- 199 -

ГЛАВА 1 КОНЦЛАГЕРНЫЕ ГОСТИ:

коммунист Альбрехт, гуманист М. Горький, природолюб М. М. Пришвин

 

Что творилось на Соловках, Лубянка знала во всех подробностях как от своих «наседок», скрытых под какими-нибудь масками, так и от ее «разгрузочных» и следственных комиссий, с 1924 года постоянно, обычно осенью навещавших остров. Об этих комиссиях вспоминают многие, в частности Мальсагов (стр. 128), Ширяев (стр. 95) и Олехнович (стр. 83-86). Зайцев (стр. 85) довольно подробно передает о развлечениях комиссий попойками и охотой, а Киселев (стр. 146) добавляет: «…и особо красивыми каэрками», словно только за этим и приезжали на остров те, кто помогал в Москве Ленину, потом Сталину вершить бессудство и расправу.

В состав комиссий в разные годы входили члены коллегии ОГПУ Глеб Иванович Бокий, Фельдман и Филиппов и с ними начальник бандотдела Московского ГПУ Буль, «прокурор по надзору за следственной деятельностью ОГПУ» Р.П. Катаньян, заместитель председателя Верховного Суда А.Н. Смирнов, кто прославился как обвинитель на процессе петербургского митрополита Вениамина, и менее заметные другие ромбоносцы или по лагерному— «шишкомоты». Обследуя хозяйственное и финансовое положение концлагеря, иногда — ужасающую «убыль» в людях на лесных работах и от тифозных эпидемий, а также проверяя отдельные редкие жалобы смельчаков и постоянные обвинения эмигрантской и европейской прессы в разных формах молча допускаемого свыше произвола, комиссии кого-то снимали с должностей, отправляли на Секирку, кому-то увеличивали срок, а кому-то его сокращали, кого-то выпускали из штрафизоляторов. В 1926 и в 1927 годах комиссии должны были привести в Москву ответ, в чем оказался прав и что преувеличил в своих писаниях Мальсагов, но содержание его летописцам неизвестно. Едва ли дело ограничилось тем, что, как отмечает Зайцев, (стр. 3 и 4):

 

- 200 -

«ОГПУ прислало выписки из очерков Мальсагова и приказало Эйхмансу, чтобы сами заключенные опровергли их. Действительно, были неточности, но зато у него отсутствовали факты самых зверских злодеяний».

Выполнил ли приказ Эйхманс, ни Зайцев, ни Ширяев ответа не дают. О следственной деятельности московских комиссий в книгах соловчан нет ни слова. Нам осталось сейчас о ней только гадать и догадываться, стараясь понять причины тех или иных изменений в соловецком режиме и перетасовок в административном и производственном персонале лагеря, на которые указывают, но которых не объясняют летописцы. И только Зайцев (стр. 22 и 23) до некоторой степени проливает на них свет:

«...Все же бывают случаи, когда сведения о соловецких ужасах доходят... даже до Москвы. Тогда ГПУ умывает руки и сваливает вину на низших исполнителей его распоряжений и наказывает их, как переусердствовавших... Так, стало известно Москве и об ужасах на лесозаготовках на острове. ОГПУ всполошилось... Его расследованием была установлена картина кошмарных зверств над лесорубами с целью принудить их к выполнению непосильных суточных уроков... После этого было короткое затишье (со зверствами. М.Р.) на лесозаготовках, а затем все пошло по старому...»

Зайцев, очевидно, пишет о зимах 1925-26 и 1926-27 годов, когда на острове приступили к заготовке экспортного леса и заключенному И. Ф. Селецкому (будто бы в прошлом, по Андрееву — офицеру, а по Киселеву — начальнику какой-то царской тюрьмы), назначенному командовать всеми лесозаготовками, приказом по лагерю, якобы, дано было право «расстреливать без суда на месте отказавшихся выполнять суточный урок». Киселев (стр. 179) добавляет: «В правой руке — револьвер, а в левой дрын, — вот в каком только виде не боялся Селецкий показаться лесорубам». Осенью 1927 года Зайцеву оставшийся срок заменили ссылкой и вывезли его на материк, а у Никонова, привезенного на остров летом 1928 года мы все еще встречаем Селецкого и в зиму 1928-29 года в той же должности, правда, без прикрас Киселева насчет револьвера и дрына. «Много легенд — вспоминает Отрадин-Андреев (НРСлово от 18 сентября 1974 г.) — ходило о Селец-ком, о том, как он расправляется на лесозаготовках, но правды ради сказать — главным образом с урками». Киселев же утверждает, будто ГПУ освободило Селецкого досрочно и УСЛОН направил его в Вишерское отделение помощником начальника экон.-производ. части, где он и находился до по-

 

- 201 -

бега Киселева, т.е. до июня 1930 года. Как помнят еще живые соловчане, в июне 1930 года по всем командировкам УСЛОН.а зачитывался приказ коллегии ОГПУ о расстреле десятков «произвольщиков», в числе которых и одним из первых упоминался Селецкий.

От Олехновича (стр. 69, 70, 75) узнаем и детали:

«В 1930 году (весной. М.Р.), когда на кладбище расстреливали заведующего лесозаготовками на острове бывшего чекиста С. (ну, конечно же его, Селецкого, другого не было, а «чекистом» он окрещен соловчанами, как всякое начальство, как например, у Зайцева. М.Р.) с его любовницей госпожой П., женой миллионера-фабриканта, наблюдавшей расстрел из окна женбарака (дальше поясним, как это делалось), произошла истерика и обморок. ...Впрочем, добавляет Олехнович, через две недели она обзавелась новым хахалем»...

По примеру с Селецким лишний раз можно сулить о том, сколь трудно теперь, не имея доступа к первоисточникам, добраться до правды.

Основной задачей московских комиссий до 1929 года была все же «разгрузка» Соловков для новой «нагрузки». Одних освобождали по чистой, другим остаток срока заменяли ссылкой, третьим сбрасывали с приговора от одного до трех лет и, в виде исключения, даже до пяти лет. Среди первых преобладали урки, среди вторых — духовенство и каэры, с учетом их возраста и здоровья, чтобы не заполнять ими соловецкие могилы, среди третьих — представители всех племен и профессий, прежде всего родственные по духу сотрудники ЧК-ГПУ, милиции, уголовного розыска, судебно-следственного аппарата, а также специалисты, чем-либо отличившиеся на порученной им работе, например, в Обществе краеведения, театре, на профкурсах, в сельском, рыбном или пушном хозяйств, в кустпроме, на ремонте судов — на Соловках были десятки всяких производств, заведенных монахами, с составом от нескольких человек до нескольких сотен. Не забывали и нэпманов, тех, кто обхождением и приношением во время задобрил нужное лагерное начальство. На эти «разгрузки» соловчане рассчитывали больше, чем на разные «радио-параши» об амнистиях и новых кодексах из Москвы, хотя шансы на «разгрузку» были мизерные, никогда не выше, чем одному из двадцати. Тем не менее заключенные старались не попасть в «черные списки» так или иначе за что-нибудь оштрафованных, чем-нибудь досадивших начальству, особенно такому, от которого, в сущности, и зависела их судьба. Перечисление до трех десятков фамилий таких лиц ничего не скажет читателю, а

 

- 202 -

пояснения к ним заняли бы не одну страницу. У самой же комиссии не было ни времени, ни охоты, ни нужды проверять каждую кандидатуру на тот или иной вид «разгрузки». Списки утверждались целиком, что подтверждает и Олехнович (стр. 83, 86). Возможно, что при этом несколько слов было сказано местным и московским начальством относительно такой персоны в УСЛОНе, как начальник эксплуатационно-коммерческой части Нафталин Френкель. Ему сразу сбросили все оставшиеся отсидеть семь лет, а помощнику и однодельцу Френкеля с 1925 года, Бухальцеву с восьмилетним сроком, скинули пять лет. Оба в благодарность или по обязательству остались в УСЛОНе вольнонаемными.

