- 184 -

Ивановская тюрьма

 

Когда меня в наручниках вывели из вагона, я увидел на перроне примерно двадцать пять сотрудников в форме НКВД с обнаженным оружием и четырех проводников со служебными собаками.

Из этой группы мне были знакомы: Нарейко (ранее рядовой оперативник УНКВД), начальник внутренней тюрьмы Москвин и бывший при мне начальником одного из отделений особого отдела Серебряков. Как потом оказалось, среди встречавших были также новый начальник УНКВД (сменивший переведенного в Москву Журавлева) Блинов, начальник следственной части Рязанцев и другие незнакомые мне работники. Вдалеке маячили мои бывшие подчиненные — начальник и несколько оперативных работников железнодорожной милиции.

Невольно вспомнилось, как год с небольшим назад меня провожали на этом же вокзале, когда я получил назначение в Новосибирск. Тогда здесь собрались работники обкома и горкома партии, облисполкома, горсовета, не говоря уже почти обо всех оперативных и рядовых работниках милиции, представителей воинского гарнизона, руководящих работников НКВД и т.п. Мои проводы походили на какой-то торжественный митинг, где выступало много товарищей с теплыми напутственными словами, гремел оркестр, а затем я произносил прощальные слова со ступенек вагона. И вот теперь меня встречают на том же самом вокзале как какого-то крупного, особо опасного международного бандита, шпиона и террориста.

Видимо, для пущего эффекта начальник УНКВД Блинов пустил всю процессию, сопровождавшую меня, через зал первого класса, где скопилось большое количество пассажиров. Их задержали во время прибытия моего вагона в зале, не выпуская на перрон.

Многие жители города знали меня в лицо, и, когда меня вели через зал, слышался приглушенный говор: «Вот ведут бывшего начальника милиции...» А какой-то громкий мужской голос произнес: «Неужели это Михаил Павлович?»

На привокзальной площади меня ожидал «черный ворон» и стояло несколько легковых машин, видимо, для начальства. Вскоре я был доставлен во внутреннюю тюрьму

 

- 185 -

УНКВД Ивановской области. Меня ввели в кабинет начальника тюрьмы Москвина, стали обыскивать и оформлять документы о моем поступлении-

Вдруг дверь с шумом распахнулась и в нее развязной начальственной походкой вошли Нарейко и Серебряков.

— Ну что, фашистская б...! — заорал Нарейко. — Думал в Москве выкрутиться? Мы тебе покажем!

— Что ты можешь мне показать? — спросил я, помня ничтожную сущность Нарейко в прежние годы.

— Ах ты, сволочь, как ты смеешь мне тыкать? — еще громче заорал Нарейко и ударил меня по лицу.

Серебряков тоже стукнул меня. Затем они вышли. Москвин, неодобрительно и соболезнующе покачав головой, сказал:

— Ничего не поделаешь, Михаил Павлович. Начальство.

На мой вопрос, кем же они работают сейчас, Москвин ответил, что Нарейко — заместитель начальника УНКВД, а Серебряков—его помощник.

Затем Москвин извиняющимся голосом сказал, что имеет указание поместить меня в особую камеру и что сделать для меня ничего не может.

Меня спустили в подвальное помещение тюрьмы и закрыли в камере, где стояла невыносимая жара. К раскаленным стенам невозможно было прикоснуться, они жгли руки. В камере-печке меня продержали почти сутки, а потом перевели в камеру-ледник. И если в первой я вынужден был раздеваться догола, чтобы хоть как-нибудь перенести жару, то здесь я никак не мог согреться — стены и пол были обледенелыми.

Работая в Иванове более четырех лет начальником милиции, я даже не представлял себе, что во внутренней тюрьме НКВД, недалеко от моего служебного кабинета, находились подобные камеры. Когда они были сделаны, мне неизвестно.

Вскоре в камере-леднике я стал совершенно замерзать, начал громко кричать и требовать начальство.

На мои крики пришел один из братьев Павленко. (Братья работали вахтерами в тюрьме еще при мне.) Он стал отчитывать меня за шум, ругаясь последними словами.

 

- 186 -

— Как ты смеешь разговаривать со мною в таком тоне, — возмутился я, — ведь ты еще недавно стоял передо мною, держа руки по швам!

Вместо ответа Павленко ударил меня и захлопнул дверь. Минут через тридцать дверь с шумом открылась, и в камеру вошел неизвестный мне человек, худощавый брюнет, в сопровождении начальника тюрьмы Москвина и Павленко.

— Ты что, гад, бунт устраиваешь! — сказал он. — Это тебе не Москва, где твои приятели хотели тебя вызволить... На мой вопрос, с кем имею честь говорить, он ответил:

— Скоро узнаешь, сволочь. Предупреждаю: будешь шуметь — мы тебя посадим в такую камеру, что эта покажется раем.

Это был знаменитый палач — начальник следственной части У НКВД Рязанцев.

На следующий день меня перевели в общую камеру внутренней тюрьмы. Это была одиночка, но сейчас в ней размещались пятеро. Там находились: мой друг, бывший городской прокурор, а затем председатель Ивановского горисполкома Василий Артемьев, заведующий облоно Се-ванюк, некий сомнительный инженер Калинин и старик священник из Лежневского района. Все они очень тепло меня приняли.

От Артемьева и Севанюка я узнал о том, что творится в Ивановском НКВД. Они рассказали, что, когда в Иванове прибыл новый начальник УНКВД Валентин Журавлев (а затем—сменивший его Блинов), начались массовые аресты всех тех партийных и советских руководящих работников, которые уцелели при Радзивиловском. Многие из этих арестованных были выдвиженцами из рабочих, в том числе—бывший секретарь горкома партии Кучерова, которая до этого работала швеей на фабрике имени 8 Марта, затем была избрана секретарем парторганизации фабрики, а после ареста Носова и других партийных руководителей была выдвинута третьим секретарем горкома партии. Кучерова и ряд других женщин-партработников Иванова находились в соседней с нами камере, и Артемьев все время с ними перестукивался.

Артемьев рассказал о страшных пытках, которые применяют палачи из группы Журавлева, Блинова, Рязанцева, Софронова и других. Он особенно подчеркивал зверства

 

- 187 -

Нарейко, Серебрякова, Волкова, братьев Павленко, Кононова, Козлова А., Цирулева. Называл еще кого-то, но всех фамилий я уже не помню.

Артемьев рассказал, что ему устроили очную ставку с Кучеровой, причем обоих по очереди били на этой очной ставке, поскольку они отказывались давать показания друг на друга. Кучерову раздевали почти догола и били по груди. В конце концов Артемьев не выдержал пыток и подписал написанные следователем «показания», что он является немецким шпионом и членом правотроцкистской организации. Затем в присутствии секретаря обкома партии Седина он от своих показаний отказался, рассчитывая, что Седин примет меры к правильному разбору дела, но вместо этого Артемьева снова стали пытать, и он вынужден был снова подписать ранее подписанные ложные показания и добавить к ним, что он еще и японский шпион.

От Артемьева же я узнал, что в одной из камер лежит тяжело избитый, с проломленным черепом бывший третий секретарь обкома партии Константин Иванович Шульцев, который также отказался в присутствии Седина от подписанных ранее под пытками ложных показаний, после чего был зверски избит. (Впоследствии все это мне подтвердил сам К.И. Шульцев, который уцелел чудом.)

Наслушавшись в камере обо всех этих ужасах, я сначала не хотел всему этому верить. Мне казалось, что хуже того, что было со мною в Москве, уже быть не может. Но в эту же ночь я убедился, насколько точны и даже не полны были все рассказы моих сокамерников.

В ночь на 9 февраля я был вызван и доставлен на допрос к Рязанцеву. В кабинете уже находились Нарейко, Серебряков, Цирулев и Кононов.

— Ну как, будем говорить? — как только меня ввели, обратился ко мне с вопросом Рязанцев.

— О чем?

— Ах ты, сволочь! Ты не знаешь, о чем говорить? — сорвался со своего места Нарейко, и не успел я опомниться, как он сильнейшим ударом в голову сбил меня с ног.

После этого все присутствующие в кабинете набросились на меня, стали бить резиновыми палками, топтать сапогами. Не в силах вынести резкую боль, я стал кричать,

 

- 188 -

и один из них (как потом оказалось, Кононов) попытался рукой зажать мне рот. Я, обороняясь, укусил его.

— Ах, сволочь, ты еще кусаться? — заорал Кононов и, подняв меня с полу, с помощью других завязал мне тряпкой рот. На руки надели наручники, связали ноги, свалили меня на пол, и снова начался бандитский шабаш.

Когда я был уже почти без сознания, избиение прекратилось, и я услышал приглушенный голос:

— Поднимите его и посадите на табуретку. Снимите повязку со рта.

В этот момент я увидел перед собою человека в звании капитана госбезопасности.

— Зачем вы доводите следователей до такого состояния? Вы бы по-хорошему рассказали о своей контрреволюционной шпионской деятельности и избежали бы этих неприятностей.

— Разрешите узнать, кто вы такой, — спросил я.

— Я — начальник управления Блинов.

— Гражданин капитан, — обратился я к нему, — я был на допросе у Берии, который обещал мне разобраться с моим делом. Он заверил, что меня никто бить не будет. Как же вы допускаете, чтобы надо мною так издевались?

— Я не знаю, что тебе обещал Берия, — резко сказал Блинов. — Но у меня есть другой приказ — стереть тебя в порошок, но добиться признания. Нам известно, что твои московские дружки хотели тебя освободить, и тебе придется рассказать о тех следователях, которые это хотели сделать. Например, о Чернове.

Я удивился: Чернов не только не собирался меня освобождать, а наоборот — зверски избивал. Я сказал об этом. Но Блинов, не слушая меня, продолжал:

— Кстати, расскажешь нам о своем приятеле, начальнике главного управления милиции Чернышеве 1, который оказался матерым шпионом. А ведь я перед этой сволочью недавно стоял чуть ли не «руки по швам», — обращаясь уже ко всем присутствующим, клеймил Блинов Чернышева. — Еле выпросил у него пятьдесят тысяч рублей на постройку нового дома для работников милиции.

 


1 В. В. Чернышев репрессиям не подвергался.

- 189 -

Я слушал и отказывался верить слышанному. Неужели и Василия Васильевича постигла эта страшная участь и он по чьему-нибудь наговору оклеветан и арестован?

— Гражданин начальник, — обратился я к Блинову.— Это ложь! Василий Васильевич Чернышев не может быть шпионом и предателем!

— Учти, тебе не удастся нас провести, — оборвал меня Блинов и вышел из кабинета.

