- 104 -

Глава VI

"ОСВОБОДИТЬ В ЗАЛЕ СУДА!"

 

СССР, МВД. Следственное управление, 3 отдел. Военный трибунал МВО. Дело №3756, в трех томах по обвинению Брахтмана Р. Я., Маргулиса М. Д. и Свечинского В. Л. по ст. 58, la, 58-10, ч. I, 58-11, У К.

 

Председатель судебной коллегии военного трибунала МВО полковник Киселев зачитал приговор: "Сегодня 29 января 1955 года, именем Союза Советских Социалистических Республик... военный трибунал... Московского военного округа... приговорил... Брахтмана... Маргулиса... Свечинского...", - доносились чеканные фразы до моих ушей.

Но вдруг, в конце, его голос усилился: "Всех троих, в зале суда, освободить!".

В зале сидели только свидетели и стукачи. Родных в трибунал не пустили. Я посмотрел по сторонам: справа и слева от меня на скамейке, за деревянной перегородкой, сидели мои друзья, Роман и Виля. Возле нас стояли солдаты с винтовками по стойке "смирно", с примкнутыми штыками.

Начальник конвоя, маленький лейтенантик, дал коман-

 

- 105 -

ду: "Штыки, примкнуть!". Я увидел, как в зал хлынула толпа родственников и друзей.

Это была Свобода! Свобода! Воля, после пяти лет тюрем и лагерей.

Мы вышли из-за перегородки и попали в объятия родных. Меня обнимал отец. Он очень постарел за эти годы. Гибель брата на фронте, смерть матери и мой арест высушили его. Позднее мне передавали друзья, что он ходил по переулкам и шептал: "Была семья, нет семьи!".

Мы расцеловались и присели на стул. По щеке отца катилась слеза. Я же был спокоен, излишне спокоен. Была радость в сердце. Но боль о преждевременной смерти мамы еще не утихла. О смерти мамы, незабвенной Татьяны Мойсеевны, я узнал всего лишь месяц назад, и еще не оправился от удара...

Ася Павловна, рыдая, бросилась на шею сына. Отец Вили восторженно смотрел на него. Только нигде не было моей матери.

Потом я узнал, что провокатора Льва Головчинера хотели избить у дверей трибунала, но он убежал.

Я простился с друзьями. Мы вышли с отцом на Арбат. Падал мелкий снежок. В лагерной телогрейке и кирзовых ботинках было тепло. Темнело. Я взял отца под руку. Это была вся наша семья.

Отец нервно курил и, сбиваясь на шепот, стал рассказывать о смерти мамы. Я слушал, и впервые за долгие годы покатились слезы. Мы медленно шли по арбатским переулкам на Собачью площадку, к нашему дому на Кречетниковском, и вся жизнь отца и мамы прошла за этот час.

В конце рассказа отца я стал спокойнее: ему нужна была помощь и поддержка. Все эти годы он жил надеждой увидеть меня. Теперь я хотел ему помочь. В тихом арбатском переулке отец закончил свой рассказ о смерти мамы, и я вновь расцеловал его. Мы решили жить вдвоем и больше не разлучаться.

 

- 106 -

Придя домой, договорились с отцом о поездке на кладбище, чтобы повидать могилу мамы.

Это вьюжное февральское утро я запомнил на всю жизнь. Еврейское кладбище находилось в деревне Востряково, под Москвой. В те годы туда еще не ходили автобусы, и не было метро. Мы вышли с отцом из вагона промерзшей электрички и пошли по плохо утоптанной тропинке на кладбище. Дул холодный февральский ветер, и мелкие снежинки обжигали лицо.

Бредя по дороге к могиле матери, я вновь вспомнил бескрайние снежные омские степи. Так же всего полгода назад мороз леденил душу. Но была разница: теперь я был свободен.

Через минут сорок ходьбы показалась железная ограда кладбища.

Отец, хорошо знавший дорогу, шел впереди. Мы пошли по тропинке, мимо черных еврейских памятников. Базальтовые плиты, с выбитыми магендовидами, лежали в глубоком снегу. Снежинки запорошили высокие решетчатые изгороди возле могил. Ели и березы были одеты в зимний наряд.

В лесу ветер был не слышен, и впервые я расстегнул ворот своего лагерного бушлата. Пальто еще не успели купить...

