- 50 -

8

 

Нельзя сказать, что до этого я не знала стихов. И стихи и песни в больнице учили во множестве. Мы дружно распевали и «Тень-тень-потетень, выше города плетень», и «Снова замерло все до рассвета», и «Кипит наш разум возмущенный».

Особенно трогательными нам казались стихи и песни о несчастных детях. Одно из таких стихотворений я читала «с выражением» на каком-то утреннике:

Глаза девчонки семилетней,

Как два померкших огонька,

На детском личике заметна

Большая, тяжкая тоска.

Она молчит, о чем ни спросишь,

Пошутишь с ней — молчит в ответ,

Как будто ей не семь, не восемь,

А много-много горьких лет...

И вдруг, как будто ветер свежий

Пройдет по детскому лицу,

И, оживленная надеждой,

Она бросается к бойцу.

И, глядя ясными глазами,

Защиты ищет у него:

—      Они ломали руки маме!

—      Убей их всех, до одного!

Хотелось тут же схватить винтовку — и в бой! Я представляла себе очень ясно ужасную картину, как дюжий


 

- 51 -

немец-солдат ломает руки слабой маленькой женщине, как кричит и плачет испуганный ребенок... И от ненависти скрипела зубами.

Мы все яростно ненавидели немцев.

Наша ненависть питалась множеством стихов, песен, рассказов о мучениях детей и взрослых героев. Наслушавшись их, мы кипели праведным гневом, и все, как один, хотели быть героями. В нас рождалось стремление к мученичеству. Мы приучались к мысли, что быть героем — лучше всего на свете. И, конечно, считали себя способными совершить великий подвиг.

О, если бы мне сказали тогда, что во мне течет немецкая кровь! Что родной отец моей мамы, мой дедушка — немец... Что я стала бы делать? Наверное, никто не стал бы со мной дружить. Меня бы дразнили и били. Наверное, я бы изобрела деление немцев на хороших и плохих, причислила бы себя к хорошим. Но все же во мне поубавилось бы ненависти, я бы поняла, что не все немцы — враги. Наверное, я чувствовала бы себя виноватой и скрывала бы свою тайну, как потом, в школе, скрывала, что отец мой — еврей, хотя моя фамилия Машбиц громко заявляла об этом.

Как коварно желание быть не хуже других! А голос совести такой тихий, еле слышный и неразборчивый... Как идти против всех, защищать то, что все ненавидят?

После бабушка Женя рассказывала мне о еврейских погромах, которые были в Саратове в ее детстве. Ей было тогда 4-5 лет. Но все врезалось в память.

Ее отец, мой прадед, жил в центре Саратова на втором этаже просторного дома. Первый этаж занимал магазин, которым он владел. Семья была старообрядческая.

В день погрома во всех окнах бабушкина мама с няней выставляли старинные иконы, опускали шторы, и в широкой темной передней, и на лестнице, ведущей в магазин, тесно сидели, прижавшись друг к другу, на узлах с одеждой и постелями черноглазые дети, женщины и живописные старики в ермолках и с пейсами. Их приводила няня


 

- 52 -

на рассвете, еще затемно, вела проулками через двор и черный ход. Они сидели молча, перепуганные дети не плакали, старики не кашляли, женщины не шептались. Казалось, они боятся дышать, чтобы их не услышали. Бабушка Женя с братьями смотрели в щелку, отодвинув край тяжелой шторы, вниз, на улицу.

Там текла возбужденная толпа, в воздух грязными брызгами взлетали пьяные выкрики, мелькали палки, железные прутья... Там был жаркий ветер, швыряющий пыль в стекла, тяжкий топот грубых сапог, темные пятна пота на ситцевых спинах...

Бабушка Женя рассказывала, как от страха она начала вся дрожать и убежала от окна, спряталась под стол, в темноту, низко опустив угол бархатной скатерти.

А няня приговаривала у окна:

— Вот радость для нечистого! Вот его пожива! Черти-то в аду от радости скачут!

Бабушкин брат, тринадцатилетний Гриша, ученик гимназии, отличник, козыряя перед няней своим, только что обретенным атеизмом, ворчал:

— Откуда ты, няня, знаешь, чему рады черти? Никаких чертей нет! Это все выдумки!

— Если бы да не было... А кто же этих дуроломов подзуживает? — горевала няня. — Кто толкает на всякое злое дело?.. А ветер-то, ветер какой горячий, я давеча шла, так лицо обжигает, словно не из степи, из ада ветер... Черти крови жаждут...

Маленькая дрожащая девочка под столом, моя будущая бабушка Женя, верила няне, а не Грише, хотя ей очень хотелось, чтобы никаких чертей на самом деле не было. Но кто же насылает безумие на всех этих больших, сильных мужиков, кричащих в пыли внизу?