После его ухода продолжался «допрос». Очнулся я уже в камере и от товарищей узнал, что меня притащили волоком.

Таково было начало.

Артемьев и другие товарищи прикладывали к моему избитому и окровавленному телу мокрые носовые платки и полотенца. В голове страшно шумело, я почти ничего не соображал и только к вечеру немного пришел в себя. Видя, в каком я состоянии, и зная на собственном опыте бесполезность сопротивления, Артемьев начал уговаривать меня, чтобы я лучше что-либо сочинил, чем подвергаться подобному избиению.

— Ведь нас все равно расстреляют, — говорил Артемьев, — так зачем напрасные мучения? Чем скорее расстреляют—тем лучше.

Но у меня еще были силы держаться, и я наивно утверждал, что скорее умру, чем подпишу на себя и на других ложные показания.

Добрый старик, лежневский священник, особенно остро переживал издевательства и утешал меня, как мог. Он всячески пытался отвлечь нас от грустных мыслей всевозможными веселыми рассказами из монастырской жизни. Однажды, когда избитый до полусмерти Севанюк возвратился в камеру и в отчаянии стал говорить: «Что же делать? Может быть, начать молиться Богу и просить его избавить от пыток?» — лежневский священник серьезно ответил: «Нет, Бог в этих делах не помощник». А ведь он был верующим.

Во время многих последующих допросов, неизменно заканчивающихся избиениями, Нарейко, Рязанцев и другие следователи зачитывали показания, данные на меня арестованными доктором Дунаевым, бывшим заместителем Стырне — Хорхориным, моим земляком Клебанским

 

- 190 -

и другими. Правда, мне никогда не показывали этих показаний, а только читали вслух.

Показания были лишены даже внешнего правдоподобия. Попросту—откровенная чушь.

Я категорически отвергал все эти нелепейшие россказни, напрасно взывая к здравому смыслу следователей-палачей. Меня с еще большей злобой избивали, топтали ногами, били по половым органам и всячески изощрялись, выдумывая все более садистские пытки.

Как-то на очередном допросе у Рязанцева кроме обычных подручных Цирулева, Кононова и других я увидел маленького плюгавого человечка, который держал себя со страшной напыщенностью и важностью.

— Ты не узнал меня? — небрежно начальственным тоном спросил он.

— Что-то я не помню, когда пил с вами на брудершафт, — ответил я.

— Ах ты, фашистский гад! Ты еще издеваешься? Помнишь, как приезжал к нам в Юрьев-Польск? Да где тебе помнить, ты был большим начальником, а мы — маленькие фельдъегери. Теперь видишь, как времена меняются. Ты — шпион и враг народа, и твоя жизнь находится в моих руках.

На мой вопросительный взгляд в сторону Рязанцева тот представил мне плюгавого:

— Это бывший начальник следственного отдела Ивановского УНКВД товарищ Софронов. Сейчас он занимает такую же должность в УНКВД Московской области.

— И заместитель начальника следственного отдела центра, — самодовольно добавил Софронов. — А кроме того, особо уполномоченный но твоему делу, направленный сюда по личному распоряжению замнаркомвнудела СССР и начальника УНКВД Московской области товарища Журавлева.

— Значит, советская власть переменилась,— сказал я.

— Откуда ты это взял? — спросил Софронов.

— Раз такое ничтожество, как тебя, назначают начальником следственной части, значит, советской власти уже нет.

Софронов на несколько секунд онемел, а на лице Рязанцева я уловил мимолетную усмешку. (Позднее я узнал, что Софронов соврал, что являлся заместителем началь-

 

- 191 -

ника следственного центра, а также соврал и про Журавлева, который никогда не был замнаркома.)

Затем Софронов стал требовать от меня подписать какие-то «показания», а когда я, как обычно, категорически отказался подписывать, Софронов вскочил с места и с остервенением несколько раз ударил меня рукояткой пистолета, стараясь попадать по самым больным местам.

Когда он устал меня бить, я сказал:

— Твое счастье, что ты находишься в окружении помощников. Будь я с тобою наедине, я бы такое говно убил одним плевком.

Софронов, брызжа слюною, стал истерически орать:

— Уберите отсюда эту фашистскую б...!

Меня увели и больше в тот вечер и ночь не допрашивали.

В следующий раз Софронов опять присутствовал на допросе и бил меня резиновой палкой, ругаясь и требуя, чтобы я подписал данные на меня кем-то липовые показания. Испытывая страшную ненависть к этому ничтожному человечишке, я в перерывах между избиениями сказал ему:

— Передай своему замнаркому Журавлеву, что напрасно он посылает допрашивать меня такого дурака, как ты. Когда-нибудь он об этом пожалеет.

Софронов опять начал истерически ругаться, орать, снова допрос прекратили и меня увели.

В последний, третий, раз, когда Софронов присутствовал на моем допросе, он уже не задавал мне вопросов и не бил, боясь новых оскорблений с моей стороны, которые, как я сразу понял, было выше его сил переносить.

Однажды на допросе Рязанцев спросил:

— Ты ведь неглупый человек. Все равно показания дашь. Но я могу облегчить твое положение. Ведь Чангули твой друг? Он оказался умнее тебя. Он во всем признался и Сегодня будет уличать тебя на очной ставке.

Сначала я не поверил, что Чангули находится в Иванове, ведь я видел его в Москве в Бутырской тюрьме. Но в тот же день вечером меня снова повели к Рязанцеву, где была уже вся гоп-компания палачей.

— А ведь Чангули подтвердил свои показания даже военному прокурору! — торжествующе заявил Рязанцев. — Правда, он пару раз пытался б...вать, отказывался, но на-

 

- 192 -

конец понял, что это бесполезно. Сейчас ты сам в этом убедишься.

Он позвонил по телефону и приказал привести Чан-гули. Через несколько минут отворилась дверь, и на пороге появился похожий на привидение, истощенный и избитый Федя в сопровождении братьев Павленко и помощника начальника тюрьмы.

— Дядя Миша! — увидев меня, еще с порога крикнул Чангули. — Не верь этим провокаторам! Меня пытают, и я подписал составленный ими провокационный документ-Больше ему не дали говорить. На него посыпались удары со всех сторон. Первым ударил его Рязанцев, затем его свалили на пол, кто-то стал зажимать ему рот, и Чангули рычал, как затравленный зверь. В эту минуту, видя, как избивают моего друга, я чуть не потерял сознание.

— Уберите эту сволочь! — заорал Рязанцев, и Чангули почти в бессознательном состоянии волоком вытащили за дверь.

Затем Рязанцев обернулся ко мне с искаженным от злобы лицом, заявляя:

— Все равно мы вас, б...ей, расстреляем. Как мне ни было тяжело и больно за Федю, я видел, что задуманная сцена с очной ставкой провалилась. И я не смог отказать себе в маленьком удовольствии:

— А здорово у вас вышло с очной ставкой. Фокус не удался? Факир был пьян?

— Обоих, как собак, расстреляем! — заорал Рязанцев.— Но для тебя, б..., есть еще спасение, если ты дашь показания.

— Не дождетесь! — решительно сказал я. Тут повторилось то же самое, что за две-три минуты до этого было с несчастным Федей. На меня набросилась вся орава, причем Рязанцев настолько озверел, что начал у меня на спине выплясывать каблуками лезгинку, остальные дикими голосами подвывали: «Леса, асса». В камеру я был доставлен, как обычно, волоком. Два дня меня не трогали, а на третий день ввели в комнату, где находились Кононов и Цирулев. Кононов подошел ко мне вплотную и полуграмотным языком стал требовать, чтобы я написал о своей шпионской работе.

 

- 193 -

Он коверкал такие слова, как «троцкизм», «террор», — выговаривать их ему было сложно.

— Как вам не стыдно, Кононов, обвинять в шпионаже меня? — обратился я к нему. — Вы же были моим подчиненным почти четыре года. Разве вы когда-либо замечали мое антисоветское или антипартийное поведение? Вы же много раз одним из первых мне аплодировали. Я помню, как однажды я встретил вас в управлении в нетрезвом виде и приказал Фролову посадить вас на трое суток. Не по этой ли причине вы так стараетесь изощряться в издевательствах надо мною? И, кстати, не за битье ли нашего брата вы получили значок «Почетный чекист»?

— Ах ты, фашистская гадина! — заорал мой бывший подчиненный. — Тебе не видать должности полицмейстера, которую обещал тебе Гитлер!

От такой чуши я остолбенел.

— Неужели ты не знаешь, Кононов, — попытался разъяснить ему я, — что Гитлер истребляет евреев и изгнал их всех из Германии? Как же он может меня, еврея, назначить полицмейстером?

— Какой ты еврей? — к моему удивлению, изрек этот болван. — Нам известно, что ты — немец и что по заданию немецкой разведки несколько лет тому назад тебе сделали для маскировки обрезание.

Несмотря на всю горечь моего положения, я рассмеялся. За смех этот, естественно, тут же пришлось платить.

— Ты, фашистская б..., еще смеяться над нами будешь,— приговаривал Кононов, ударяя меня. Затем он вышел из кабинета, оставив меня наедине с Цирулевым.

Цирулев был молодым парнем, лет 22—23. Кажется, он работал в НКВД фельдъегерем еще при мне, но я его плохо помнил. А теперь он вдруг оказался следователем по «важнейшим делам».

— Ну что, фашист? Долго мы будем с тобою мучиться? — подойдя ко мне, прошипел Цирулев.

— Сам ты фашист, соплям—парировал я. Он размахнулся и стукнул меня в челюсть кулаком. В первое мгновение у меня потемнело в глазах, но я быстро пришел в себя и, взбешенный тем, что какой-то молокосос смеет издеваться надо мною, изо всей силы ударил его в живот, в солнечное сплетение.

 

- 194 -

Цирулев рухнул на пол. Из кармана у него вылетел револьвер и остался лежать рядом с ним на полу.

В первую секунду у меня было желание пристрелить Цирулева, а затем покончить с собой. Но какая-то внутренняя сила удержала меня от этого. Как и в первые минуты ареста, когда Реденс оставил меня одного с оружием, я думал о том, что если застрелюсь, а тем более если убью Цирулева, то тем самым как бы подтвержу свою виновность и дам этим мерзавцам право утверждать, что я действительно был террористом и врагом.

Я сел на табуретку и стал ждать.

Прошло несколько секунд, которые мне показались часами. Наконец дверь с шумом открылась, и в кабинет вошел Рязанцев. Увидев лежащего на полу Цирулева и рядом с ним револьвер, он, как тигр, бросился к револьверу, сразу же схватил его, а затем закричал на меня:

— Это еще что такое?