Попадались скульптурные портреты на памятниках. Я читал трогательные надписи на могилках детей.

В центре кладбища поднимался двухметровый памятник: черный абстрактный обелиск склонил свою квадратную голову в немой мольбе: "Не забывайте нас!". Мы прошли мимо этого памятника и тропинка кончилась. Пришлось идти по колено в снегу, с трудом передвигая ноги. Отец хорошо знал дорогу, и я шел по его следам, ставя ноги в глубокие выемки в снегу после его бурок. За всю дорогу мы не сказали друг другу и десяти слов. Наконец, отец остановился у свежего памятника. Он осмотрелся и,

 

- 107 -

показав влево, сказал: "Вот в этом ряду лежат бабушка и мама".

Мы прошли еще шагов пятнадцать. Снег стал выше и доходил до пояса. И вновь я вспомнил омские степи, окрики вертухаев и лай собак.

Отец, как будто был моложе меня, шел легко, высоко подняв голову. Вдруг, он остановился и сказал: "Смотри, Муся. Это здесь".

Я увидел перед собой черную метровую ограду и за ней два памятника: матери и бабушки. Прямоугольная черная базальтовая плита охраняла покой моей мамы Тани. Под другой, поменьше, лежала бабушка Рива.

Я подошел вплотную к могиле и прочитал русские слова: "Спи, незабвенная, вечным сном". И строчкой ниже: "Муж. Сын".

Наверху в рамке выбитого на плите магендавида, стояли буквы "пей"-"нун" (По никбера - "Здесь похоронена"). И следовал текст на иврите.

Я снял рукавицы и дотронулся до ограды. Слезы брызнули из глаз, сердце учащенно билось, и я зарыдал, не стесняясь слез. По лицу отца тоже катились слезы.

Через минуту отец сказал: "Бедная, не дождалась тебя. Сколько выстрадала".

Потом мы оба молча стояли у могилы, каждый занятый своими мыслями. Я вспоминал, что о смерти матери узнал совсем недавно, в тюрьме на Лубянке. Отец еще года три назад написал, что мама болеет, у нее отнялась правая рука. Писать письма она не может. И я поверил в эту святую ложь. Но ложь, рано или поздно раскрывается.

И вот, всего месяц назад, подписывая на следствии материалы своего дела, я прочитал бумажку, написанную рукою отца. Это было письмо в ЦК, в котором отец просил пересмотреть мое дело. Он указывал, что старший сын погиб на фронте, сражаясь против нацистов, а жена умерла.

 

- 108 -

Я не верил своим глазам. Перечитывал письмо много раз и не хотел верить горькой правде. Следователь, заметив мое состояние, приказал отправить меня в камеру.

Придя в одиночку, я не раздеваясь бросился на койку и не поднимался до вечера. Вертухаи гремели ключами, а я находился в комнате своей незабвенной матери Тани. В висках билась одна мысль: "Мой арест ускорил ее смерть. Я виноват? Кто виноват? Не знаю. Но по-другому я жить не мог, и иного пути для меня не было".

И вот теперь я стою у могилы своей любимой матери, и вся жизнь пронеслась передо мной.

Через несколько минут отец ушел, желая посмотреть могилы старых друзей. Я остался один. Какая-то непреодолимая сила бросила меня на колени. Опираясь рукой на ограду, я сказал:

- Клянусь тебе, дорогая Тайбеле, я все силы отдам еврейскому народу. Прости меня. Но я выбрал свой путь. Это дорога в Израиль.

Порыв холодного ветра вернул меня к суровой действительности. Я встал, отряхнул снег с одежды и пошел навстречу отцу, чтобы начать новую жизнь.

Вечером в старой комнате отца собрались друзья. Стоял длинный стол, уставленный закусками, бутылками водки посредине и пивом по краям. Отец, Давид Мойсеевич, был известный хлебосол, умевший сам готовить фаршированную рыбу, любил принимать и угощать гостей. За столом сидели приятели отца, помогавшие ему держаться в эти тяжелые годы, гости, соседи.

Приходили евреи и целовали нас. Всех охватила радость: справедливость восторжествовала, мы были на воле. Но какой ценой!