По утверждению Зайцева, чем хуже относились к рядовым соловчанам и своим подчиненным всякие лагерные начальники из заключенных, начиная с десятников (бригадиров тогда еще не было) — Зайцев всех их честит чекистами — тем больше у них было шансов на сокращение срока. В качестве примеров Зайцев приводит (стр. 20) заместившего Френкеля «коварного Е.С. Баркова, просидевшего из своих десяти лет, кажется, около пяти... Время их эксплуататорства останется в памяти у всех уцелевших соловчан». В такой обстановке заключенные острее крепостных прошлых веков чувствовали, что «добрый начальник нашему брату — полбога, а плохой и чёрта не стоит».

Откровенно говоря, все эти формы «разгрузок», особенно инвалидов из-за непригодности их к дальнейшей эксплуатации (Розанов, ст. 45), особой главы не заслуживают, тем более, что три четверти счастливчиков, покинувших Соловки — уголовники или работники «органов» и других карательных заведений. Мальсагов пишет (стр. 179, 180), будто «разгруженную шпану — до пятисот человек в 1924 году» — с Кемперпункта вывозили на станцию в Кемь в грузовиках голой, отобрав у нее лагерную одежду (а ее в те первые годы по всем свидетельствам и не выдавали, разве что выкроенную из мешков. М.Р.), снабдив проездным билетом и хлебом на дорогу и что половина голышей уже в Кеми, чтобы прикрыться, грабила карелов и тут же арестовивалась, возвращалась в лагерь и получала год нового срока. Вторая половина — о ней Мальсагов умалчивает — тоже, значит, голая, все же уезжала в классных вагонах. Как она вела себя в поезде, и что думали о ней и о Соловках вольные пассажиры, рассказать о том у Мальсагова фантазии уже не хватило. Из-за подобной белиберды иностранцы сомневались и в опальном содержании его книги «Адский остров».

Режим на Соловках заметно изменился в относительно

 

- 203 -

терпимую для заключенных сторону не от этих комиссий 1924-1928 годов. Режим облегчен с лета 1930 года для всех концлагерей Севера благодаря взаимодействию многих политических и экономических факторов и событий как внутри, так и вне страны. Бушевало раскулачивание и коллективизация; концлагеря множились и бухли и уже включились в план первой пятилетки. Френкель успешно обосновывал в Москве перспективы и рентабельность освоения богатств Севера силами заключенных при иных методах их использования (уже далеких от якобы высказанной им на Соловках «формулы, ставшей высшим законом Архипелага: от заключенного нам надо взять все в первые три месяца, а потом он нам не нужен» (Солженицын, стр. 47). На Западе и в Америке снова поднялась кампания против принудительного труда на советских лесозаготовках и даже против хлебного демпинга (о чем подробнее рассказано в главе о лесозаготовках). Наконец, нужно же чем-то заглушить заграничные почти документированные обвинения о зверствах в концлагерях, да и боязливый по углам ропот собственных подданных.

А тут, нежданно — негаданно, из ЦКК-РКИ (Ценр. Контр. Комиссия-Раб.-Крест. Инспекция) к весне 1929 года по инициативе Сольца выплыл доклад председателя его Лесной комиссии какого-то правдолюбца Альбрехта, неосмотрительно, да еще и с почетом приглашенного Ногтевым на Соловки, очевидно в самом конце навигации 1928 года. Тогда-то, надо полагать, и решено было прикрыться именем Буревестника, а в подкрепление ему выпустить вторично старый фильм «Соловки», кое-что выбросив из него, кое-что подновив и добавив отдельные кадры. О нем особая глава. Неполную бочку дегтя от Альбрехта, Горький, возможно и с горечью, но с большим опытом и ловкостью доливал и покрывал своей ложкой меда.

За тифозную эпидемию 1929-30 года и за все, что просочилось за границу, уже после, весной 1930 года нашли стрелочников и козлов отпущения. Из приказа, нам зачтенного, следовало теперь благодарить за расправу с «произвольщиками» коллегию ОГПУ. О Сольце в нем — ни слова. Альбрехт сам вскоре очутился в подвалах Лубянки.

 

* * *

 

Вот теперь мы и попытаемся последовательно изложить события, связанные с этими именами. Начнем с Карла Ивановича Альбрехта (род. в 1898 г.). В составе группы иностранных лесных специалистов из коммунистов, он по заданию Центральной Контрольной Комиссии и Рабоче-крестьянской

 

- 204 -

Инспекции — ЦКК-РКИ — изучал постановку лесного хозяйства на севере в 1928 и 1929 годах и свои выводы изложил в книге «Реконструкция и рационализация лесного хозяйства», изданной в 1930 году под общей редакцией М.М. Кагановича (брата самого Лазаря). Нам важна не эта его книга, а другая, на немецком «Der verratene Socialismus» — «Преданный социализм», многократно переиздававшаяся в гитлеровской Германии с 1939 по 1944 год включительно. За эту книгу он заслуживает своего места в истории Соловков* В ней 652 страницы со многими десятками фотоснимков из жизни ссыльного крестьянства в лесах Севера. Для нашей работы ценна глава о Соловках (стр. 91-106).

Как руководитель группы, он в зиму 1928-29 года посетил многие лесные лагеря, а также Кемь. В Кеми их встретил «тогдашний начальник УСЛОНа тов. Ногтев». Во френкелевском ресторане УСЛОНа, описанном Солженицыным, их угостили «отборными блюдами и напитками под музыку отличной капеллы из выдающихся музыкантов Москвы и Ленинграда, как нам с гордостью пояснил Ногтев».

После беглого показа Кемперпункта (но не Курилки и его методов), Ногтев пригласил группу посетить Соловецкий остров. В книге есть снимок этой группы и сопровождавших ее гепеушников во главе с Ногтевым в пути на остров на одном из двух лагерных охранных катеров.

Прежде всего, их повезли в бывшую летнюю резиденцию архимандрита — в «Биосад» (хутор Горки), где проживало главное начальство острова.

Альбрехта поразила роскошь обстановки: «Чудные гобелены, персидские ковры, стильная мебель». (Гобелены из бар-

 


* Немецким солдатом, Альбрехт участвовал в подавлении коммунистического путча в Мюнхене, затем, присоединившись к коммунистам, вскоре оказался в Москве и до 1932 года подвизался на высоких должностях в германской секции Коминтерна и в ЦКК-РКИ как лесной специалист, пока ГПУ не упрятало его на Лубянку. Оттуда Альбрехта, как немецкого подданного, пришлось выдать Гитлеру. Гестапо сразу же посадило Альбрехта в кацет, но вскоре сообразило, что выгоднее использовать его для пропаганды. Последний раз его повстречал наш летописец — соловчанин Андреев-Отрадин в Австрии в 1944 году в форме майора немецкой армии, занятого сколачиванием воинской части из россиян, убегавших от большевиков. Потом его имя видели в советском списке разыскиваемых военных преступников.