— Наверное, со следователем от усталости стало плохо,— ответил я.

— Что ты сказки рассказываешь! Тогда я заявил Рязанцеву, что в ответ на удары Цирулева стукнул его один раз.

— А теперь можете делать со мною, что вам угодно. Кстати, гражданин Рязанцев, — добавил я, указав на револьвер. — Если бы я захотел, то мог бы пристрелить Цирулева, а также и вас, когда вы входили в кабинет.

После этого я ожидал страшного избиения, но неожиданно Рязанцев вызвал секретаршу, велел позвонить в тюрьму, и меня увели. Цирулев все еще продолжал лежать на полу.

Когда я в камере рассказал обо всем, что произошло, товарищи предрекли мне ужасные мучения и не ошиблись. Начиная со следующего дня меня каждую ночь избивали до полусмерти. Присутствующий на допросах Цирулев, к моему удивлению, больше ни разу ко мне не притронулся, а ограничивался только площадной руганью.

Однажды Рязанцев спросил, что я могу рассказать о своей дружбе с «врагом народа», бывшим начальником административно-организационного управления ОГПУ-НКВД И.М. Островским. Я ответил, что Островского хорошо знает Берия и что вместе с Островским мне один раз пришлось быть на квартире у Берии на Арбате, а вто-

 

- 195 -

рой раз, опять-таки вместе с Островским, был у Берии на даче под Гаграми.

Услышав фамилию Берии, Рязанцев сказал работнику, ведущему протокол, что «записывать не надо». Больше фамилия Островского никогда не произносилась на моих допросах.

 

Подходил к концу месяц моего пребывания в Ивановской тюрьме и девятый месяц с начала ареста. Я все еще не сдавался и ничего не хотел подписывать. (Сейчас сам поражаюсь, откуда у меня тогда хватало на это сил.)

Артемьев, которого после его «признаний» во всех приписываемых ему «грехах» перестали трогать, продолжал уговаривать меня подписать какую-либо напраслину на себя, чтобы избавиться от излишних мучений.

Но особенно рьяно уговаривал меня «признаться» подозрительный инженер Калинин. Не помню уже, что именно впервые дало нам основания заподозрить его в стукачестве, но как-то ночью Артемьев высказал подозрения о провокаторской роли Калинина и посоветовал быть с ним поосторожнее.

Настораживало нас то, что у Калинина часто возникали какие-то неожиданные болезни, требовавшие срочной врачебной помощи. Как-то утром после разноса кипятка Калинин потребовал, чтобы его повели к зубному врачу, так как у него якобы ужасно болят зубы, а ночь всю он спал как убитый и никому о своих «ужасных» болях не говорил. Через некоторое время его вызвали из камеры (к зубному врачу), и он вернулся часа через два без всяких намеков на зубную боль.

Вглядевшись в него внимательнее, я вдруг вспомнил, что у Феди Чангули, работавшего в Иванове помощником начальника тюремного отдела, был осведомитель, который обычно «обрабатывал» в тюрьме уголовных преступников. Я как-то мельком видел его при обходе тюрьмы и думаю, что это был он. (Федя Чангули позднее вспоминал, что его настоящая фамилия была Пестов, но у нас в камере он был под фамилией Калинин.)

— Скажите, Калинин, — обратился я к нему, — давно ли вы ходите в инженерах? Не вас ли я видел в первой тюрьме в камере уголовников?

 

- 196 -

— Вы ошибаетесь, — растерянно пытался он оправдаться, — я инженер с фабрики имени Дзержинского... меня обвиняют во вредительстве...

Я не стал продолжать этот разговор, но его тон и растерянность убеждали, что наши опасения вполне обоснованны.

Наступило 8 марта. Мы решили поздравить сидевших в соседней камере женщин с праздником.

Мы начали «стучать» женщинам поздравление, причем больше всех старался Калинин, инструктируя, как надо перестукиваться.

Из женской камеры нам передали, что им известно о моем нахождении в тюрьме и что они желают мне бодрости и здоровья.

Через некоторое время Калинин опять чем-то заболел, и его вызвали к врачу. Теперь уже всем нам было ясно, что он отправился докладывать начальству о нашем перестукивании.

Пока Калинина не было, я договорился с Артемьевым, что, когда он вернется, я нарочно спровоцирую его и расскажу при нем какую-нибудь чушь, чтобы вывести на чистую воду этого «инженера». И вот, когда он вернулся в камеру, я довольно громко стал рассказывать Артемьеву, что немного знаком с резидентом итальянской разведки Квазимодо. (Я был уверен, что «инженер» Калинин не читал Виктора Гюго и примет мое заявление за чистую монету.)

Все произошло именно так, как мы с Артемьевым предполагали. Часа через два-три Калинин снова по каким-то срочным надобностям отпросился у вахтера к врачу, а затем, когда вечером меня вызвали на допрос, Рязанцев, который, как оказалось, тоже не читал Гюго, с места в карьер потребовал:

— А ну, гад, рассказывай, знакома ли тебе фамилия Квазимодо?

Я ответил, что это не фамилия, а имя, и оно мне, конечно, известно, поскольку я читал романы Гюго.

— Ты, что б..., о каком-то Гюго болтаешь? Ты лучше расскажи о своих связях с резидентом итальянской разведки Квазимодо!

Тогда я, не отказав себе в удовольствии, выразил удивление, как могло случиться, что такой умный и

 

- 197 -

знающий человек, как он — начальник следственной части Рязанцев,— вдруг забыл о таком популярном персонаже из всемирно известного и несколько раз экранизированного романа «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго. А затем пояснил, что специально рассказал о Квазимодо в камере, чтобы разоблачить узнанного мною Калинина, бывшего подсадчика в камерах уголовников и самого бывшего уголовника.

Рязанцев пришел в неистовство. Он изрыгал проклятия по моему адресу, а я, в свою очередь, стараясь перекричать его, доказывал, что всем в камере уже известно, что Калинин—стукач, и лучше будет, если его от нас уберут.

К моему удивлению, в тот вечер меня не стали избивать. Рязанцев, продолжая ругаться, вызвал конвой и приказал меня увести. А на следующий день дверь нашей камеры открылась и вахтер буркнул: «Калинин, собирайтесь с вещами». Больше мы его не видели. Освобождение от стукача было воспринято товарищами по камере как наша маленькая победа.

Однако мне от этого не было легче. Избиения и пытки становились совершенно невыносимыми. Моя твердость была надломлена, я до предела был измучен физически и морально и начал доходить до того страшного состояния, когда подследственный начинает думать о смерти как об избавлении.

Однажды поздно ночью меня разбудили и повели на допрос к Рязанцеву. Там уже находились Нарейко, Цирулев и Кононов.

— Ну что, будем говорить? — как всегда в начале допроса, обратился ко мне Рязанцев.

— Мне не в чем признаваться,— как всегда, ответил я. Тогда Рязанцев открыл какую-то папку и зачитал мне текст постановления: «Слушали: дело по обвинению Шрейдера М. П. по статье 58-1 (затем перечислялись почти все подпункты этой статьи), изобличается показаниями ряда лиц: Дунаева, Хорхорина, Чангули, Клебанского (и других). Постановили: Шрейдера М.П. за совершенные преступления — расстрелять. Председатель особой тройки Блинов, секретарь (фамилии не помню)».

— На, подпиши, что тебе объявили, — протягивая мне ручку, сказал Рязаицев и тут же добавил; — Но пока еще

 

- 198 -

в наших силах отменить это постановление. Поэтому давай лучше расскажи мне всю правду.

Растерявшись, я словно окаменел. Мое лицо покрылось холодным потом. Я был не в силах сообразить, что произошло и что мне надо делать. Наконец, собравшись с мыслями и понимая, что в подобной ситуации нужно вести себя достойно, чтобы не дать повода этим подлецам рассказывать обо мне как о трусе, я кое-как подписал, не читая, подсунутую мне бумагу и каким-то чужим, незнакомым мне самому голосом произнес:

— Я ни в чем не виновен... Но, конечно, в вашей власти творить все, что угодно.

— Оденьте наручники, — приказал Рязанцев Кононову. А затем скомандовал мне: — Встать!

С трудом я поднялся на ноги. Цирулев и Кононов подхватили меня под руки. Вперед пошел Рязанцев, за ним Нарейко, в коридоре стояли два брата Павленко. Работая начальником милиции в Иванове, я знал, что братья Павленко являлись исполнителями смертных приговоров, поэтому, увидев их, понял, что меня ведут на расстрел.

Рязанцев, Нарейко и братья Павленко обнажили оружие, и вся наша группа спустилась на нижний этаж, а затем, возле центральной лестницы, в подвальное помещение.

Я как-то обмяк, плохо соображал, чувствовал, что вот-вот потеряю сознание, но делал усилие над собою, чтобы не упасть.

Цирулев и Кононов подтолкнули меня в глубь подвала и поставили лицом к стене.

— Ну, еще не поздно. Будешь говорить? — услышал я глухой, как мне показалось, голос Рязанцева, видимо, искаженный подвальной акустикой.

— Нечего мне говорить! — собрав остатки сил, крикнул я. — Стреляйте, собаки!

Прошло мгновение, раздались выстрелы: один, второй, третий. Было какое-то жуткое понимание, что все кончено, что я уже мертв. Но почему-то я не ощущал боли и не падал. Раздалось еще два выстрела, и снова я не падал и не чувствовал боли. И вдруг в подвале раздался громкий раскатистый смех.

— Ну, что, говнюк, насрал в штаны? — крикнул Нарейко.

 

- 199 -

Двое из бандитов подошли ко мне, схватили под руки и потащили обратно из подвала.

После всего пережитого ноги у меня подкашивались. Я ни о чем уже не думал, кроме смерти, которая избавила бы меня от всего этого ужаса.

— Иди быстрее, б...юга, — ругались державшие меня под руки. Но я был не в силах передвигать ноги, ставшие ватными.

Сзади громко смеялись Рязанцев и Нарейко. Через несколько секунд я немного пришел в себя и обернулся:

— Ну, бандиты, вам это даром не пройдет!..

— Замолчи, сволочь! — подбежав ко мне и сунув к моему лицу кулак, зашипел Рязанцев.

Выкрикнув это, я, конечно, ни на секунду не мог подумать, что останусь жив и тем более что смогу отомстить палачам Рязанцеву, Нарейко и другим. Это был крик человека, доведенного до последней степени отчаяния.

Как я попал в камеру, не помню. Когда я очнулся, надо мною стоял тюремный фельдшер-старик, ранее работавший в санчасти милиции. Первое, что я услышал, когда начал приходить в себя, были его слова: «Ну, кажется, все в порядке». Увидев, что я открыл глаза, он тут же повернулся и ушел.