А потом — пролетит полжизни, и дочка бабушки Жени, моя будущая мама, приведет к ней знакомиться своего избранника, черноглазого, живого, веселого еврея.

А он представил ее своей семье.


 

- 53 -

В квартире в Печатниковом переулке был накрыт стол на сорок персон. Родители, шесть сестер с мужьями и детьми, три брата с семьями, приезжие родственники разговаривали, жестикулировали, смеялись, ели и поглядывали на светленькую невестку с фарфоровым румянцем на нежных щеках.

Бывшие маленькие девочки, присутствовавшие на этой встрече, мои двоюродные сестры, рассказывали мне, что моя мама показалась им красавицей, потому что была светленькая, хрупкая, такая... нездешняя...

За столом сидела большая семья, много молодых, здоровых, энергичных людей — врачи, инженеры, биологи, литераторы...

В 1933 году старший брат моего отца отдаст свою комнату в Сверчковом переулке молодоженам — моим родителям... А в 40-х годах бабушка Женя, рискуя свободой, будет подкармливать зека — того самого брата, бывшего литературоведа, бывшего «красного профессора», а в лагере — сапожника...

Сестры отца спасут меня от гибели в 1942 году...

За столом, накрытым на сорок персон, завязывались узлы судеб...

А что касается немцев...

У бабушки Жени на столе лежали две тяжелые линзы с наклеенными на обороте картинками — память о ее жизни в Германии. На одной картинке — сельский, на другой — городской пейзаж.

В глубине толстого стекла такими объемными, живыми кажутся деревья, дома. Переменив наклон линзы, я могла устроить рассвет над городом или полем. Из-за гор, кудрявых от лесов, выкатывалось солнце. Склоны гор теплели, деревья радовались... Блики заката я могла зажечь в окнах опрятных домиков с башенками, с красными крутыми крышами. Я разглядывала в линзах чужую прекрасную страну и мечтала сделаться крошечной, как мошка, и улететь туда, к чистым белым домикам. В них живут, наверное, добрые люди, как Карл Иванович из «Детства» Толстого...


 

- 54 -

А бабушкины книги из Германии... Готический шрифт, тонкая бумага, гравюры, которые так интересно разглядывать, — чего только там нет: и замки, и сады, и дамы в длинных платьях...

В толстом конверте лежали фотографии, которые я подолгу разглядывала. Вот моя семилетняя мама, длинноногая, высокая, стоит в группе разношерстной детворы от четырех до десяти лет. Все худые, одеты бедно. Это дворовые ребятишки, с которыми она дружила в Берлине. Она очень быстро выучилась говорить по-немецки и говорила правильно. Своих дворовых друзей она увлекла игрой в театр, и эта группа на выцветшей нерезкой фотографии на самом деле — труппа. Я не знаю, показывали ли они свои спектакли кому-нибудь или просто сами для себя наряжались и что-то представляли в квартире, которую снимала бабушка Женя.

В Германии была инфляция, люди жили голодно. Бабушка Женя устроилась на работу в советское торговое представительство, получала зарплату в долларах и могла себе позволить подкармливать дочкиных друзей. Для этих детей в их ветхих одеяниях с обвисшими подолами и с заплатами на штанах настоящим праздником была возможность завернуться в белую тюлевую накидку с подушки и воображать себя принцессами или, надев на голову алюминиевую кастрюльку, взять в руки палку-меч или нож для разрезания бумаги с фигурной длинной рукояткой и превратиться в рыцарей — защитников прекрасных дам.

Рыцари и принцессы окружают на старой фотографии длинноногую девочку, мою будущую маму, немку-русскую.

Неужели эти маленькие рыцари с изможденными личиками через пятнадцать лет надели настоящие каски, а, может быть, и черные мундиры с черепом на рукаве? Стали обыкновенным «пушечным мясом», и их погнали в мою страну завоевывать ее.

Но не только примитивный национализм находил в нас, детях, благодатную почву. Классовая ненависть и


 

- 55 -

пролетарская гордость тоже хорошо привились и пышно расцвели.

Следующий эпизод, тоже связанный с фотографиями, произошел уже на севере, у бабушки Жени, когда я училась в четвертом классе. Ко мне пришла одноклассница Верка, дочка шофера из пожарной команды. Я показывала ей семейный альбом:

— Вот мой дедушка.... Вот они с бабушкой продают ромашки. Это бумажные цветы, их делали студентки и продавали, чтобы собрать деньги на лечение бедных студентов, больных чахоткой. Видишь, у бабушки через плечо лента с надписью: «Борьба с чахоткой».