- 205 -

хата и парчи для облачений, ковры — дары богатых богомольцев, все — из монастырской ризницы, а мебель из конфискованных обстановок в столицах). Тут их угостили «обедом из продуктов лагерного хозяйства не хуже, чем в курортных ресторанах Ялты и Сочи». Группу возили по всему острову, показывая ей огороды, конюшни, скотный двор, госпиталь, музей, театр, даже Секирку, — почти все, кроме лесных командировок. В театре группу посадили в кресла первого ряда и усладили оперой, балетом и оркестром. Тут, в театре и после в других местах, Альбрехту удалось кратко побеседовать без соглядатаев с рядом заключенных и узнать часть подлинной трагедии, переживаемой на Соловках. В передаче Альбрехта некоторые рассказы заключенных об ужасах концлагеря кажутся не совсем-то правдоподобными, вернее — преувеличенными. Но ведь и мы, летописцы, взявшись за перо, тоже не макали его в мед и чего сами не испытали, брали на веру от других.

Нет сомнения, что лагерное начальство постаралось заранее убрать с глаз Альбрехта все, что ему не полагалось знать и видеть. Это была «генеральная репетиция» для Ногтева перед Буревестником. Еще в пути на Соловки Ногтев морочил голову Альбрехту, «убеждая, что зигзаги катера при подходе к острову объясняются тем, что повсюду расставлены мины» (а не потому, что тут многочисленные отмели, камни и корчаги, о чем пишет и Богуславский и Олехнович. М.Р.) и что даже, «если Белое море изредка и замерзает от острова до материка, то против беглецов в его распоряжении эскадрилья самолетов». (А в «эскадрилье», как указывают все летописцы, один «летающий гроб». М.Р.)

Где-то за углом в удобную минуту смельчаки шепнули Альбрехту: «Секирку почистили, большинство секирчан переслали в другое место, а из лазарета тяжело обмороженных в лесу перетащили в дальние бараки за кремлем». Вот почему Секирка произвела на Альбрехта впечатление обычной дисциплинарной роты. Лазарет блистал чистотой, порядком и операционные комнаты выглядывали не хуже, чем в городских больницах. Только пациенты вели себя как-то странно: не отвечали на вопросы и многие лежали, повернувшись лицами к стенке. Альбрехт нашел этому правильное объяснение: «Ведь с нами обходил лазарет сам Ногтев, которого соловчане боялись и ненавидели и потому нашу группу они принимали за какую-нибудь комиссию, от которой добра не ожидали».

Тут же в лазарете Ногтев попытался навязать группе переводчицей «грузинскую княжну-фальшивомонетчицу с пятилетним сроком», но Альбрехт отклонил любезность Ногтева и

 

- 206 -

навязчивость «княжны», когда ее акцент оказался совсем не грузинским.

Более подробно описал Альбрехту положение на Соловках осужденный за оппозицию поляк — член президиума молодежного Коминтерна. Все же, сколь ни сумбурны были отрывочные картины соловецкой были, они возмутили Альбрехта и как «верный член партии он решил по возвращении в Москву открыть глаза ЦК, ЦКК-РКИ и ОГПУ на преступное обращение с заключенными». Одновременно в Соловках поколебалась его вера в то, что тут собраны подлинные враги: террористы, монархисты, шпионы.

Через несколько месяцев, очевидно, в начале весны 1929 г. Альбрехт представил ЦКК-РКИ доклад о всем виденном и услышанном на острове, дополнив его устными подробностями. Обсудив доклад, ЦКК-РКИ назначила полномочную комиссию под председательством Сольца. Альбрехт утверждает, что своими глазами потом читал отчет Сольца, и вот что он приводит из него:

Сольц вызывал поротно заключенных, удалив их начальство, и требовал, чтобы ему открыто сообщили правду, наказывают ли их без повода, кто и как. Долгое время призывы Сольца оставались безрезультатными, т.к. соловчане подозревали, будто «комиссия Сольца» — очередная фальшивка, чтобы дать повод для расправы с ними руками других ногтевых. И только когда на глазах заключенных по приказу Сольца расстреляли пятерых надзирателей, соловчане заговорили. Всего по материалам Сольца расстреляно свыше ста человек.

Ногтева вторично убрали (первый раз в 1925 г. за стрельбу по социалистам, о чем прочтете в главе о политических.), некоторое время продержали на Лубянке и даже отобрали партбилет. Однако, заслуги по ЧК при Дзержинском превысили его вину по Соловкам. К тому же сыскался покровитель и через Ягоду выхлопотал Ногтеву «почетное задание — обеспечить Москву дровами и лесом силами 30 тысяч ссыльных крестьян». Дело было знакомое. Ногтев «обеспечил» и получил обратно партбилет, а с ним и новое повышение: управлять всей лесной промышленностью европейского севера СССР. Альбрехт называет «покровителем» Ногтева некоего Фушмана или Фухмана, начальника советских лесозаготовок.

Таково вкратце основное содержание главы о Соловках в книге Альбрехта. Проверим степень ее достоверности, пользуясь другими источниками и моими личными соображениями.

Прежде всего, никакого Фушмана-Фухмана в истории лесной промышленности не отыскали. Вероятнее всего, «покро-

 

- 207 -

вителем» Ногтева оказался его бывший удачливый соловчанин Френкель, уже прочно утвердившийся в только что оформившемся ГУЛАГе Когана. Лишь Френкель мог в благодарность выручить из беды друга и к тому имел больше возможностей, чем какой-то «Фушман» из Наркомлеса. Альбрехт, сколь это ни странно, не знал ни о карьере Френкеля, ни о том, что через несколько месяцев после знакомства с Соловками и вскоре после его доклада о том ЦКК, Сталин направил на остров Максима Горького. Как мог Альбрехт пропустить и не отметить в книге очерк Горького о Соловках в его журнале «Наши достижения» и в газете «Известия»? А вот пропустил! Вообще, о 1929 и 1930 годах на Соловках в лагерной литературе и мемуарах много неразберихи, противоречий и пора уже, по возможности, расставить даты и события этого отрезка времени по своим местам и с необходимыми поправками.

1. Начнем с Альбрехта. Все летописцы о нем ни слова не проронили. Пидгайный со своими «Островами смерти» не в счет. Хотя он и называет Альбрехта чуть ли не спасителемсоловчан, но узнал он о нем только через 15 лет в Мюнхене, прочитав «Преданный социализм». Даже такой, казалось бы, сведущий оперуполномоченный Киселев (стр. 180), и тот про Альбрехта счел нужным умолчать.

«Два раза — пишет он — на Соловки приезжали экскурсанты-карелы, посмотреть, как живут заключенные. Оба раза их поместили в пустом театре и они все время находились под надзором командиров рот и чекистов-надзирателей. Последние сводили их в музей, показали пустой розничный магазин — и больше ничего. Как живут заключенные, экскурсанты не узнали».

Вот так лесную комиссию Альбрехта из иностранцев Киселев препарировал в карельских экскурсантов, на 30 лет опередив историю Соловков...