Я сидел рядом с отцом у окна. Мы пили водку и смотрели друг на друга. Горе высушило старика: глубокие морщины на лице и лысина старили его. Но глаза и взгляд выражали радость. Наконец дождался сына!

 

- 109 -

Потом седой и величественный Иосиф Павлович, известный адвокат, трижды сидевший на Лубянке, встал и произнес тост:

- За нашу победу!

Мы все расцеловались...

И я вновь вспомнил о тюрьме: мы встретились с Иосифом Павловичем Ицковым на Лубянке. Этот человек три месяца голодал во Владимирской тюрьме, требуя пересмотра дела, которое вел "сам" Рюмин. Ицков формально был арестован за "подрыв советской судебной системы". Но на самом деле его преследовал известный сатрап Сталина Поскребышев.

Все эти воспоминания увели меня далеко от стола в маленькую камеру Лубянки. Два месяца назад, перед судом меня перевели из одиночки. Открылась дверь, и я увидел в глубине камеры красивого седого человека в халате, курившего трубку и пристально смотревшего на меня. Запах дорогого табака "Золотое руно" наполнял камеру, и стопка книг лежала на столе, и этот экзотический человек, подбежав ко мне, начал расспрашивать о воле.

Я был удивлен, увидев такой комфорт, но уже через час мы стали друзьями на долгие годы. Меня бросили в его камеру, чтобы Ицков отказался от намеченной голодовки. Следователи надеялись, что он, увидев свежего человека, забудет о своем желании и будет дожидаться общего решения для всех заключенных.

И вот мы в камере Лубянки остались вдвоем. Я шагаю из угла в угол и рассказываю Иосифу Павловичу о еврейских делах. Еврейский театр, рождение государства Израиль, энтузиазм сотен тысяч евреев. Мы, еврейские юноши, решили: бежать в Эрец-Исраэль через турецкую границу. Провокаторы, пять лет тюрем и лагерей. И вот тюрьма МГБ Лубянка.

Иосиф Павлович с восхищением слушал рассказ. Он впервые встретил молодого сиониста. Для него, старого

 

- 110 -

большевика, выдававшего в 20-е годы партийный билет Ленину, это было ново.

Через несколько дней Ицков объявил голодовку и меня перевели в другую камеру Лубянки.

И вот теперь его тост за столом...

Я тоже встал и произнес свой первый тост на воле: "За нашу еврейскую победу!". И добавил на идиш: "Зол зайн гут ба але идн ин дер велт!" ("Пусть будет хорошо у всех евреев на земле!").

За столом сидели еврейские девушки. Они с надеждой смотрели на освободившихся еврейских заключенных, мечтая свить гнездо и рожать детей. Эти взгляды обжигали меня: все молодые годы прошли в лагерях без женщин, и сердце тосковало по теплу женских рук и домашнему очагу.

За стол садились все новые люди: приходили соседи по дому, русские ребята, товарищи отца, поддерживающие его долгие годы, десятки евреев, узнавших о нашем освобождении.

Евреи радовались и задавали вопросы. Какая работа была в концлагерях? Избивали ли нас на допросах? Как встретили в лагерях смерть Сталина? Сколько евреев было арестовано? Где были восстания? Как ведут себя блатные?

Я отвечал не спеша, как полагается бывалому заключенному. И перед глазами вставали годы лагерей и этапов. Мальчишка в еврейской камере Лубянки. Встречи с ветеранами сионизма и большевистскими революционерами. Фанатичная любовь стариков к Сиону, их завещания перед смертью... и благословения на долгий путь. Лагеря... Мордовские леса. Ночная работа на токарном станке по 12 часов в сутки. Наждачная пыль, убивающая легкие, и баланда без масла. Омские вьюжные степи. Ночная разгрузка щебенки из пульманов на ветру, когда ветер обжи-

 

- 111 -

гает лицо и отмораживает пятки. Буры и карцеры майора Громова. Номерные знаки на спине и тоска по воле...

- Ты что задумался, рассказывай дальше, - просит маленький лысеющий Довид, нарядно одетый в костюмчик из "жатки".

- Как восприняли смерть товарища Сталина? Мы все здесь плакали от горя, - продолжал он.