Товарищи по камере, как могли, ухаживали за мною, прикладывали к голове влажные платки, гладили по плечам и рукам, говорили всякие ласковые и успокоительные слова, но только часа через полтора я наконец оправился настолько, что мог рассказать им, что произошло со мною в ту страшную ночь.

Все были потрясены моим рассказом. Священник Леж-невского района, добрейший старик, сокрушенно качал головой и бормотал: «Боже мой. Боже мой, как ты допускаешь это. Боже мой! Что же это делается?»

Я понимал, что после сегодняшней инсценировки завтра или послезавтра эти бандиты могут расстрелять меня по-настоящему. Артемьева и Севанюка, обвиняемых в «шпионской» деятельности, также, видимо, расстреляют, и никто никогда не узнает, что я и они были ни в чем не повинны. Старика священника обвиняли в каких-то незначительных антисоветских высказываниях, и я подумал, что он — единственный человек в камере, который имеет шансы сохранить жизнь.

 

- 200 -

— Знаете, батюшка, о чем я вас попрошу? Старик с готовностью пододвинулся ко мне.

— Я — коммунист и в Бога не верю, но вижу, что вы честный человек, и, несмотря на различие наших взглядов, мне кажется, что вы не откажетесь исполнить мою предсмертную просьбу. Я знаю, что меня не сегодня-завтра расстреляют, а у меня в Москве остались жена и сын. (Я несколько раз повторил адрес: Большой Кисельный переулок, 5, квартира 3.) Если у вас когда-либо будет возможность, найдите мою семью и передайте им, что я умер честным коммунистом. (Я был в таком полусумасшедшем состоянии, что забыл о том, что у меня не один, а два сына.)

— Михаил Павлович, — перекрестившись, торжественно сказал священник, — если буду жив, крестом клянусь, что выполню вашу последнюю просьбу.

(Летом 1938 года этот замечательный старик священник приехал в Москву, привез моей жене антоновских яблок, запомнив из моих рассказов в камере, что она их очень любит, и рассказал, что сидел со мною вместе в Ивановской тюрьме, что меня, по-видимому, расстреляют и что я ни в чем не виноват.

Увидев в квартире двоих малышей, старик забеспокоился и подумал, не произошла ли ошибка, так как я говорил об одном сыне. Тогда жена показала ему нашу семейную фотографию, на которой он сразу же узнал меня и увидел двоих ребят. Жена была потрясена его рассказом и взволнована тем, что я забыл о том, что у нас есть второй сын. Она испугалась, что у меня помутился разум.)

Пережитый мною кошмар с расстрелом не давал мне покоя. Сутки или двое меня не вызывали на допрос, и я все время думал, что же мне делать дальше. Что предпринять, чтобы поскорее избавиться от физических и моральных пыток? Подтвердить показания, «выбитые» у товарищей? Но какие? Ведь я не знал, кто из них еще жив (за исключением Чангули, которого недавно видел), а кто, может быть, уже расстрелян. Мое подтверждение могло усугубить их судьбу. Послушаться Артемьева и самому выдумать о себе какую-нибудь нелепицу? Но какую? И, кроме того, если сочинять признания о какой-то шпионской организации, то надо назвать хотя бы одного-двух

 

- 201 -

сообщников. А кого же я могу поставить под удар? Ранее расстрелянных, заведомо мертвых?

И тут я впервые стал думать о том, что если умереть, так с музыкой — и потащить за собою под расстрел кого-нибудь из моих палачей и садистов, на совести которых сотни, а может быть, и тысячи ни в чем не повинных людей.

Я стал лихорадочно обдумывать, кого из них смогу «прихватить» с собой. С Рязанцевым я ранее никогда не встречался и никаких подробностей о его прежней жизни не знаю. Цирулев и Кононов — слишком мелкая сошка. Значит — Нарейко. Ведь он работал в Иванове одновременно со мною, и у нас с ним были кое-какие точки соприкосновения по работе. Можно будет что-нибудь придумать...

Ничего не говоря товарищам по камере, я вызвал вахтера и сказал, что хочу признаться в своих преступлениях лично начальнику УНКВД Блинову.

Артемьев и Севанюк, услышав мое заявление, стали расспрашивать, что я задумал и о чем собираюсь говорить, но я не хотел раскрывать им заранее свой план.

— Узнаете после допроса, — пообещал я. Вскоре меня вызвали и привели в кабинет Блинова, где находился начальник следственной части Рязанцев.

— Гражданин начальник, — обратился я к Блинову,— мне надо поговорить с вами наедине.

— Ну что ж, наедине, так наедине, — довольно снисходительно разрешил Блинов. — Товарищ Рязанцев, выйдите ненадолго в секретариат.

Когда Рязанцев вышел, я, прежде чем привести в исполнение задуманный план, решил воспользоваться тем, что мы с Блиновым остались без свидетелей, и попытаться призвать к его здравому рассудку: он же не мог не понимать, что я ни в чем не виноват. Но Блинов, услышав мои слова, озверел и стал дико ругаться:

— Ах ты, сволочь этакая! Так ты для того меня беспокоил, чтобы я выслушивал твою липу?

Я понял бесполезность своих попыток разумно поговорить с этим фальсификатором и заявил ему:

— Гражданин начальник, я понимаю, что моя борьба с вами в дальнейшем становится бессмысленной, поэтому я решил рассказать вам всю правду о своей вражеской

 

- 202 -

деятельности. Но я опасаюсь, что вы мне не поверите, потому что я был втянут в шпионскую, вражескую организацию человеком, занимающим очень большую должность, фамилию которого я даже боюсь назвать...

Блинов, как по мановению волшебной палочки, из грубого хама превратился в любезного и внимательного собеседника и вдруг стал называть меня на «вы».

— Что вы, Михаил Павлович. Вы же сами были крупным работником, и нам отлично известно, какую большую, руководящую роль вы играли в правотроцкистском центре. Поэтому, пожалуйста, рассказывайте обо всем и ничего не бойтесь. Скажите, кто вас вербовал и чью фамилию вы боитесь назвать?

— Я являюсь шпионом и членом правотроцкистской организации, в которую меня завербовал ваш заместитель... Нарейко... — с видом кающегося грешника, опустив голову, сказал я.

— Я так и знал! — торжествующе воскликнул Блинов, не дав мне закончить фразу, от радости хлопнув себя по ляжкам. — Значит, я не ошибался!

В первый момент я был так ошеломлен его готовностью ухватиться за любую провокацию, что на несколько секунд потерял дар речи. Но затем обрадовался, что мой план удается и я смогу отомстить отъявленному палачу Нарейко, а в дальнейшем, возможно, кому-либо еще. И я стал сочинять обстоятельства моей вербовки.

Насколько помню, примерно я рассказал следующее.

Будучи начальником отделения особого отдела, обслуживающего оперативно милицию, Нарейко ежедневно приходил ко мне с докладами о положении в милиции. (Это действительно имело место.) И вот якобы в то время он узнал о моих связях с женщиной, по национальности—немкой, которая работала в немецкой разведке. Придя ко мне с очередным докладом, Нарейко сказал, что ему известно все о моем сотрудничестве с немецкой разведкой, и предъявил мне ультиматум: я должен дать согласие на сотрудничество вместе с ним в японской разведке, в противном случае он меня разоблачит как немецкого шпиона. (Надо сказать, что женщина-немка действительно существовала: она была женой администратора Ивановского народного Дома, но сохраняла немецкое подданство. Кажется, в 1937 году была

 

 

- 203 -

получена директива НКВД СССР об аннулировании виз всем иностранцам, подданным других государств, проживающим на территории СССР. Эта работа возлагалась на органы милиции, так как нам подчинялось Бюро виз и регистрации иностранцев. И в тех случаях, когда начальник Бюро виз не мог самостоятельно разрешить какой-либо вопрос, он вместе с тем или иным иностранцем приходил на прием ко мне или к моему заместителю. Как-то мне позвонил по телефону художественный руководитель и главный режиссер Ивановского драмтеатра, заслуженный артист республики Курский и попросил меня оставить в Иванове жену администратора театра, по национальности немку. Со слов Курского, она была дочерью антифашиста, томящегося в гитлеровском концлагере, и высылка ее в Германию была равносильна расстрелу. Об этом же меня просил начальник отдела культуры облисполкома Давыдов. Я доложил Стырне, который сказал, что не может нарушать директиву центра, приказал аннулировать ее визу и никаких исключений для нее не делать. Когда после этого немка явилась ко мне и стала просить оставить ее в Советском Союзе, я объяснил ей, что это не в моей власти, и она, как и другие иностранцы, вынуждена была выехать за пределы Советского Союза. Вот эту историю с немкой я и использовал для своей липовой версии о том, как «вербовал» меня Нарейко.)

Блинов предложил мне написать на его имя заявление с моим признанием. Но я, насколько помню, сказал, что очень взволнован, у меня дрожат руки, и поэтому прошу, чтобы текст написал он сам, а я подпишу.

Когда мое «признание» было оформлено Блиновым и подписано мною, Блинов вызвал Рязанцева и сказал ему:

— А мы с вами не ошиблись.

И, обращаясь ко мне, попросил повторить вкратце сказанное мною ему.

Рязанцев, услышав мое сообщение о Нарейко, тоже радостно всплеснул руками и с улыбкой кота, которому под нос сунули горшок со сметаной, начал с восторгом потирать кисти рук.

— Вот это да! Вот это дело! — приговаривал он.

— Гражданин Рязанцев, — добавил я для подкрепления своих признаний. — Вы обратили внимание, что Нарейко

 

 

- 204 -

первым стал меня избивать? Неужели вам не бросилось в глаза, что заместитель начальника УНКВД делает это нарочито, с особым старанием? Ведь если вы меня били, то вам так положено — вы мои следователи, а ведь он прямого отношения к моему делу не имеет. А ларчик открывается просто. Мы заранее договорились, что в случае провала кого-либо из нас оставшийся на свободе будет с целью маскировки особенно озлобленно бить попавшегося.

— Вот б… какая, — выругался в адрес Нарейко Рязанцев. Вся подоплека такой реакции видна была мне как на ладони. Рязанцев, несомненно, метил на должность заместителя начальника УНКВД и поэтому с такой радостью воспринял мое заявление. (Как я узнал потом, Блинов тоже был очень рад «разоблачению» Нарейко, поскольку последний являлся депутатом Верховного Совета РСФСР и членом бюро обкома партии, а сам Блинов депутатом не был и, естественно, предпочитал иметь своим заместителем не депутата.) Блинов и Рязанцев даже не пытались сообразить, что если бы Нарейко попал под следствие, то я в своей прежней должности начальника милиции не имел бы к этому никакого отношения и не мог бы бить Нарейко на допросах...