Никаких «экскурсантов» до шестидесятых годов на Соловках не бывало, а заезжали по приглашениям такие группы, как Альбрехта, о которых заключенных не извещали, либо следственные комиссии с Лубянки. Кого Киселев скрыл под второй группой «экскурсантов», сейчас не установить.

2. Еще более темна вода во облацех относительно Сольца. От Солженицына (стр. 57-59) мы узнаем, что «побег в Англию был из Кеми на пароходе» и что «вышла в Англии книга, очевидно, С.А. Мальзагова «Адский остров», и что из-за нее «поехала комиссия ВЦИКа под председательством совести партии Сольца, но только по мурманской жел. дор., да и там ничего особого не управила, а на остров сочтено было послать

 

- 208 -

Максима Горького ...Это было 20 июня 1929 года... И напечаталось от его имени, что зря Соловками пугают... А режим исправим... На Соловки поехала комиссия уже не Сольца, а следственно-карательная... Всего задались цифрой «300». Набрали и в ночь на 15 октября 1929 года... Расстреливали те три хлыща-морфиниста... начальник ВОХР Дегтярев и начальник КВЧ Успенский... Весь октябрь и ноябрь привозили на расстрел дополнительные партии с материка... И кто теперь будет искать виновных? — в 60-х годах нашего великого века!»

Виновных? Оставим их историкам, но пока сами живы, подправим даты и события. Начнем по порядку изложения их Солженицыным.

Побег был из Кеми, точнее — с Кемперпункта при заготовке веников в лесу с разоружением охраны, а не на пароходе. То случилось в Мурманске и проще, чем описано в «Архипелаге». Из Кемперпункта с веников бежала группа из четырех под старшинством Бессонова. Мальсагов, участник этого побега, действительно написал такую книгу, но вышла она давно, в 1926 году, и едва ли Сольц, член президиума ЦКК, мог быть послан с «комиссией ВЦИК» по железной дороге для проверки «клеветы Мальсагова». Горького послали на остров не потому, что «Сольц ничего особого не управил», а совсем из иных политических соображений, изложенных в конце главы. Если на самом деле Сольц или кто-то другой участвовал в «проверке клеветы Мальсагова», то это могло быть только в 1927 году, т.е. за два года до Горького и с поездкой «гуманиста» на остров не связано. После Горького на Соловки будто бы послали следственно-карательную комиссию с заданием набрать «300» и пустить их «в расход». Тут без сомнения подразумевается так называемый «Соловецкий заговор», особо широко расписанный Никоновым в разных местах его книги. Под его пером «заговор охватывал до 60 процентов заключенных», т.е. включал и шпану. Среди расстрелянных в ноябре «руководителей заговора» был ряд приятелей Никонова. Посвящая его в существование «заговора» они, тем не менее, не предложили ему участвовать в нем, а ведь Никонов был одним из двух возглавителей крестьянского восстания в Нижегородской губернии, ряд лет скрывался под фамилией Дубинкина и получил расстрел с заменой по амнистии Соловками. После с Белбалтлага бежал в Финляндию. Да такому человеку самое место быть в штабе заговорщиков, а он о кроликах в Пушхозе душой болеет. Однако, дадим слово самому Никонову (стр. 24-25):

«В одно июньское утро (1929 г.) ...Петрашко рассказал мне

 

- 209 -

подробно об обширном заговоре среди каэров... Заговор охватывал весь лагерь, включая Кемь... «Активным участником я вас не приглашаю — нас уже достаточно, чтобы захватить этот курятник»... В конце лета... организация провалилась от оплошности одного из участников... Свыше двухсот заговорщиков сидели в изоляторе, между тем заговор охватывал более 60 проц. лагерного населения... Заговорщики не выдали никого... 22 ноября 1929 г. 63 из них были выведены из «Святых ворот» и расстреляны на монастырском кладбище... Сто сорок остальных были расстреляны немного позднее под Секирной горой... Расстреляли их без санкции Москвы, а по лагерным приказам провели умершими от уже свирепствовавшего тогда тифа».

Несколько иную версию о «заговоре» передает Отрадин-Андреев в НРСлове от 23 июля 1973 года в статье о лицеистах:

«В 1929 году, в конце зимы (т.е. в конце апреля — в начале мая по тамошнему климату. М.Р.), когда соловчане... считают недели, оставшиеся до открытия навигации, до посылок и писем... неожиданно пошли аресты. И как-то необычно для Солов-ков, зловеще, ночью, тихо, чтобы не будить спящих рядом. Арестовали что-то больше пятидесяти... главным образом, из «бывших». По лагерю зашелестело: «Заговор». Но я уверен, как уверены были почти все окружающие, что никакого заговора не было. Он существовал только на бумаге, в «деле», был специально выдуман зарабатывающими медальки. Случайно, уже в другом лагере, узнал потом, что в конце лета или осенью в Соловки приехала специальная «команда» чекистов в высоких чинах: это были исполнители смертных приговоров. Они и расстреляли, как говорили, человек сорок... но кто попал в это число, не знаю».

Близкую с этой версию и с большими подробностями приводит Олехнович, сам в этом 1929 году находившийся в кремле (стр. 25, 69, 70, 75 и 76):

«Весною неожиданно арестовали более семидесяти человек. Шопотом, по углам, со страхом передавали: — Раскрыт заговор. Хотели захватить пароход...

Через несколько месяцев около тридцати человек из арестованных выпустили. Выглядывали они так, что жалко было на них смотреть. Никто из них, как мы не допытывались, ни словом не обмолвился о том, в чем их обвиняли и как допрашивали в ИСЧ. Видно, получили грозное предупреждение молчать.

Как-то осенью, заглушая обычный крик чаек, прорвался надрывный вой собаки Г.-ского (По Солженицыну — собаки Ба-

 

- 210 -

гратуни), заведывавшего одним из предприятий на Соловках и ожидавшего своей участи по «Заговору» в изоляторе. Пес шестым своим чувством предугадал судьбу хозяина и завыл... Через несколько часов в кремле воцарилась мертвая тишина. Роты были под замками. Никто не рискнул высунуть нос за дверь келий или в окно. Работники ИСЧ выводили из изолятора «заговорщиков» на расстрел в нижнем белье, связанными попарно: правая рука одного с левой рукой другого. Расстреливали на кладбище за кремлем в темноте, при фонариках, в затылок, работники ИСЧ и командир охранного полка Дегтярев (Относительно Дегтярева Олехнович как бы подтверждает написанное Солженицыным и опровергает обратное утверждение Отрадина в НРС. М.Р.). В такие обычные для Соловков часы расстрела в женбараке гасили свет и из окон второго этажа охотницы наблюдали «технику палачей». Потом, (надо полагать, с лета 1930 года. М.Р.) расстрелы перенесли в дезинфекционную камеру внутри кремля, в нескольких десятках метров от изолятора. Расстрелы оттуда были неслышны и невидимы. Затем приезжала подвода из сельхоза и ротные, нагрузив ее трупами, отвозили их в братскую могилу. ...А собаку Г.-ского, вспоминает потом Олехнович, отвязал и взял к себе другой заключенный, у кого была возможность кормить ее».