Все евреи, сидевшие за столом, прекратили разговор. Видимо, этот вопрос всех интересовал. Я с удивлением услышал, как еврей с воли назвал Сталина товарищем. Больше я не мог сидеть спокойно.

- Поймите, евреи, - сказал я, - брянский волк и Сталин нам не товарищи. Когда умер "ус", в лагерях был праздник. Я помню, как в этот день старый седой армянский священник благословил нас на разводе. Дряхлый старик, которого от слабости везли на этап на телеге, приподнялся, перекрестил всех дрожащей рукой и сказал: "Антихрист умер. Братья, вздохните свободно...". Впервые начальство лагеря, устрашенное нашим радостным порывом, не вывело нас на работу.

- Поймите, евреи, - закончил я, - наступила новая эра. Это еще не свобода, но уже ее начало.

Поздней ночью гости стали расходиться. Мы с отцом легли спать, не убирая закуски со стола. Три дня подряд приходили знакомые. За столом не смолкали споры. Всех интересовала судьба евреев России.

Я рассказывал, что в тюрьмах и лагерях остались сотни наших братьев. Все они лелеют мечту уехать в Израиль. Теперь, после смерти "вождя народов" отношения между Израилем и Россией, возможно, улучшатся. Появилась надежда, что новые руководители исправят ошибки. Должны выпустить евреев из тюрем. Открыть Еврейский театр и газеты. Покарать палачей, расстрелявших еврейских писателей и актеров. И самая большая надежда: евреям разрешат выезд в Израиль. Эта программа казалась

 

- 112 -

реальной, тогда хотелось верить, что на смену сталинской зиме, придет весна, исполненная надежд.

Вечером третьего дня нашей свободы состоялся серьезный разговор с ребятами. Мы вышли на кухню. Из комнаты отца доносились голоса подвыпивших евреев. Мы тоже были под хмельком.

Мы жили с отцом в старом дворянском доме на Кречетниковском переулке, принадлежавшем по слухам Хомякову, председателю 3-й Государственной Думы. Это был красивый особняк, построенный в романском стиле, с крышей, далеко выходящей за фасад и огромными окнами. Весь второй этаж этого дома занимала домашняя церковь, а после революции в каждой большой комнате поселили семью от трех до пяти человек. Из просторного коридора соорудили кухню, где стояли газовые плитки и столики для каждой семьи. Каждая семья жила в дикой тесноте, перегораживая комнату мебелью, закрываясь от маленьких детей. Теперь это называлось коммунальная квартира. Утром в уборную выстраивалась очередь, и запахи от примусов и керосинок доходили порой до окна.

Так в 1955 году жило девяносто процентов москвичей. И не жаловались, как говорили обыватели, "лишь бы не сажали".

Именно здесь, на кухне, возле нашего столика для варки еды, состоялся наш первый серьезный разговор с ребятами. Роман, стоя, прикуривая папиросу, спросил: "Что собираетесь делать, евреи, на воле?".

У каждого был свой план жизни, до мелочей продуманный во время мучительных дней и ночей в камерах-одиночках. Я ответил:

- Надо прорываться к своим, в Эрец. Обстановка может измениться. О семейной жизни не мечтаю, хотя без женщины нам со стариком приходится туго. А пока думаю начинать учебу, если восстановят в МГУ.

Виля, подумав, сказал:

 

- 113 -

- Хочу податься в архитектурный институт. Это дело я в лагере освоил неплохо. А потом уеду на север. Здесь, в столице, тяжело дышать старому заключенному. Да и дома, отец еще мыслит как "при отце родном".

Закурили. Роман, выпрямившись во весь свой огромный рост, медленно заговорил:

- Меня в Институт востоковедения не возьмут. Он связан с МИДом. Реабилитации мы не получили - значит люди второго сорта. Пойду работать чертежником. Надо кормить старушку-мать. На отца надежда плохая, болеет он. Се ля ви.

- А как же с Эрецом? - спросил я и встал с табуретки. - Вы, что, забыли, за что сидели в тюрьме?

- Нет, не забыли, - ответил Роман. - Только когда это будет... И добавил:

- Мечту об Израиле сохраним. Будет другая обстановка - прорвемся. Время может все изменить.