От радости, что я наконец подписал заявление о своей вражеской деятельности, Блинов тут же отдал распоряжение Рязанцеву отправить меня «на отдых» и подкормить.

Как только меня водворили обратно в камеру (а это было часов в 10 вечера), вдруг открылась дверь, и вахтер передал мне белый батон, колбасу, сушки и папиросы.

Товарищи по камере, еще ничего не знавшие, были поражены таким роскошеством. Я рассказал им все, что произошло.

Артемьев был настолько взволнован моим рассказом, что обнял меня, стал целовать и плакать.

— Молодец! Умница, Михаил Павлович! — сквозь слезы восклицал он. — Как ты здорово придумал. Угробил такого подлеца и палача! Теперь мы можем спокойно умереть. Но идиоты-то какие? Сразу поверили!

Пользуясь тем, что Калинина от нас забрали, а других стукачей в камере не было, мы с Артемьевым и Севанюком долго еще шепотом на все лады обсуждали случившееся, поражаясь и недоумевая, чем же, в конце концов, руководствуются наши палачи-фальсификаторы: шпионома-

 

- 205 -

нией, глупостью, предельной человеческой подлостью или всем, вместе взятым? Верят ли они сами в свои фальсификации или все их слова и действия не что иное, как поза и наигрыш?

Назавтра после моего «признания» меня вызвали к Рязанцеву, который встретил меня, как родного брата.

— Здравствуйте, Михаил Павлович, — с любезной улыбкой приветствовал он меня. — Садитесь, пожалуйста. Как вы себя чувствуете?

Это внезапное превращение палача в любезного и вежливого чиновника было поразительно!

— Ведь правда, у вас теперь стало легче на душе? И нам вы очень, очень помогли, — без умолку болтал Рязанцев. — Мне о вас говорили, что вы крепкий орешек и долго будете отпираться, но уж если решитесь дать показания, то выложите все.

Я молча разглядывал его лицо с маленькими черными усиками и всеми силами пытался скрыть ощущение брезгливости.

— Ну так как, Михаил Павлович, теперь будем писать? — продолжал Рязанцев.

— Пишите, — сказал я.

И вот Рязанцев стал с моей помощью сочинять подробности о том, при каких обстоятельствах Нарейко вербовал меня в правотроцкистскую и шпионскую организацию.

Теперь уже не по ночам, а только днем Рязанцев вызывал меня к себе в кабинет, и мы «работали», то есть я сочинял все новые и новые подробности о моей шпионской деятельности, а по вечерам в камере обдумывал, что можно еще более или менее правдоподобного присочинить, чьи «показания» и в какой части можно подтвердить, чтобы не повредить товарищам, которые еще, возможно, живы.

С самого начала моих «признаний» Рязанцев упорно задавал мне дополнительные вопросы, пытаясь навязать активную роль во всех моих «шпионских» делах Феде Чан-гули.

Зная приблизительно сущность показаний, выбитых у Феди, которые мне давал читать в Москве следователь Иль-ицкий, а также то, что он жив и пытается опровергать их, я нарочно давал совершенно противоположные показания, надеясь, что когда-нибудь после нашей смерти лю-

 

- 206 -

ди смогут разобраться во вздорности и нелепости нашего «дела».

— Неужели вы можете поверить, что я, крупнейший шпион и разведчик, буду связываться с таким молокососом и трепачом, как Чангули? — уговаривал я Рязанцева,— Чангули никогда не подозревал, что я являюсь резидентом.

— Чангули крупнейший шпион, — убежденно твердил Рязанцев. — И он пытается свалить всю вину на вас, выставляя вас как своего начальника по шпионской деятельности.

Я понимал, что Рязанцев всеми силами пытается озлобить меня против Чангули, давшего на меня показания. Но я уже слишком хорошо знал цену всем этим показаниям.

Через два дня после моего признания у Блинова мой новоиспеченный «друг» Рязанцев предупредил меня, что я должен буду подтвердить свои показания в отношении Нарейко «члену сталинского ЦК, заместителю председателя Верховного Совета РСФСР, первому секретарю Ивановского обкома Седину».

Надеясь использовать эту встречу, чтобы попытаться рассказать партийному руководству о моей и других товарищей невиновности и о страшных методах следствия, я, естественно, дал согласие. Правда, от Артемьева я слышал, что того, кто пытается отказаться от своих показаний в присутствии Седина, снова пытают и заставляют писать заявление Седину о том, что он как «враг народа» хотел обмануть партию. И все же я решил рассказать Седину всю правду.

Днем меня повели в кабинет Блинова, где находились Блинов, Рязанцев, областной прокурор Куник и военный прокурор Шемякин. В кабинете была торжественная обстановка, ждали приезда Седина. Блинов сказал Рязанцеву, чтобы тот пошел к подъезду встретить машину Седина. Но не успел Рязанцев выйти, как распахнулась дверь и вошел человек лет под сорок, плотного телосложения, свежевыбритый, пышащий здоровьем и благополучием. Рязанцев по-холуйски поторопился сыграть роль швейцара и снял с него пальто. На груди у Седина красовался орден Ленина. Поздоровавшись со всеми. Седин уселся напротив меня и спросил:

— Вы Шрейдер? Что же это вы небритый?

 

- 207 -

— Мой личный парикмахер, видите ли, не знал, что мне предстоит бал, — невесело пошутил я.

— А вам не чужд юмор, — улыбнулся Седин. — Это хорошо!.. Ну, Шрейдер, я читал ваши показания о Нарейко. Ведь речь идет о депутате Верховного Совета и члене обкома. Неужели правда то, что вы показали?

Вместо ответа я судорожным движением расстегнул ворот гимнастерки и сказал:

— Вот смотрите. Я весь избит. Вот незаживающие раны от ожогов, пыток и побоев. Я тоже был членом оргбюро обкома и так же баллотировался депутатом в Верховный Совет. Однако меня бьют и пытают вот уже девять месяцев. И, чтобы избавиться от пыток и скорее умереть, я написал о том, что Нарейко вербовал меня в шпионскую организацию, но все это ложь. Нарейко просто подлец, фальсификатор и палач! За это его и надо судить. Но, конечно, такой дурак не мог быть иностранным шпионом, а тем более не мог вербовать меня, так как я никогда и никаким шпионом не был.

— Что вы мне демонстрируете свои раны, — с гримасой неудовольствия сказал Седин. — Ведь Алексей Максимович Горький сказал: «Если враг не сдается — его уничтожают!»

— Значит, гражданин Седин, вы меня считаете врагом? Но я хочу умереть честным человеком и не желаю подвергаться тем пыткам, которым подвергались после попытки рассказать вам правду товарищи Артемьев, Шульцев и другие.

Затем я обернулся к прокурорам:

— Здесь кроме вас присутствуют два прокурора. Поэтому я категорически отказываюсь от показаний, данных мною под пытками, и прошу вас, как члена ЦК партии, вмешаться в мое дело и положить конец произволу, творящемуся в стенах Ивановского НКВД.

— Напрасно, Шрейдер, вы фокусничаете, — вмешался облпрокурор Куник. — То, что Нарейко японский шпион, уже подтвердили многие подследственные. Предупреждаю вас, что вы стали на неверный путь, провоцируя работников Блинова и Рязанцева, которых партия знает как преданных сынов. Что же касается ваших синяков, то мы знаем, что вы сами себе их сделали для демонстрации товарищу Седину. Вы думаете, что нам не сообщили об

 

- 208 -

этом? Поэтому давайте так я как областной прокурор гарантирую вам жизнь, если вы подтвердите данные вами ранее показания. Ну, а если вы будете ломаться и фокусничать, то пеняйте на себя сами.

Во время этого разговора Блинов и Рязанцев позеленели, и я каждую минуту ожидал, что вот-вот на меня посыплются удары.

— Ну что же, — убедившись в абсолютной безнадежности моих попыток добиться правды, обратился я к Седину. — Раз вы вопреки логике и здравому смыслу так уверены, что я враг, то мне ничего не остается делать, как подтвердить ложные показания, данные под пытками. Тем более что я знаю, что меня ждет после вашего ухода. Поэтому полностью подтверждаю данные мною в отношении Нарейко показания и готов подписать их при вас.

Блинов, Рязанцев и прокуроры прямо просияли. От свирепых лиц не осталось и следа.

— Вот и правильно, Михаил Павлович, — также смягчившись, сказал Седин. — Лучше умереть, сняв с себя всю правотроцкистскую и шпионскую грязь. Но я подтверждаю слова товарища Куника. Мы будет ходатайствовать о сохранении вам жизни.

Тут же при Седине облпрокурор составил протокол допроса, в котором говорилось, что я подтверждаю данные мною ранее показания. Протокол кроме меня подписали Седин, Куник, военный прокурор, Блинов и Рязанцев.

Когда закончилась эта комедия, Седин обратился к Блинову, кивнув на меня:

— Вы бы побрили его. Да и вообще его надо подкормить, а то вид у него неважный.

Затем меня отправили в камеру.

В тот же день вечером я снова был вызван к Рязанцеву, который встретил меня с улыбкой, без ругани, но покачал головой, как бы укоряя за попытку отказа от показаний.

— Эх, Михаил Павлович, никогда не ожидал, что вы нас подведете и станете отказываться. Но ничего. Я теперь уже на вас не сержусь, да и Блинов вами доволен.— А затем добавил: — Вы можете быть спокойны. Товарищ Седин сдержит свое слово, и жизнь вам будет сохранена при условии, если вы впредь не будете выкидывать таких фокусов, как сегодня.

 

- 209 -

Глядя на Рязанцева, я понимал, как ничтожно мало стоят подобные заверения на фоне всей той лжи, подлости и лицемерия, в которой живут и работают следователи, прокуроры и даже руководящие партработники. Но вслух сказал:

— Вы ведь сами должны понимать, что враг так просто не сдается. Ну вот я и попытался немножко побороться с вами, думая, что член ЦК вмешается и мне удастся вас обмануть. Но разве можно обмануть такую замечательную разведку, как ваша? Ведь и более крупные фигуры, чем я, у вас признавались, потому что вы сумели их разоблачить.

И болван Рязанцев, не улавливая иронии в моих словах и принимая мои похвалы за чистую монету, прямо растаял. Стал спрашивать, не нужны ли мне папиросы и что-либо из продуктов, и на прощание дружески похлопал меня по плечу...