Из всех этих выписок с несомненностью следует лишь одно: аресты для «заговора» начались еще до приезда Горького и с ним в связь поставлены быть не могут. Не из-за Горького прислали на Соловки «следственно-карательную комиссию», а чтобы проверить, утвердить обвинения и расстрелять: по Олехновичу и Отрадину — 40 человек, по Никонову — 63 на Онуфриевом кладбище и 140 под Секиркой и по Солженицыну — 300 человек. В НРСлове от 29 сентября 1974 г. Отра-дин поясняет, что: —

«К 1929 году техника расстрелов была давно разработана... и существовали твердые правила приведения приговоров в исполнение» —

и потому расстреливать «заговорщиков» не могли те лица, на которых указали Солженицыну соловчане. Не утверждаю, но подозреваю, что поводом «дела о заговоре» мог послужить доклад Альбрехта, о содержании которого коллегия ОГПУ, конечно, узнала в тот же день, что и Сольц, и немедленно шифром приказала соловецкому ИСЧ, чтобы начинала «контратаку» — создавала доказательства, в сколь опасной обстановке она работает и тут, дескать, в белых перчатках с заключенными не справишься; вот смотрите, что они готовили — восстание!

 

- 211 -

В итоге, 1929 год никакого облегчения соловчанам не принес, особенно каэрам-интеллигентам, снятым с хозяйственных и конторских работ. Испытав лес, торф, кирпичики, они все же возвратились на прежние места. И очень странно, что инициатор «защиты пролетариата» — Ященко — выставлен Киселевым, как благодетель заключенных (см. стр. V):

«В 1928 году на должность помощника начальника СЛОНа из Москвы был прислан Ященко. Он энергично принялся за улучшение условий жизни заключенных. Начальник СЛОН.а Эйхманс был в это время в отпуске. Вернувшись из него и узнав о мероприятиях Ященко, Эйхманс донес о них в ОГПУ. Последнее срочно отозвало Ященко... и понизило его в служебном положении».

Условия жизни соловчан ни капельки не улучшились ни в 1928, ни в 1929 г., ни до весны 1930-го. Только к весне 1930 года созрела и была учтена Москвой политическая и экономическая целесообразность и выгода перестроить каторгу на новый лад, придав ей неслыханные в истории формы и размах. Вот тогда и отошла эпоха дрына и приклада, уступив место, как назвал Никонов (стр. 264 и 268) «каторжному социализму». Солженицыну сказали (стр. 63, 64), будто:

«После тех расстрелов (по «Заговору». М.Р.) в октябре и ноябре 1929 года сменился начальник СЛОН,а: вместо Эйхманса Зарин и считается, что установилась эра новой соловецкой законности... Впрочем, и Зарин был скоро снят — за либерализм. (И, кажется, 10 лет получил)».

Тут и в чинах, и в датах, и в событиях многое спутано. Начальником Соловецких лагерей — УСЛОНа — с весны 1929 года, а, может, и несколько ранее, вместо Эйхманса был опять Ногтев, а его помощником Мартинелли. Они вдвоем вертелись при свите Горького в июне 29-го года. Ни с Ногтева, ни с Эйхманса за 1929 год и за расстрел сорока или «300» не упал ни один волос. Эйхманса, будто бы, расстреляли позже не то на Новой Земле, не то на Вайгаче, а за что — точно неизвестно (Ширяев, стр. 42).

Зарин, Владимир Егорович, никогда не был даже заместителем начальника УСЛОНа. С конца 1928 г. и до весны 1930 г. он известен, как начальник первого отделения СЛОНа, вскоре переименованного в четвертое, т.е. всех лагерных «точек» на Соловецком архипелаге. При Зарине тоже дрыновали, может, чуточку меньше и не на глазах, так что зачислять его в пострадавшие «за либерализм» нет оснований. За голодную смерть сектантов на Малом Заяцком острове, если она произошла в 1930 году, как передали Солженицыну, Зарин даже

 

- 212 -

косвенно отвечать не может. Его тогда не было на Соловках. Начальствовал там уже другой — Д. Успенский. Зарин просто стал козлом отпущения за отмененный курс на дрын весною 1930 года, а не осенью 29-го. Его помощника и начальника кремля Петра Головкина, пьянчугу и большого мерзавца с партбилетом, не арестовали, как ошибочно сообщает Никонов, а перевели на материк начальником Мурманского отдельного пункта (Киселев, стр. 166). Следовательно, оба они к расстрелу «300» отношения тоже не имели.

Успенский, с весны 1930 года вступивший в управление Соловками, до этого был там, окончив срок, начальником адм-части, потом КВЧ. Это он в новом качестве, еще не успев все взвесить и взглянуть вперед, носился по островным командировкам, наводя порядок, и, в частности, кричал на Карлушу Туомайнена в его Пушхозе: — «Это позор! У вас лисицы и собаки едят лучше, чем заключенные. Я не потерплю такого безобразия!» (Никонов, стр. 233).

Осенью того же года Успенский уже «прозрел», о чем узнаете в главе о духовенстве (о расстреле «христосиков»). Осенью 1931 г. или весною 1932 г. его перевели на ББК. Там о нем, как начальнике Белбалтлага, говорили, как о «Соловецком Бонапарте, чрезвычайно властном, очень умном и совершенно беспощадном… об администраторе, который делает свою карьеру изо всех сил, своих и чужих» (Солоневич, РОССИЯ В КОНЦЛАГЕРЕ). Несмотря на ум, Солоневич облапошил Успенского, втянув его в «лагерную спартакиаду» с тем, чтобы через нее создать условия себе, брату и сыну для побега в Финляндию. И преуспел!

Успенского я видел с группой «приближенных» на Соловках осенью 1931 года всего лишь раз на полотне разбираемой узкоколейки и он, по моему, вполне отвечал приведенной выше характеристике. Лично мне встреча эта принесла пользу. Успенский поинтересовался, почему я, табельщик, в теплый день в валенках и, взглянув на раны от наружного ревматизма — последствия сплава — сказал одному из «свиты» от его имени написать распоряжение лекпому, чтобы вылечил меня и об исполнении донес. И что вы думаете? — мази помогли.

Успенского на Соловках сменил Солодухин, Солодухина с 1933 года — И. И. Пономарев; Ногтева в УСЛОН,е — Сенкевич из Севлага.

Все перечисленные начальники, худые или такие, что «и черта не стоят», не имели прямого отношения к «Соловецкому заговору» и к расстрелу «300» и вообще к делам подобного рода, как ВЦИК или ЦИК СССР к делам политбюро и

 

- 213 -

Лубянки в политических процессах. Они могли загнать в гроб, если хотели, непосильной работой, штрафным пайком, карцером, но «заговоры», следствия, приговоры и пули в затылок в их функции не входили. Для этого было «ГПУ внутри ГПУ» — информационно-следственные части в отделениях и отделы или Третий отдел — для целого лагеря. Только они делали политику в лагере и могли по заказу Лубянки или по личной инициативе сфабриковать с помощью провокаторов и стукачей всякие фальшивки, вроле «Соловецкого заговора» из тех же соображений и теми же методами, какими создавались всякие «промпартии», «шахтинские вредители», «заговоры обкомовцев», — им же несть числа!