- Ну что ж, - согласился я, - тогда по рукам. Открылась дверь комнаты отца, и милая брюнетка Милочка Гордон, оглядев нас своими черными миндальными глазами, сказала:

- Куда девались наши герои? Девочкам скучно без вас!

И мы снова отправились в комнату слушать еврейские песни на идиш, закусывать и пить водку.

Прошла неделя после этого вечера. Дом отца опустел. Надо было начинать новую жизнь.

Проснувшись рано утром, я отправился в МГУ узнавать об учебе. Наш юридический факультет теперь находился в здании юридического института на улице Герцена.

Напудренная и раскрашенная секретарша, услышав мою фамилию, широко открыла глаза и удивленно спросила:

 

- 114 -

- Маргулис, я знаю, что он был арестован как "враг народа" и находился далеко от Москвы.

Я со злостью ответил, что настоящие "враги народа" расстреляны - это Берия и Рюмин. А я жив и хочу учиться в МГУ.

Она нервно закусила губу и сказала, чтобы я принес свои документы через неделю доценту Лашину. Он был деканом юридического факультета.

Я вышел и только на улице вспомнил, кто была эта крашеная блондинка. Эта породистая стерва работала секретаршей на юридическом факультете еще в 1948 году. Она во время кампании против "космополитов" помогала матерому антисемиту Ф. Кожевникову и его своре проваливать еврейских студентов на приемных экзаменах. Я молча выругался, проклиная эту погань. Но делать было нечего. Документы в России - это прежде всего.

Придя домой, я рассказал об этом отцу. Он уже успел переговорить с нашей соседкой Зоей. Она долгие годы работала в прокуратуре в 30-х годах и много знала об арестах тех лет. Сейчас она работала машинисткой в Военном трибунале, на Арбате, где состоялся наш суд. Она под большим секретом рассказала отцу, что всем троим дадут справки для поступления в институт. Прием же будет зависеть от местного руководства.

После суда мы получили выписки из приговора трибунала. Этот документ нужно было представить в милицию для прописки в Москве.

Потянулись длительные недели ожидания. В моей справке об освобождении значилось, что с меня сняли только судимость. Только на этом основании меня через месяц прописали в Москве.

В паспорте значилось, что он выдан на основании справки Военного трибунала. Это было клеймо на всю жизнь. Мне дали дышать, но для учреждений и организаций я был "персона нон грата".

 

- 115 -

За этот месяц я несколько раз приходил в Военный трибунал на Арбат и в Военную прокуратуру на улицу Кирова. Здесь в приемной толпились бывшие заключенные, выпущенные недавно на волю. Все они ждали получения документов об освобождении. Рядом с ними я видел матерей и жен лагерников, еще не вышедших на волю. Были такие, которые уже больше не ждали: в справках сообщалось, что их мужья и отцы умерли в тюрьмах и лагерях. Было неловко смотреть в состарившиеся лица поседевших старух и матерей.

Это был период до XX съезда партии (1955-1956 гг.), когда еще мало кого реабилитировали и освобождали вообще. Руководство Военной прокуратуры только начинало очистительную работу по освобождению заключенных. Но весь судебный аппарат смотрел на нас, бывших заключенных, как на людей второго сорта. Большинству судебных работников и представителям властей было непонятно, почему нас выпустили на свободу. Раньше все было ясно: мы "враги народа", которых следует держать за решеткой. А что же происходит теперь? Что с нами делать? Как нужно к нам относиться?

Вся эта психологическая растерянность была написана у администраторов на лице. Для многих мы остались "врагами", временно выпущенными на волю.

Лучшая часть русских людей встречала нас восторженно. В этом я убедился в Московском университете, на приеме у профессора Арциховского.

После выхода из тюрьмы я решил бросить "юридическую" карьеру. Я уже прошел всю юридическую практику на собственной шкуре. Я решил изучать историю искусств - предмет, как мне тогда казалось, далекий от политики. Я стал почти ежедневно посещать Музей изобразительных искусств в Москве. Подолгу простаивал у полотен импрессионистов во Французском зале музея. Я видел "Стога" Клода Монэ, любовался "Натурщицей" Ренуара - вся эта

 

- 116 -

красота успокаивала меня и очищала душу.

Я становился спокойнее: страдания, зло и жестокость лагерей покидали меня.