— А почему у твоего дедушки погоны? А вот здесь у него китель белый! Ишь какой, богатый, наверное. Он что, белый офицер? А сейчас он где живет? — Верка смотрит на меня подозрительно. Вот, оказывается, где враг окопался!

Я перепугалась:

— Да он давно умер! Мама еще маленькая была... И вовсе он не офицер. Он студент-железнодорожник. У студентов-железнодорожников и сейчас форма с погончиками. Помнишь, из техникума из Ухты Петька приезжал? Наши мальчишки посмотрели на его черную шинель с золотыми пуговицами и тоже захотели учиться в железнодорожном техникуме...

— А-ааа... — Верка многозначительно прищурилась. Ей, наверное, было обидно, что не удалось узнать страшную семейную тайну и разоблачить меня. Она хоть и пришла в гости, но почему-то ненавидела меня, и я это чувствовала и пыталась победить ее ненависть.

— Я знаю, — сказала Верка, подумав, — студенты и гимназисты все были из богатеньких... У них вон какие лица, у всех твоих родственничков: чистенькие... И одежда — кружева да новенькие мундирчики... Сразу видно, что не из простых.

— У дедушки отец-инженер умер, когда ему было пять лет. И мама его одна растила, больше не вышла замуж.


 

- 56 -

Она хоть и в кружевах и перчатках, а работала в кондитерском магазине. Мода была такая... Кружевная.

— Ну да, работала! Так я тебе и поверю! В таком пальто, с зонтиком, и работала? Да она барыня, сразу ясно! Продавщицы такими не бывают. Вот наша тетя Рая разве ходит с зонтиком и в лакированных туфельках. В магазине грязно, селедкой воняет, там не покрасуешься, и холодно, дверь-то всю зиму нараспашку... Продавщица ходит в ватнике и в фартуке клеенчатом, и руки у нее в селедке... А у твоей прабабушки и маникюр, наверное. Барыня она, и белье ей домработница, наверное, стирала. И веника в таких пальчиках не держат. И все твои родственнички — барчуки!

— И вовсе нет! Бабушка и ее братья, которые в мундирчиках, потому что все они тут студенты, — все они тоже сироты. Они жили очень бедно. Учились и работали. Их без отца осталось семь детей с неграмотной матерью. Но они так хорошо учились, что их в гимназии освободили от платы за учение и дали работу — готовить к урокам богатых учеников-двоечников. Бабушка начала работать в десять лет!

Но Верка недоверчиво фыркнула и отбросила альбом. А я от страха предала всех своих родных. Я бы предпочла, чтобы с семейных фотографий вместо всех этих умных, красивых, интеллигентных людей смотрели бы дикие лица со следами пьянства и невежества...

Больше я не показывала семейный альбом своим одноклассникам.

Кроме национализма и классовой ненависти, отравляла нашу жизнь шпиономания, которой и я заразилась в конце концов. Источником заразы для меня оказалась книга про шпиона-дедушку, который прятал свою шпионскую рацию в погребе, а провод от нее провел в ножку стола. Все думали, что этот дедушка хороший и очень любит сироту — свою внучку-отличницу. И вдруг эта девочка повесилась. Дедушка ходил едва живой от горя, все его жалели, но это оказалось притворством. Умный следователь доказал, что


 

- 57 -

дедушка сам повесил несчастного ребенка. Внучка полезла в погреб за картошкой, когда дедушка связывался по рации с фашистами. Он схватил девочку и повесил, чтобы она никому не рассказала, что он — враг.

Эта книга меня перепугала. Ведь моя бабушка была осуждена по подозрению в шпионаже! Она смеялась и говорила, что ее «дело» называется «пшик» и что многие люди пострадали по «пшику».

Но я провела обыск, и в ящике шкафа под носками нашла завернутые в бумажку два золотых зуба.

Ни в ножках стола, ни в ножках стульев никаких проводов не было. Это меня немного успокоило. От крышки погреба в кухню тоже не тянулись никакие замаскированные провода. Вот она, крышка, из таких же точно досок, как весь пол в кухне. Вот тяжелое железное кольцо, чтобы за него поднимать крышку погреба. А там, внутри, я была с бабушкой Женей и видела только картошку, бутыли с ягодами на пыльных полках, банки с кислой капустой и солеными грибами... Там, внизу — пыль, влага, холод... Никаких секретов бабушка в погребе не держала.

Но чьи это зубы, почему они спрятаны под носками?

Я обшарила все углы. В столе нашла пачку писем. Там все было только про меня, как я ползаю, что говорю, как дергаю за хвост кота... Ничего шпионского.

Все-таки почему эти золотые зубы завернуты в бумажку? Что-то за этим кроется... Оказалось это — бабушкини зубные коронки, которые она попросила доктора снять и сделать взамен железные, чтобы никакому дураку не захотелось ее из-за этих коронок убить.