Из фабрикаторов «Соловецкого заговора» нам досталось узнать лишь две фамилии, да и то не от летописцев из заключенных, а от работника этих «органов» — Киселева, почему-то ни словом не обмолвившегося о нем, хотя в тот год он служил в соловецком ИСЧ и всю подноготную «заговора» знал несомненно. Эти двое — Борисов и Расшупкин, а до них — Вальденберг из Минского ГПУ. Борисов был начальником ИСО на Соловках и жил на том же хуторе Горка, где и Эйхманс.* С Соловков он переехал в Кемь, а оттуда в ББК. Вторым был Расщупкин Николай Иванович, пом. начальника ИСЧ соловецкого отделения, а в ноябре 1929 года уже помощник начальника ИСО всех соловецких лагерей в Кеми. Возможно, к «заговору» приложил руку и Полозов, начальник ИСЧ в 1928 г., если он оставался там и в двадцать девятом. Какую-то роль сыграл и Дарвин, упоминаемый Никоновым, как лицо, которому выдали «заговор», да еще следователь ИСО Залкинд. Как видите, набралось всего несколько строк, явно недостаточных для обоснованного обвинения 3-го отдела — ИСО. Но кого же иного обвинять? Зарина? Эйхманса? Ногтева? Тогда зачем существует ИСО? Почему только у него сейфы, только у него

 


* Солженицын передает (стр. 52), будто «Эйхманс выстроил себе приполярную виллу». Эта «вилла» была построена почти сто лет назад как летняя резиденция архимандритов и стала называться хутор Горка. В альбоме «Виды Соловецкого м-ря», изданном в 1884 году, он изображен таким же, каков сейчас. Тут были не только парники и оранжереи, но еще задолго до СОК.а, с шестидесятых годов 19 века одновременно велась работа по акклиматизации некоторых садовых и огородных культур. Все это описано Богуславским на пяти страницах в главе ВЧЕРА И СЕГОДНЯ ХУТОРА ГОРКА. «В двадцатых годах — пишет он — здесь размещалось руководство слон».

- 214 -

стукачи, только у него доносы на Ногтева, Эйхманса, Зарина? Может быть, найдутся более сведущие лица и подробнее и убедительнее, чем я, изложат эту важную тему? А мне пора после Альбрехта перейти к Максиму Горькому.

 

* * *

 

20 июня 1929 г. на соловецкий берег сошел Буревестник. По всем свидетельствам соловчан, от него ожидали больше, чем от амнистий и разгрузок. Ждали-пождали, кукиш выждали, прочитав в «Известиях» (№ 253 от 1 ноября 1929 г.) отрывок из его очерки «Соловки». Некий партийный П. Мороз, в то время, очевидно, шишка не малая, через четверть века в «Социалистическом Вестнике» за 1954 год вспоминает, что на его вопрос: — Как вы могли допустить появление в печати в таком виде вашей статьи о Соловках? Горький ответил: — «В ней карандаш редактора не коснулся только моей подписи, все остальное совершенно противоположно тому, что я писал и неузнаваемо».

Весь очерк о Соловках под руками, напечатанный в полных собраниях его сочинений в главе «По Союзу Советов» (стр. 202-236, из-во «Наука», 1974 г.) и в журнале Горького «Наши достижения» № 5 и 6 за сентябрь-декабрь 1929 г. Тут уже Горькому прятаться за чужой карандаш не приходится: сам писал, сам редактировал, сам корректуру просматривал и сам главный редактор журнала. Об этом очерке мы сейчас и поговорим.

Из 34 страниц, собственно концлагерю и заключенным Горький отвел меньше половины, а из этой половины три четверти — уголовникам. А все, что он написал о каэрах, уместится на одной странице. Выпишем же все, что о них сказано Горьким в разных местах очерка.

«Подавляющее большинство островитян — уголовные, а «политические» — это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «черной сотней». Есть в их среде сторонники террора, «экономические шпионы», «вредители», вообще «худая трава», которую «из поля вон» выбрасывает справедливая рука истории... Партийных людей, за исключением наказанных коммунистов, на острове нет, эсеры, меньшевики переведены куда-то... В верхнем этаже (женского) общежития, должно быть, сосредоточены женщины, работающие «по линии культуры»: в театре, музее. Мне сказали, что большинство их контрревоюционерки, есть и осужденные за шпионаж... На торфе работает немало женщин в серых халатах, они же неподалеку ворошат сено, но

 

- 215 -

одетые «в свое»... Людей, которые, отбыв срок, остались на острове и влюбленные в свое дело, работают «за совесть», я видел несколько... Гордость своим трудом чувствуется у заведующего кожевенным заводом: он бывший заключенный... Заведующий Пушхозом тоже бывший заключенный и тоже «схвачен делом за сердце». Зверей своих трогательно любит... Сумел приручить даже лису... Особенно значительным показался мне заведующий сельским хозяйством и опытной станцией. Он уверен, что Соловки могут жить своим хлебом... Говорит: нет плохой земли, есть плохие агрономы (Читал, значит, речь Сталина: «Нет плохих заводов, есть плохие руководители». М.Р.). Переписывается с профессором Палладиным и Н. И. Вавиловым. Разводит огурцы, выращивает розы, изучает вредителей растений. Показал конский завод, стадо отличных коров. Первый раз видел я конюшни и коровник, содержимые в такой чистоте... Ленинградская молочная ферма гораздо грязнее... Похвалили мне заведующего конским заводом, бывшего офицера Колчака. Показывая лошадей, он о каждой говорит так подробно и напористо, точно хотел добиться, чтобы лошадь поблагодарила за то, что она такова... Молочным хозяйством заведует старый священник, кажется, протоиерей... На бородатом лице его сосредоточенно светятся под серыми бровями глаза человека, который явно остановился где-то очень далеко от людей и едва видит их такими, как они есть... Он живет тут же, рядом с лабораторией, в маленькой комнатке; в ней много икон, горит лампада, на столе — несколько церковных старопечатных книг, а у стола — постель; в общем это — типичная келья монаха. «Знающий человек, хорошо работает» — говорят мне».

Вот и все, что Горький рассказал о каэрах, объединив их всех в «черную сотню». О том, как и чем живут не только «черная сотня», но и все остальные заключенные от Горького мы не узнали. Он даже не обмолвился о самом главой: о пище, о работе, о лесе, не говоря уже о лагерном режиме. То, что больше всего в конце прошлого века интересовало Чехова и Дорошевича на Сахалине, а еще раньше американского журналиста Джорджа Кеннана в сибирских тюрьмах и на каторге — о том про Соловки Горький и не заикнулся. Когда те сами пробовали из котлов пишу и хлеб и, описывая быт арестантов не боялись и не скрывали многих отрицательных и порою даже возмутительных сторон сахалинской каторги и совсем не восторгались окружающей остроги природой, Горький (а за ним вскоре и Пришвин) пользуется всяким поводом подменить очерк о Соловецком концлагере описанием природных красот

 

- 216 -

острова, даже с высоты маяка над Секиркой. Стоны оттуда, из штрафизолятора, до него не дошли, но сердце Горького готово выскочить от расстилающейся внизу прекрасной панорамы озер и лесов. О природе Соловков не хуже Горького писал и Василий Немирович-Данченко в 1875 году, но он вникал в жизнь монастыря, монахов, богомольцев, трудников, отмечая отрицательное и похвальное. У Горького и природа прекрасна, и концлагеря на Соловках как будто и нет. Читаешь и чувствуешь, как Горькому до горечи не хотелось касаться нутра советских Соловков, как он старался свалить с себя моральную ответственность за свою ложь, оговариваясь: «слышал... мне сказали... говорили», или отвлекая читателя от настоящего в давнее прошлое монастыря, о чем будет речь дальше. Сейчас же, пока свежа память читателя, дадим некоторые пояснения к только что приведенным выпискам из очерка.