Затем потекли дни и вечера допросов с уточнениями показаний и выявлением все новых и новых фигур.

Мой товарищ по камере Севанюк, которого продолжали систематически избивать, после моего «признания» решил, что надо покончить с мучениями и избавить себя от пыток. Он стал советоваться со мною и Артемьевым, как быть, и мы стали помогать Севанюку придумать подходящую версию для «признания». Поскольку он работал в Монголии (как советник по просвещению по линии Наркомпроса), то мы решили, что самое для него целесообразное и правдоподобное — объявить себя японским шпионом, завербованным каким-нибудь сослуживцем, который уже давно умер, а также постараться для организации выбрать людей, уже умерших.

На следующий день Севанюк попросился на допрос и вернулся в камеру вновь испеченным «японским шпионом», а через час получил такую же продуктовую посылку, какую после своего «признания» получил я. Таким образом, в нашей камере все уже были «расколотые», нас перестали бить, и мы постепенно стали принимать человеческий вид.

Отдохнув морально и физически и окрепнув на улучшенном питании, я почувствовал, что мне уже совершенно не хочется умирать. Наоборот, я был полон энергии и решимости бороться до последнего. Обдумав все здраво,

 

- 210 -

я решил, что поскольку я «признался в шпионаже», то теперь нужно как можно больше раздувать свое шпионское дело, увеличив его до масштабов, подлежащих вмешательству Москвы и передаче дела самым высшим инстанциям, чтобы тем самым исключить вероятность расстрела здесь, в Иванове. Надо только наговаривать на себя все то, что можно с легкостью опровергнуть при помощи фактов. В Москве же, как я надеялся, ситуация может измениться: вдруг попадется следователь—порядочный человек, которому мне удастся доказать абсурдность обвинения. Конечно, хорошо было бы иметь в таком деле союзника, например, Чангули, который и без того уже дал серьезные «показания» о нашей совместной шпионской деятельности. Не попробовать ли предложить Рязанцеву устроить мне с Чангули еще раз очную ставку? Но как я смогу дать понять Феде, что надо не отказываться, а наоборот — раздувать дело? Правда, Чангули уже сам предпринимал подобный метод «раздувания» своего дела, в результате чего я попал в Москву, рассчитывая найти там справедливость, но сорвалось. Теперь надо сделать новую попытку...

Продолжая «работать» с начальником следственного отдела Рязанцевым и решив «раздувать» свое дело, я стал последовательно и обдуманно подтверждать в первую очередь те показания товарищей, которые можно было бы в будущем легко опровергнуть. Мой земляк и друг детства, с которым я работал в виленском подполье в 1918— 1919 гг., Вениамин Кульбак вместе со мною пришел на работу в органы ВЧК в особый отдел 16-й армии в сентябре 1919 года. Тогда же, в Смоленске, ему дали кличку-псевдоним — Михаил Клебанский, под которым он и работал всю последующую жизнь, в частности, в Иванове. Это обстоятельство послужило для провокаторов зацепкой, чтобы обвинить Клебанского (Кульбака) в шпионской деятельности.

В показаниях Клебанского на меня было сказано следующее: «Я завербован в польскую разведку в 1918 г. польским резидентом Мишей Шрейдером. В том же 1918 г., работая уполномоченным особого отдела МВО, я передал Шрейдеру дислокацию войск МВО для польской разведки. Наша встреча и передача этих сведений происходила на квартире Шрейдера по адресу: Москва, Б. Кисельный пер., 5, кв. 3, в присутствии жены Шрейдера — Ирины».

 

- 211 -

Услышав эти «показания», прочитанные мне Рязанцевым, я попросил «дать мне три минуты на размышление, чтобы вспомнить обстановку того времени». Мне стало и смешно и больно. Я понял, что несчастный избиваемый Клебанский, будучи опытным чекистом, нарочно дает такие липовые показания, опровергнуть которые не составляет никакого труда. Дело в том, что квартиру на Б. Кисельном переулке я получил по ордеру в ХОЗО ОГПУ лишь в 1933 году, а моя жена Ирина родилась в 1909 году, и в 1918 году ей было всего 9 лет, а мне 16. И вообще познакомился я с Ириной в 1932 году. А мой «шибко» грамотный и столь же сообразительный следователь Рязанцев не давал себе труда усомниться в этих абсурдных показаниях.

Без всяких колебаний я подтвердил «показания» Клебанского, став теперь уже и польским «шпионом».

На следующем допросе Рязанцев прочел мне «показания», данные на меня бывшим начальником СПО и помощником начальника УНКВД по Ивановской области Григорием Сергеевичем Хорхориным. Хорхорин писал:

«Шрейдер, Михаил Павлович, являлся руководителем террористической группы правотроцкистского центра по Ивановской области. Все мы входили в руководимую им группу. Когда происходили маневры войск МВО в Вяз-никовском районе, туда. прибыли Молотов, Ворошилов и Тухачевский. Там же находился и зампред ОГПУ Георгий Евгеньевич Прокофьев. Нам было известно, что Шрейдер с несколькими ударниками-террористами должен совершить террористический акт против Молотова, Ворошилова и Тухачевского. Действительно, Шрейдер прибыл туда с несколькими работниками милиции, но получил приказ от Прокофьева приостановить террористический акт по каким-то соображениям террористического центра. О чем Шрейдер мне говорил».

Действительно, на территории Вязниковского района Ивановской промышленной области осенью 1936 года происходили маневры, но я в то время полтора месяца находился в санатории НКВД в Сочи, а затем в Кисловодске по путевкам, выданным ХОЗУ НКВД, что в любой момент могло быть подтверждено справкой из санотдела НКВД. А для обеспечения порядка в Вязники выезжал мой заместитель Лев Александрович Гумилевский. Кроме

 

- 212 -

того, фактически на эти маневры приезжал не Тухачевский, а Егоров, и Хорхорин, видимо, нарочно указал Тухачевского. Опытный чекист и умница, Хорхорин тоже дал «показания», которые с легкостью можно было опровергнуть.

Я с готовностью подтвердил показания Хорхорина и вдобавок к шпионажу в пользу Германии, Японии и Польши стал террористом и правотроцкистом.

Рязанцев (а возможно, и Блинов) зачитывал мне «показания», данные на меня Кондаковым, которого, видимо, арестовали после меня в Алма-Ате. Кондаков был уроженцем Гуся-Хрустального, где работал до того, как я перебросил его в облуправление в Иванове, а затем устроил ему перевод в Алма-Ату, что дало повод считать его моим любимцем. Хотя такими же «любимцами» были для меня и Перфильев, и Зуев, и Волоцкий, и многие другие способные оперативники, влюбленные в свое дело.

В показаниях Кондакова было написано: «Работая еще начальником отделения угрозыска в Гусе-Хрустальном, я часто видел Шрейдера, который вместе с Чангули приезжал в Гусь-Хрустальный, где организовывал притоны с проститутками и бандитами. Мне было известно, что они занимались шпионской деятельностью. Зная, что я связан с уголовным элементом, от которых получаю взятки, Шрейдер завербовал меня в шпионскую организацию, и я выполнял ряд заданий Шрейдера, но не знал, для какого государства он работает. С тех пор как он меня завербовал, он стал меня всячески выдвигать, перевел в Иванове, а переехав в Алма-Ату, добился моего назначения на должность замдач.угрозыска гл. упр. милиции Казахстана. С первого же дня прибытия в Алма-Ату Шрейдер начал подготавливать меня к нелегальной переброске в Западный Китай для установления связей с резидентом японской разведки. Но благодаря аресту Шрейдера это не осуществилось...»

Мне неизвестно, кто сфабриковал эти «показания» Кондакова, но, во всяком случае, я никогда не был в Гусе-Хрустальном вместе с Чангули.

Подтвердить показания Кондакова я категорически отказался. Я предполагал, что если он и арестован, то позднее всех, стало быть, у него есть шанс выжить. А японским шпионом я был уже в показаниях Феди Чангули, которые

 

- 213 -

решил подтвердить, собираясь при первом удобном случае намекнуть Рязанцеву, чтобы он устроил мне с Федей вторую очную ставку.

Во время одного из допросов в кабинет вошел Блинов с какими-то бумагами, уселся возле меня и со словами: «Вот послушайте!» — стал читать мне «показания», якобы данные В. В. Чернышевым: «Я, Чернышев Василий Васильевич, бывший замнаркомвнудел СССР по милиции, в дополнение к ранее данным мною показаниям сообщаю, что в нашу правотроцкистскую организацию входил бывший начальник управления милиции Ивановской области Шрейдер М. П., на которого были возложены кроме сбора шпионских сведений вербовка новых людей и организация террористических групп».

О Чернышеве меня допрашивали несколько раз, и я каждый раз категорически отрицал его участие в какой-либо из контрреволюционных групп, в принадлежности к которым я уже «признался», и требовал очной ставки с ним, я интуитивно чувствовал, что это — фальсифицированные показания, которых Чернышев никогда не мог написать. (До сих пор не знаю, по чьему указанию и по чьей инициативе работники Ивановского НКВД пытались спровоцировать дело на Чернышева. Но, с другой стороны, не перестаю удивляться, как мог такой человек уцелеть в окружении банды Ежова, Берии, Абакумова.)

Затем Блинов прочел мне еще чьи-то показания, в которых было сказано, что я являюсь организатором уголовных бандитов, совершавших убийства и грабежи в Ивановской области, и что милиция под моим руководством специально не ловила их с целью озлобления граждан против советской власти. Такую несусветную чушь я, конечно, отверг, сказав, что если бы я плохо работал по линии милиции, то меня выгнали бы и тогда я «провалил» бы все свои «особо важные шпионские дела»...

Когда мое «шпионское дело» разрослось уже до весьма внушительных размеров и Рязанцев стал все более и более дружелюбно относиться ко мне, иногда переходя с вежливого «вы» на панибратское «ты», этот болтун, желая поразить меня сообщением о том, каким большим авторитетом он пользуется в верхах, заявил:

 

- 214 -

— Вот теперь, Михаил Павлович, я буду просить Валентина (он так фамильярно называл Журавлева), чтобы он смягчил тебе приговор и сохранил жизнь.

Затем, хвастаясь своей осведомленностью, он спросил:

— А знаешь ли ты, почему попал в Иваново?