...А в эвакуации в Сибири мне пришлось страдать за то, что я — москвичка. Там ребятишки давали обидные прозвища эвакуированным москвичам и показывали свое презрение.

— Вы, москвичи с... войну затеяли! — гневно говорил мне какой-нибудь сопливый абориген и махал перед моим носом кулаком. — Всех бы вас — к стенке! Из пулемета:


 

- 58 -

тах-тах-так-так-так-так!..

Я помню какой-то бесконечный пол в большой избе, который я мыла, постанывая от боли в спине. Туберкулез потихоньку тлел и разгорался в костях. Помню какого-то тяжеленного капризного младенца, я его нянчила, таскала на руках. Он не хотел ходить сам и оглушительно вопил, как только я пыталась спустить его на пол, чтобы дать отдых вечно ноющей спине...

И ведро с водой, плещущей на ноги... Я тащила его на огород, скособочившись. Там грядки были — до горизонта. Ведро за ведром... И тихонько плакала от отчаяния, что огород такой большой, а ведра — невыносимо тяжелые. Потом картошку надо было окучивать. После нескольких ударов тяпкой о землю ее уже не поднять , а боль в спине звереет... Но нельзя отдохнуть, нельзя никому пожаловаться — побьют...

Другой хозяйкин сын, постарше, был горбатый мальчик. Он на мне вымещал свою обиду на жизнь. Однажды он меня столкнул с печи, куда меня послали достать новый веник. Я упала спиной об пол. А он смотрел на меня сверху и смеялся:

— Горбатая будешь, как я! Горбатая москвичка!

От удара я не могла не то, что вскрикнуть, вздохнуть. Пол словно ринулся мне навстречу, когда я летела вниз, и на нем я долго корчилась, пока восстановилось дыхание.

Помню, что когда я попала в больницу, меня отучали от привычки быстро втягивать голову в плечи и поднимать над ней скрещенные руки, чтобы руками принять удар, когда ко мне кто-нибудь подходил погладить по голове или что-нибудь дать. Так отпрыгивают бродячие собаки от протянутой к ним внезапно руки... Кроме того, мне пришлось отвыкать ругаться матом.

И еще одно тяжелое, почти кошмарное воспоминание о моем горбатом хозяине. Казнь гусеницы.

У меня жила в спичечной коробке гусеница Катя. Мне


 

- 59 -

было совестно держать живое существо в плену, но уж очень хотелось увидеть волшебное превращение гусеницы в бабочку. Я беспокоилась: хватает ли ей воздуха, не слишком ли ей темно, тесно и жестко. Сделала подстилку из самого мягкого листика. Оставила щелку для воздуха — фортку, в которую нельзя протиснуться, но дышать — можно. Я держала коробок в кармане и поминутно опускала туда руку, щупала коробок и тут же вынимала, подносила к уху, слушала таинственный шорох... Срывала самые сочные на мой взгляд травинки и листки и засовывала их в коробок, чтобы гусеница ела, толстела и быстрее превращалась в бабочку. Иногда я пыталась угадать по шороху: уже бабочка там или еще гусеница. Я мечтала о моменте, когда вдруг открою коробок и больше не увижу гусеницы — двоюродной сестры противного червяка.

Вместо нее, ползающей по увядающим листкам, на волю выпорхнет бабочка с большими крыльями, она полетит, а я буду бежать за нею по траве...

— Чего это у тебя? — заинтересовался мой горбатый хозяин, заметив, что я что-то держу в кармане рукою.

— Гусеница в коробочке. Она скоро превратится в бабочку

— Давай сюда! — он вывернул мне руку, разжались сами собою пальцы, и коробок выпал ему под ноги.

Мой мучитель позвал двух мальчишек, и они, хихикая и поглядывая на меня, как я буду реветь, казнили гусеницу на большом камне. А я стояла столбом, оцепенев от горя, ненависти и бессилия.

В Москве в больнице мы с девочками тоже выводили бабочку из гусеницы, но у нас не получилось — коробок однажды оказался пустым. Гусеница ухитрилась выползти и потеряться на щелястом полу веранды...

Когда я в шестнадцать лет должна была получать паспорт, бабушка Женя, настрадавшаяся от своей немецкой фамилии Гербст, устроила совещание с сестрами моего отца,


 

- 60 -

которые, в свою очередь, приняли много невзгод за еврейскую фамилию Машбиц. И они дружно решили, что я должна взять девичью фамилию бабушки Жени - Вехова иначе не видать мне высшего образования, никакие способности не помогут. При этом вспомнили множество печальных историй талантливых детей знакомых и родственников имевших несчастье носить непривычную для русского уха фамилию.

Так я стала Веховой.