1.    Об эсерах и меньшевиках. Бедный, не сведущий Горький. Не слыхал и не знал, что их в 1925 году развезли с острова по политизоляторам, о чем ему мог подробно рассказать каждый москвич, а тем более — первая жена Горького — уполномоченная Красного Креста. А про «эмоционального типа контрреволюционеров» — тут даже и не знаешь, что возразить, так это все для нас, соловчан, звучит наивно, фальшиво, тупо, просто — подло!

2.    О женщинах на втором этаже. «МНЕ СКАЗАЛИ», что контрреволюционерки, «ДОЛЖНО БЫТЬ» работают в театре и музее. И все. Неужели у него не было даже простого любопытства писателя взглянуть, как они живут, чем дышат, на что жалуются?

3. О заведующем сельским хозяйством. Кто это? Да Лазовский, Д.Г., бывший коммунист, он же зав. Агрономическим кабинетом СОКа, отсидевший два года и теперь вольнонаемный, чтобы опять не попасть на Соловки арестантом (Никонов, стр. 133) Кстати, насчет огурцов и роз. В главе «Иеромонах-огородник» Немирович-Данченко (стр. 233, 234) рассказывает про огороды монастыря в 1872 году: «Горбатый, колченогий монах с тремя даровыми работниками (трудники, по обету, годовики. М.Р.) деятельно трудился над грядами. Тут росли: лук, капуста, картофель, огурцы, морковь, редька... — У нас еще в Макарьевской и Савватьевской пустынях огороды есть, — пояснил нам монах: — арбузы, дыни, персики и разную;жную ягоду в теплицах разводим, потому что краснобаев у нас мало, зато работников да знающих людей много... Одначе, и Господь помогает, потому у нас хозяева угодные Ему — Зосима и Савватий».

 

- 217 -

Тот Немирович побывал и в Муксальме: — «Въехали на зеленеющую, покрытую пастбищами Муксальму. При нас на мост вошло целое стадо превосходных коров и телят, — всего штук двести. Их отправляли пастись на свежие луга». Быков не было. Их, оказывается, с весны выгоняют в лес на «самообслуживание», а осенью, полуодичавших, ловят. Осмотрев конюшни и коровник, описывая рациональное ведение хозяйства, писатель восклицает: «— Не знаешь, чему удивляться! Те же крестьяне в Соловках по любви к порядку напоминают чистокровных немцев».

4. О заведующем Пушхозом — питомнике по разведению лисиц, соболей, песцов и кроликов. Это Туомайнен, Карл Густавович, Карлуша, как его нежно за глаза называли подчиненные, был видным финским коммунистом, но на чем-то «подзашел» и, получив три года Соловков, начал их кучером Эйхманса. Срок кончился, и Карлуша остался вольным директором своего детища - Пушхоза. Есть даже снимок Горького с Туомайненом. Работавшие у него соловчане не изнывали на работе и голода не испытывали (Никонов).

5. Заведующий конским заводом — колчаковский офицер. Так это же «Осоргин-кавалерист и ярый лошадник», спавший по соседству с Никоновым (стр. 177). Солженицын дополняет: «Георгий Михайлович, назначенный к расстрелу и упросивший начальство отсрочить приговор на три дня, пока жена, приехавшая на свидание, не уедет. Когда пароход с женой отходил от пристани, Осоргин уже раздевался к расстрелу», (стр. 42,43). Она и рассказала все это Солженицыну, очевидно, со слов кого-то из освободившихся соловчан. Сама она знать этого не могла. Осоргина знал Никонов летом 1929 г., т.е. когда лишь редкие соловчане верили в то, что «соловецкий режим еще не стянулся панцырем системы», что «воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти еще добродушным непониманием: к чему это все идет...». Режим к 1929 году достаточно стянулся, и то, что отнесено Солженицыным к Осоргину, было возможным в 1924-м, даже в 1926-м годах, в чем убеждаешься, читая «Неугасимую лампаду» Ширяева, в частности о расстреле Тельнова. Если Осоргина и расстреляли, то лишь после Горького, осенью 1929 года, присоединив его к «Соловецкому заговору». ИСЧ никогда не считалась ни с должностями, ни с производственной ценностью заключенных для лагеря.

6. О священнике и его «кельи». Глаза лезут на лоб от такого «репортажа». Ну и ну! И лампада, и старопечатные церковные книги, и много икон. Где, когда, кто на Соловках

 

- 218 -

слыхал про подобное для духовенства? Для такой оказии, как заранее известный визит Горького, все это могли выдать из музея в кремле, а священнику пригрозить: попробуй только пикнуть, понял? А, возможно, что и священник был подставной. «Артистов» на Соловках хватало с избытком. Было, правда, время — с 1924 по лето 1928 года, когда духовенству разрешали сохранять рясы, бороды, длинные волосы, какой-нибудь требник, псалтырь или евангелие, но ни иконы, ни лампады не допускались. Об этом подробнее в главе о духовенстве. Горький даже не поинтересовался, откуда этот священник, за что и на сколько лет осужден и привез ли «обстановку» кельи из дома или достал ее тут, как и у кого.

Но вот Буревестник подошел к концу очерка, к странице 234. Надо же как-то «закругляться», привести показанное ему к одному знаменателю. Оттолкнув Достоевского с его «Мертвым домом» и Якубовича-Мельшина с его «Миром отверженных» (и как бы забыв про Чехова) потому, что, мол, «здесь (на Соловках. М.Р.) жизнью трудящихся (заключенных. М.Р.) руководят рабочие люди (т.е. вольные и ссыльные чекисты и гепеушники. М.Р.), которые, де, сами недавно были отверженными», Горький суммирует свой визит: (Разрядка моя)

«ОТТОГО ОНИ (чекисты. М.Р.) НЕ МОГУТ ОТНОСИТЬСЯ К «ПРАВОНАРУШИТЕЛЯМ» (т.е. к шпане, уголовникам. М.Р.) ТАК СУРОВО И БЕСПОЩАДНО, КАК ОНИ ВЫНУЖДЕНЫ относиться к своим классовым инстинктивным ВРАГАМ, КОТОРЫХ — ОНИ ЗНАЮТ — НЕ ПЕРЕВОСПИТАЕШЬ. И ВРАГИ ОЧЕНЬ УСЕРДНО УБЕЖДАЮТ ИХ В ЭТОМ».

Тут сказано уже сильнее, нежели в набившей нам оскомину и примелькавшейся в газетах фразе: «Если враг не сдается — его уничтожают». Тут звучит совсем свирепо: «Уничтожай и сдавшихся!», «Вспарывай кишки и лежачему!». Горький открыто говорит, что «их не перевоспитаешь» и поневоле, мол, чекисты должны к ним относиться сурово и беспощадно. Следовательно, Горький все-таки знал подлинные условия каэров, наслушался про ужасы от топографа Ризабелли (Никонов, стр. 179), вычитал из записок, насованных ему в карманы в курилке соловецкого театра (Андреев, стр. 78), от мальчишки-правдолюбца (Солженицын, стр. 60, 61), от зазвавших его в свою колонию малолеток, чтобы рассказать ему об ужасах (Олехнович, стр. 112-115). Но включить это узнанное от них в свой очерк не хотел, да и знал, что тогда очерк света не увидит, да и сам он света не взвидит... Не за тем его послали на Соловки. А сверх того, Горький уже понял, что шире порток не шагнешь и лучше гнуться, чем переломиться.