И, когда я ответил отрицательно, он продолжал:

— Журавлев получил сведения о твоем предполагаемом освобождении в Москве. Тогда он пошел к Лаврентию Павловичу и доложил ему, что в Иваново на тебя имеется восемнадцать показаний, данных твоими подчиненными и сослуживцами, и поэтому целесообразнее этапировать тебя в Иваново. Берия его просьбу удовлетворил. Видишь, как было дело. Тебе не удалось обмануть НКВД. И хорошо, что Журавлев настоял на передаче твоего дела в Иваново. Благодаря тебе мы разоблачили еще одного крупного шпиона — Нарейко. Думаю, что теперь Журавлев будет очень доволен.

Трудно описать, что я пережил, слушая хвастовство этого малограмотного и глупого палача. В то время я был уверен, что если таким идиотам вручается судьба честных людей, то, видимо, советская власть уже не существует, а портреты Сталина висят в кабинетах лишь для формы.

Затем Рязанцев стал с самодовольной улыбкой рассказывать «о героическом пути» своего дружка Валентина Журавлева.

— Ты только пойми, Михаил Павлович, какой мужественный чекист Журавлев! Ведь никто не осмелился даже слова сказать о Ежове, а он написал письмо Сталину и разоблачил Ежова как врага народа, который оставлял на свободе настоящих врагов и арестовывал иногда невиновных людей. За это Сталин забрал Журавлева в Москву, и по его личной рекомендации на XVIII съезде партии Журавлев был избран кандидатом в члены ЦК партии.

Рязанцев еще очень много говорил о Журавлеве, Берии и других тогдашних руководителях НКВД, попутно выбалтывая ряд государственных секретов, о которых я как «враг народа» никак не должен был знать.

Конечно, Рязанцев был твердо уверен, что я, как «разоблаченный и расколовшийся шпион», человек конченый и при всех условиях буду расстрелян, поэтому он болтал обо всем совершенно спокойно, удовлетворяя свою страсть похвастаться и покрасоваться своей компетенцией и бли-

 

- 215 -

зостью к высшим сферам. В этот же период от Блинова я узнал, что арестован Радзивиловский. А из болтовни Рязанцева выяснил, что кроме Радзивиловского арестованы все его подручные: Саламатин, Юревич, Ряднов, Викторов. Правда, мне не пытались пришить связь с Радзивиловским, так как мое «шпионское дело» разрослось и без того до весьма внушительных размеров и они уже начали бояться еще больше запутывать его.

Систематическая ежедневная и ежевечерняя «работа» с Рязанцевым продолжалась примерно до 14 апреля. Мое «дело» разрасталось, как катящийся снежный ком. Я стал «шпионом», действующим в пользу Германии, Польши, Японии и Франции. За период «следствия» я все больше и больше убеждался в дремучем невежестве Рязанцева и иногда доставлял себе маленькое развлечение, выдумывая про себя несусветную чушь и каждый раз поражаясь, что этот дурак безотказно верил всему.

Вспомнив вопиюще глупое утверждение идиота Кононова о том, что я — немец, «замаскированный под еврея», я как-то «признался», что я действительно по происхождению немец, что мне для маскировки пару лет тому назад сделали обрезание. И что поэтому я поражен замечательной работой разведки НКВД, так как Кононов сразу же, в первые дни моих допросов в Иванове сообщил мне об этом.

Затем я сочинил Рязанцеву, что несколько лет тому назад был в Эфиопии и там во время одного приема у Негуса Негести я танцевал с его дочкой, с которой затем очутился в отдельной комнате, и она, одарив меня своими ласками, завербовала меня для работы в английской разведке, заверив, что я буду являться личным представителем Черчилля по шпионажу в Советском Союзе.

От этих показаний даже Рязанцев пришел в ужас.

— Михаил Павлович! А это точно? Вы меня не подведете? — с ноткой недоверия спрашивал он.

— Что вы, гражданин Рязанцев, — делая наивные глаза и пытаясь говорить с предельно искренней интонацией, уверял его я. — Я хочу умереть достойно и смыть кровью всю шпионскую грязь.

Не помню уже, по чьим показаниям, но я оказался и турецким шпионом. В 1934 году в Турции под руководством наших специалистов строились текстильные

 

- 216 -

фабрики, для которых в Иванове готовились кадры. Молодые турки студенты, проходившие практику на меланжевом комбинате и на других текстильных фабриках, жили в гостинице, где в первый год моей работы в Иванове жил и я. А когда проводился общегородской субботник по строительству новой трамвайной линии, я привлек этих молодых турок для участия в субботнике. И вообще, живя в гостинице, иногда сталкивался с ними в вестибюле и перекидывался приветствиями, поскольку после субботника мы уже как бы были немного знакомы. Это и послужило достаточным основанием для обвинения меня в шпионаже в пользу Турции.

Один только раз Рязанцев не поверил моим «признаниям», когда я объявил, что являюсь незаконнорожденным сыном императора Манчьжоу-Го Пу-И, сочинив, что в 1901 году Пу-И приезжал в Вильно, где встретился с моей матерью, которая была замечательной красавицей, в результате чего в 1902 году родился я. (Правда, это явно шло вразрез с моим уже зафиксированным немецким происхождением.)

Сначала Рязанцев покорно записал все, но потом, видимо, у него появились какие-то сомнения, и он пошел посоветоваться к Блинову, а возвратившись, сказал, что «этого лучше не записывать», так как это мало похоже на действительность.

— Ну, если не верите, не пишите. Да и вообще все мои показания можете порвать. Правдоподобность их одинакова, — грустно сказал я чистую правду.

— Нет, зачем же. Ничего рвать мы не будем. А насчет императора Пу-И все же лучше не надо писать. И он порвал написанную им страницу. На одном из очередных допросов Рязанцев, который все более и более откровенничал со мною, начал рассказывать о своих успехах на следовательском поприще в Красноярске, затем стал разглагольствовать о том, что сейчас, мол, в органах НКВД царит здоровый дух, что Берии удалось выкорчевать всех ежовских и ягодовских работников, а под конец заявил мне, что Ежов тоже оказался врагом народа.

— Ведь вы, гражданин Рязанцев, работали при Ежове, и Блинов, кажется, тоже выдвиженец Ежова? Как же так

 

- 217 -

получается: сегодня вы нас бьете, а завтра вас, может быть, будут судить за то, что вы нас били?

Рязанцев явно не понял смысла сказанного мною. Он пожал плечами и заявил:

— Врагов надо бить. Если бы мы вас не били, разве вы дали бы показания?

— От битья мало толку, — отвечал я. — Дзержинский за такие вещи расстреливал следователей.

— А знаете, что нам известно, Михаил Павлович? — цинично усмехнувшись, заявил Рязанцев. — Ведь вы состояли в ПОВ (Польская организация Войскова), а агентами ПОВ были Уншлихт и Медведь. А кроме того, мы располагаем данными, что к организации ПОВ приложил свою руку и ваш Дзержинский. Вот почему он расстреливал честных следователей, которые били врагов.

Кровь бросилась мне в голову.

— О ком вы говорите, Рязанцев? Ведь Ленин и Сталин называли Феликса Эдмундовича рыцарем революции. Это же святая святых партии, в которой вы состоите.

— А как вы думаете? — укоризненно покачал головой Рязанцев. — Случайно ли получилось, что Дзержинского, когда он находился в Варшавской цитадели, не казнили? И наконец, Ленин и Сталин были им обмануты. По крайней мере, сейчас мы располагаем такими материалами. Кстати, у нас есть сведения, что вы где-то сфотографированы с Дзержинским. В последующих беседах нам еще придется подробнее остановиться на этом. Вы нам расскажете все, что знаете об Уншлихте, Ольском, Медведе и других агентах ПОВ.

В это время в кабинет вошел Блинов.

— Сидите, сидите, Шрейдер, — добродушно сказал Блинов, увидев, что я встал. — Как себя чувствуем? И как работается?

Я ответил, что все нормально.

— Товарищ капитан, — обратился Рязанцев к Блинову,— мы с Михаилом Павловичем ведем теоретическую беседу. Мы с ним дошли уже до ПОВ. И, представьте себе, он не верит, что Дзержинский, Уншлихт, Медведь и другие были агентами польской разведки.

— Да, Михаил Павлович, еще год тому назад и я бы не поверил, — с важностью предельно осведомленного начальника заявил Блинов. — Но сейчас мы уже в этом

 

- 218 -

убедились. Я лично слыхал об этом из уст Берии, и да будет вам известно, что вся родня Дзержинского арестована и все они уже дали показания.

В этот момент я был близок к обмороку. Подошло время обеда, и Рязанцев отправил меня в камеру, а вечером меня опять привели к нему.

— Ну, что, Михаил Павлович, все не верите? — спросил он с любезной улыбкой, намекая на утренний разговор о ПОВ.

— Никогда в жизни не поверю, что Дзержинский мог хоть одним поступком, хоть одним словом предать революцию. Так же как не верю в то, что Уншлихт, Медведь и Ольский были связаны с ПОВ. Если бы товарищ Сталин узнал, что вы наговариваете на Дзержинского, а также каким путем вы «выбиваете» показания на всех других товарищей, он приказал бы всех вас расстрелять.

— Эх, Михаил Павлович, — снисходительно-иронически покачал головой Рязанцев. — Вы ведь опытный чекист и разведчик. Неужели вы можете поверить, что каждый из нас будет рисковать своей жизнью и творить беззакония? Обо всем, что мы делаем, Центральный Комитет прекрасно знает. Мы имеет санкции лично от товарища Сталина.

Я недоверчиво покачал головой.

Тогда Рязанцев, подбежав к своему несгораемому сейфу, открыл дверцу и взял оттуда тоненькую красную книжечку. Затем, подойдя ко мне вплотную, он открыл эту книжечку (размером с пол-листа писчей бумаги) и положил рядом со мною на стол, чтобы я мог прочитать текст.

Насколько я помню, там было написано следующее: «Всем секретарям крайкомов, обкомов и нацкомпартий. В Центральный Комитет поступили сведения, что в некоторых парторганизациях привлекают к ответственности следственных работников НКВД за применение физических методов при допросах.

ЦК разъясняет: в капиталистических странах арестовываются коммунисты и другие прогрессивные деятели, в отношении которых применяются пытки. Поэтому ЦК санкционирует применение физических методов воздействия в отношении врагов народа и запрещает привлекать

 

- 219 -

к партийной ответственности следственных работников НКВД.

Секретарь ЦК Сталин».

Когда я прочел этот документ, у меня потемнело в глазах. Все надежды на то, что, может быть, Сталин не знает о том, что делается в органах НКВД, рухнули.