Я любовался "Пиетой" Микеланджело в Венецианском дворике музея. С восхищением смотрел на грандиозную копию "Давида", поражавшего своей богатырской силой. Он возвышался над всеми скульптурами в зале. Сидя у его ног, на маленькой резной скамейке, я впитывал в себя мудрость и красоту прошедших веков.

Меня тянуло к красоте от жестокости и злобы пережитого. Мои новые друзья: красочный Матисс, загадочный Гоген, солнечный Ренуар - звали меня к новой жизни.

Я послушался их совета. И вот я в кабинете Арциховского, профессора, декана исторического факультета Московского университета, откуда я был отчислен пять лет назад, в связи с арестом.

Громадный кабинет профессора находился в холле старинного здания МГУ. По стенам, обитым деревом, возвышались полки книг. У стены стоял маленький столик. За ним сидел седой человек, похожий на русского барина из рассказов Тургенева.

Когда я вошел, он поднялся и, указав мне на стул, сказал: "Я слышал, что вы вновь хотите вернуться в свою "альма матер"? Чем могу помочь?".

Я сел и изложил профессору Арциховскому свое дело. Я попросил перевода на исторический факультет, чтобы учиться на отделении искусств.

Арциховский, выслушав меня, сказал: "Я не возражаю против вашего зачисления, когда вы будете восстановлены в университет".

Затем он демонстративно вышел из-за стола и пожал мне руку.

Я ушел из кабинета окрыленный. Вновь учиться в университете после пяти лет тюрем и лагерей! Да ведь это не может присниться бывшему зеку даже во сне!

 

- 117 -

После этого разговора я убедился, что в России еще остались благородные и честные русские люди, понимавшие трагедию людей, вернувшихся из лагерей, и сочувствующие нам. В большинстве своем это были русские интеллигенты, подобно профессору Арциховскому, уцелевшие после сталинских чисток и арестов. Они делали все, что было возможно, чтобы помочь бывшим заключенным. Многих русских людей с дореволюционным понятием чести я встретил потом на своем жизненном пути. Но первым на этом пути находится археолог профессор Арциховский.

После этого памятного дня я побывал во многих приемных и кабинетах МГУ. Кабинеты, как и их хозяева, были разными.

На юридическом факультете, где я был арестован, в кабинете доцента Лашина, состоялся также "памятный" разговор. Доцент Лашин, маленький человечек, с обрюзгшим бабьим лицом, в военном кителе с пустым рукавом, долго смотрел на меня, болезненно жмурясь. Затем, показав на громадное кресло, в котором я утонул, молча стал разбирать бумажки на столе и что-то записывать. Эта пауза продолжалась минут пять. Затем, исподлобья посмотрев на меня, он спросил:

- Сколько лет вы были в лагерях? Я ответил. Он усмехнулся и сказал:

- Подумать только, опять учиться собрался. Не поздновато ли?

Я объяснил Лашину, что мне нужно только формальное восстановление в МГУ, для перевода на исторический факультет. Лашин облегченно вздохнул и сказал:

- Мы поддерживаем ваше восстановление. После этого он вновь углубился в свои бумажки. Уже на улице я поймал себя на мысли, что побывал в кабинете следователя.

Позднее, уже находясь в университете, я узнал, что Лашин работал следователем во время войны. После кампа-

 

- 118 -

нии травли "космополитов" и арестом 50-х годов он быстро выдвинулся и стал деканом юридического факультета. За столом сидел маленький сталинский гном, привыкший не доверять и ненавидеть.

И таких людей в кабинетах МГУ я встречал неоднократно. Через три недели я уже сидел в третьем кабинете, проректора МГУ профессора Сидорова, самом высоком в иерархической лестнице. Этот кабинет помещался в старом здании МГУ, окна которого выходили на Манежную площадь. Старенькая секретарша, после длинной очереди, провела меня в куполообразный кабинет и, быстро удалясь, оставила возле двери.

Хозяин, лысый человек в пенсне, не предложив мне присесть, сказал, не поднимаясь из-за стола: "Мы приняли положительное решение". Помолчав немного, он добавил: "Подумать только, а он, оказывается, ни в чем не виноват". И больше не сказал ни слова. Я понял, что разговор окончен, повернулся и вышел.

Так во второй раз я стал студентом МГУ.