется, много знает, высказывает то, что думает. За это его и ругают. За это его осуждают...»

А было еще и такое мнение: «А что тут такого? После работы каждый, чем хочет, тем и занимается. И за каждым есть кому следить. Один ловит рыбу — за ним следит инспекция. Другой после работы хулиганит — за ним следит милиция. А зачем мы обсуждаем Алтуняна? Есть органы, пусть они и занимаются...»

Собрания проводились во всех организациях, где работали мои друзья, подписавшие письма, которые нам инк

 

- 41 -

риминировали. Нигде, конечно, не зачитывали этих писем, но люди должны были, так сказать, заочно осудить и письма и подписавших.

КГБ через райкомы и парткомы обязывал, чтобы в решениях собраний обязательно содержалось не только осуждение, но и требование передать материалы в прокуратуру. Нас, таким образом, хотели отдать под суд по требованию разгневанных сослуживцев. Как здесь ни вспомнить 1937 год, когда многочисленные собрания требовали смерти «врагам народа».

Наши собрания были менее кровожадными, но решения об увольнении, понижении в должности принимали безропотно. Что же касательно прокуратуры, то к ней обратились не все. Четверо из «подписантов» Аркадий Левин, Владислав Недобора, Владимир Пономарев и я — были арестованы и осуждены, остальные — Тамара Левина, Семен Подольский, Давид Лифшии, Александр Калиновский, Лев Корнилов, Софья Карасик (жена В.Недоборы) — были понижены в должности. Таким образом, из 52 человек, подписавших эти письма, репрессиям подверглись десять харьковчан.

А органы мною занимались уже вплотную. Я чувствовал, как сгущались тучи: исключение из партии, увольнение из армии, потеря работы. А неоднократные обыски, вызовы на допросы — пока как свидетеля! И все же, все же верилось: сумею отстоять свою свободу. Я псе время оставался оптимистом. Но вот однажды, после очередного обыска в доме, снова родители мои стали говорить: «А может быть, ты не прав? Подумай...» Я отвечал резко, раздраженно. И вдруг мать встала передо мной на колени в дверном проеме кухни. И попросила, глядя на меня умоляющими глазами: «Пойди, повинись! Скажи все, о чем они тебя просят. Ты не знаешь, чем это может кончиться...» Я перешагнул через стоящую на коленях мать и ушел... Этот тягостный эпизод — моя боль. Я никому, даже врагам своим, не желаю пережить такого испытания.

Родители, пережившие тяжкие голы революции. Гражданской войны, сталинщины, чувствовали сердцем, на какой путь становится и,х сын. Они просто знали то, от чего я тогда все еще пытался отмахнуться — ничего, мол, страш-

 

- 42 -

ного не произойдет! Но то, что они предвидели, было уже очень близко. И в конце концов произошло, когда в семь утра 11 июля ко мне в дверь громко постучали.