И все же я сказал:

— Тут ведь сказано о врагах народа. Товарищ Сталин, видимо, имел в виду шпионов и настоящих врагов народа, а вы бьете всех подряд. Да и вообще для меня непонятно. Ну хорошо, Дзержинскому вы не верите, но ведь и Ленин запрещал такие методы следствия. Он бы никогда в жизни не допустил этого, даже в отношении явных врагов. А мы ведь знаем, что Ленин никогда не был мягкосердечным к врагам. И у него не дрогнула бы рука подписать декрет о расстреле тех или иных явных врагов. Но бить на следствии, ведь так можно черт знает до чего дойти. Вот я написал показания о Нарейко, а откуда вы знаете, что я завтра другому следователю не напишу показания на вас?

— Да кто вам поверит, — усмехнулся Рязанцев. — Разве мы уж такие дураки? Не понимаем, где враг, а где нет?

В другой раз, записывая какие-то очередные уточнения в состряпанные нами «показания», Рязанцев снова повторил, что «Валентин будет очень доволен». А затем убежденно добавил: «Да что Журавлев, тут поднимай выше. Тут дело будет союзного масштаба!»

«Неужели мой план действительно осуществится? — делая вид, что мне совершенно безразличны восторги Рязанцева, думал я. — Неужели есть еще надежда попасть в Москву?»

Я видел, что Рязанцев все время подготавливает меня ко второй очной ставке с Федей Чангули. Потом он прямо попросил, чтобы я помог им уговорить Чангули окончательно подтвердить данные им ранее показания. Причем Рязанцев подчеркнул, что они постараются обработать показания Чангули так, чтобы они сходились с моими.

Рязанцев говорил, что Чангули «жуткая сволочь», что после первой очной ставки, когда он «устроил провокационный шум», он снова подтвердил показания, что он шпион, но на следующий день при военном прокуроре опять от показаний отказался. И сейчас он то подтверждает свои показания, то отказывается.

 

- 220 -

— Уж вы, Михаил Павлович, пожалуйста, помогите нам положить конец этому делу, — заканчивая разговор, сказал Рязанцев. — На очной ставке будут присутствовать военный и областной прокуроры. Мы же не можем допрашивать его без свидетелей, а то опять откажется.

И вот после этого разговора на следующий день вечером меня привели в кабинет к Блинову, где уже были областной прокурор Куник, военный прокурор Сидоров, Рязанцев и Блинов. Стол для совещаний был сервирован холодным ужином и стаканами чая. По-видимому, до моего прихода начальство уже успело подзакусить.

Когда меня привели и посадили за стол, я обратил внимание, что две тарелки с бутербродами поставлены отдельно от остальных и около них не видно ни вилок, ни ножей. Было похоже, что они предназначались для меня и Чангули.

Через несколько минут в кабинет ввели Чангули. Вид его был страшен. Это был в полном смысле слова живой труп. Я никогда в жизни не видел человека более худого, чем Федя был тогда.

Я встал, сделал шаг навстречу Феде и попросил разрешения поздороваться с ним. Мы обнялись и крепко расцеловались.

Нам предложили сесть, причем эти «опытные» следователи, нарушив всякие правила очных ставок, посадили нас рядом на углу стола: Федю с одной стороны, а меня — с другой, так что ноги под столом были рядом.

— Вы сначала поели бы чего-нибудь, — любезно предложил Блинов.

Чангули был растерян и выглядел, как затравленный волк. Он никак не мог понять, в чем тут дело и почему я держу себя так спокойно.

— Федя, — обратился я к нему, — давай сначала немного закусим. Ведь мы давно с тобою не ели таких вкусных вещей. (На поставленных возле нас тарелках лежали котлеты, бутерброды с семгой, ветчиной и с другими первосортными закусками.)

Зная, что Федя с детства не переносит рыбы ни в каком виде, я забрал с его тарелки бутерброд с семгой, положив ему взамен вторую котлету. Попутно я объяснил присутствующим, что Федя в детстве отравился рыбой и не может есть ничего рыбного.

 

- 221 -

Когда мы немного подкрепились, я с разрешения начальства затянулся папиросой и стал тихонько пожимать Феде ногу под столом, говоря:

— Ну так вот, Федя. Ты меня знаешь, ты мне веришь. Мы с тобою совершили очень много преступлений против советской власти... Я боролся, пока у меня были силы, но теперь я решил чистосердечно во всем признаться...

Федя с удивлением смотрел на меня, ничего не понимая.

— Я знаю, Федя, сколько времени ты мучаешься и мучаешь своих следователей, — продолжал я. — Я понимаю, что ты все время хотел спасти меня и поэтому отказывался от своих показаний против меня. Конечно, в твоих показаниях есть кое-что лишнее, но в основном ты прав. Нам надо во всем признаться.

Все присутствующие начальники и прокуроры впились в меня глазами, а Федя все еще недоумевал.

— Ведь ты уже несколько раз здесь, в Иванове, признавался, а в Москве — отказывался. Так давай в конце концов закончим это дело и достойно встретим смерть. И не будем отказываться от своих показаний ни здесь, ни в Москве.

Произнося дважды слово «Москва», я особенно сильно нажимал на ногу Феди, и он, видимо, начинал понимать, куда я клоню.

— Присутствующий здесь прокурор Куник при секретаре обкома партии товарище Седине обещал в случае нашего чистосердечного признания походатайствовать, чтобы мне и тебе сохранили жизнь. Так давай же, Федя, будем во всем признаваться.

После небольшой паузы, во время которой Федя еще несколько раз испытующе поглядывал на меня, как бы стараясь по глазам угадать мои мысли, он наконец произнес:

— Ну что же, гражданин начальник. Раз дядя Миша все рассказал, я не вижу смысла далее запираться... А затем решительно добавил:

— Все, что говорит Михаил Павлович, я полностью буду подтверждать, так как он врать не может.

Обрадованный Рязанцев с торжествующим выражением на лице тут же начал строчить соответствующий протокол об очной ставке, в котором было сказано, что Шрей-

 

- 222 -

дер и Чангули признаются в участии в шпионско-терро-ристической деятельности и что подробные показания каждый даст в отдельности, дополнительно.

Протокол подписали мы с Федей, а затем присутствующие прокуроры Куник, Сидоров и в конце — Рязанцев и Блинов.

На этом очная ставка закончилась, и я Федю Чангули больше не видал до октября 1940 года. (Кстати сказать, в июле 1939 года, просматривая свое следственное дело, я не обнаружил в нем этого протокола, он бесследно исчез.)

19 или 20 апреля 1939 года в три часа ночи меня повели, как оказалось, на последний в Иванове допрос.

Рязанцев был одет в замечательный новый штатский костюм. Приветливо встретив меня, он, к моему удивлению, вдруг впервые за весь период «следствия» подал мне руку и заискивающим тоном сказал:

— Михаил Павлович, нас и раньше предупреждали, что вы такой человек, который долго не будет признаваться. Но если уж начнет признания, то расскажет все и никогда от своих слов не откажется.

Я взглянул на него, начиная догадываться, в чем дело.

— Скажу вам откровенно, как следователь бывшему следователю, — продолжал Рязанцев. — Есть много б...ей из арестованных бывших чекистов, которые у нас на допросах признаются, а потом, попадая в Москву, от своих показаний отказываются, и нам снова приходится с ними возиться. Надеюсь, — в его голосе прозвучали жалкие, просительные нотки, — что вы не такой...

Затем, сделав выразительную паузу, он торжественно произнес:

— Получен приказ товарища Берии доставить вас в Москву. Он будет лично допрашивать вас в моем присутствии.

И снова просительным тоном добавил:

— Думаю, что вы нас не подведете и не будете б...вать. Я напряг все силы, чтобы не показать Рязанцеву свою радость. Итак, первая намеченная мною цель достигнута. Меня (а также, видимо, и Федю, как моего однодельца) направляют в Москву...

Отлично понимая, что если меня повезут в Москву, к Берии, то Рязанцева туда и на порог не пустят, я с чистой совестью заверил Рязанцева, что в Москве буду

 

- 223 -

говорить только правду и что он может быть абсолютно спокоен.

Рязанцев был тронут моими заверениями. Вернувшись в камеру и сообщив товарищам, что меня повезут в Москву, я с грустью простился с ними. Ведь в самые тяжелые для меня дни жизни они оказывали мне неоценимую моральную поддержку. Все мы были уверены, что вряд ли когда-нибудь увидимся 1 и что нас, по всей вероятности, ожидает одна и та же страшная судьба. Хотя я, как, наверное, и каждый, вопреки логике все же в глубине души на что-то надеялся.

На следующее утро меня вызвали с вещами и отвели в кабинет начальника тюрьмы. Там Рязанцев в присутствии Москвина и конвоя, который должен был меня сопровождать, вручил мне огромный узел, в котором было 40 пачек папирос, несколько пачек махорки, спички, колбаса, масло, сыр, бублики и всякое другое продовольствие.

— Там, в Москве, ведь не особенно хорошо кормят,— заботливо сказал Рязанцев, — а это будет для вас подкреплением (можно было подумать, что в Ивановской тюрьме кормили, как в ресторане).

Начальнику конвоя Рязанцев отдал приказ, чтобы со мною обращались вежливо и обеспечили мне в вагоне спокойный сон, так как в Москве мне предстоит «большая и серьезная работа».

— Между прочим,— сказал на прощание Рязанцев, — я провожу вас до вокзала, а сам выеду следующим поездом, и мы в Москве увидимся.

Меня посадили в «черный ворон» вместе, с конвоем из шести человек. Седьмой сел рядом с шофером. Тут же стояла легковая машина, в которую сел Рязанцев.

На вокзале уже был приготовлен арестантский «столыпинский» вагон специально для одного меня. Конвоиры строго выполняли указание Рязанцева и всю дорогу относились ко мне очень внимательно. Трое из них сняли шинели и устроили мне на полке удобную постель: одну шинель подстелили, из другой сделали подушку, а третьей накрыли меня. Но, несмотря на их старания, я всю ночь

 

 


1 Спустя много лет автор узнал, что его бывшие сокамерники по Ивановской тюрьме В. 3. Артемьев и завоблоно Севаток уцелели и были освобождены в 1939 или 1940 году.

- 224 -

не мог сомкнуть глаз. Я знал, что, если я в Москве откажусь от выбитых в Иванове показаний, меня снова будут пытать, и я все время обдумывал, каким образом действовать и какими особо вескими доводами убедить моих будущих следователей в моей невиновности.

По прибытии в Москву меня привезли в здание НКВД СССР на Дзержинской площади, в помещение приема арестованных. Дежурный по приему, раскрыв мой узел и увидев огромное количество продуктов и курева, спросил:

— Что это, тебя теща провожала, что ли?

— Да, — уныло пошутил я, — заботливая теща в штанах — начальник следственной части Рязанцев.