 

- 219 -

Все это очень наглядно раскрывается им самим в описании возвращения на лодке из Пушхоза:

«Рядом со мной сидит человек из породы революционеров-большевиков старого несокрушимого закала. Я знаю почти всю его жизнь, всю работу, и мне хотелось бы сказать ему о моем уважении к людям его типа, о симпатии лично к нему. Он, вероятно, отнесся бы к такому «излиянию чувств» недоуменно, оценил бы это как излишнюю и, пожалуй, смешную сентиментальность».

Так почему же не сказать читателю, кто был этим кристально благородным лицом, хотя бы его фамилию? К счастью, в издательском пояснении к очерку на странице 592 прочли, что «человек из породы революционеров» —

«Вероятно, имеется в виду Г. И. Бокий (1879-1941), член коммунистической партии с 1900 года, в 1917-1918 гг. секретарь Петроградского комитета РСДРП(б), а затем председатель Петроградской ЧК; с 1921 г. — ответственный работник ВЧК, член коллегии ОГПУ-НКВД, — Г. И. Бокий сопровождал Горького на Соловки».

Надо бы добавить для полноты картины: «арестован органами гос. безопасности, умер в заключении в 1941 г., посмертно реабилитирован». Но Горький сообразил, что лучше утаить его фамилию, чтобы не компроментировать себя: ехал, де, писатель-гуманист с чекистом-наставником, начальником всех лагерей. Как курьез и «парашу» можно добавить, что Пидгайный в своей книге на английском (стр. 220) внес Глеба Бокийя на мемориальную доску умерших героев на Красной площади в Москве уже в 1933 году, передавая рассказ лагерного старожила Митроши.

Значительно шире и развязаннее, чем о концлагере, Горький расписывает про монастырь, точнее — о монастырях и монахах, используя для этого, как предлог, двух монахов-инструкторов, одного в пути с ним на Соловки, другого — в пути с Соловков, не брезгуя таким отвратительным и подлым способом, как спаивание их. (Не слыхали мы, чтобы монахов, хотя и вольнонаемных, выпускали с острова для прогулок в Кемь, но для Горького могли сделать исключение и выделить двух наиболее подходящих.) Все же ничего позорного для своего монашеского звания Горький от них не добился: «Начальство хочет, чтобы все работали. Мы работаем. Начальство нас понимает».

«Монах — пишет Буревестник — хорошо покушал колбасы, ветчины, выпил еще водки... но красноречия не прибавилось у него».

 

- 220 -

Это был, как следует из описания Горького, Иринарх, тот самый, кто в конце прошлого и в начале этого века за 12 лет соорудил судоходную систему, по которой транспортировались грузы. «Руководил строительством — отмечает Богуславский — монах Иринарх, гидротехник-самоучка, обладавший, по-видимому, недюжинными инженерными способностями. Он жил на Соловках еще в 1920-ые годы. По этой системе, усовершенствованной СЛОНом, курсировали его грузовые катера «Чайка» и «Озерный» от Святого озера до Пертозеро».* Но Иринарх не только гидротехник, он и «реставратор разрушенных пожаром 1923 года зданий в кремле» за что, по словам Горького, он получает 60 рублей в месяц на всем готовом. Вот как описывает его Горький:

«Иринарх толще, сытее первого монаха, солиднее его. Глазки у него маленькие, кабаньи, и на женщин он смотрит внимательно тем «центральным взглядом», который сразу обличает в человеке склонность к смертельному греху любострастия. Ему уже за шестьдесят, но недавно он выразил желание жениться. «Братия» пригрозила: не будем пускать в церковь. Убоясь отлучения, он решил: нельзя одну запрягать — на перекладных поеду».

Вот, оказывается, что сердцу Буревестника мило: покопаться в чужом грязном белье, поискать в нем гнид и вшей. Нечего сказать: достойное занятие литературного патриарха-гуманиста! И тут же вслед он приводит два заявления монахов от 22 июня. В первом — одиннадцать фамилий плюс «и прочие», во втором пять «и прочие». Оба заявления на имя начальника Соловецких лагерей ОГПУ одинаково начинаются так:

Покорнейшее заявление

Припадая к вашим стопам мы, монахи быв. Соловецкого монастыря, в виду приближения праздника Пресвятой Троицы, который, как двунадесятый, по старо-христианскому и церковным обычаям и канонам не может быть без виноизлияния — просим вас разрешить выдать нам для распития и услаждения 20 литров водки (от одиннадцати. М.Р.) и 8 литров (от пяти. М.Р.).

Опровергать тут нечего, а вот добавить надо, что Горький ломится в открытую дверь. Известно, что за трапезой в монастырях по большим праздникам разносили вино. Горький,

 


* Эта водная артерия из семи озер не входит в «питьевую систему» из 78 озер, начатую еще в середине шестнадцатого века и сохранившуюся в исправности доныне.

- 221 -

видно, не читал книгу «Соловки» доктора П. Ф. Федорова, изданную в Кронштадте в 1889 году. Там прямо сказано: «Вина официально потребляется в год от 4 до 8 сорокаведерных бочек в год за 1100 рублей», т.е. от 3200 до 6400 бутылок на 1000-1200 монашествующих, трудников и нанятых, считая монастырь, его Архангельское подворье, Сумский посад и занятых добычей зверя и рыбы на монастырских шхунах. Были, понятно, и такие монахи, кому положенная чара только прибавляла охоты и они тем или иным путем добывали «зеленого змия». Осторожным сходило с рук, а кто терял контроль над собой шли на «Секирку для монахов» — их отправляли на Анзер, в Голгофский скит, где в поте лица своего они искупляли грех чрезмерного «возлияния».

Туда же на Голгофу, но это были редкие случаи и про них в дореволюционной литературе о Соловецком монастыре сказано мало, отправляли монахов «за прелюбодеяния». Этот всемирный грех Горький прямо-таки смакует, уже не ограничиваясь одними Соловки:

«Труды и молитвы монашества нимало не мешали ему дополнять «Декамерон» и нигде не слыхал я таких жирных... рассказов о «науке любви», как в монастырях... Эти «стражи грешного мира», боясь Бога, не жалели людей и очень выгодно для обители меняли свой кусок хлеба на труд бездомных бродяг, на ласки обессиленных, ошеломленных горем жизни деревенских баб, «странниц по обету».

Тут что ни фраза, то оголтелый поклеп на Соловки. Немирович-Данченко писал о трудниках по обету, о богомольцах-крестьянах. А про «бездомных бродят» ни в его книге, ни в книге Федорова, ни даже в «Колобке» Пришвина нет и помину. И уже совсем оплевывает себя Горький, вписывая такую придуманную им гнусь, будто монахи «меняли свой кусок хлеба на ласки деревенских баб-странниц». Это наши-то матери-крестьянки, в лаптях отмеривавшие на воде и хлебе сотни верст, чтобы выплакаться у чтимых ими святых, добравшись до Соловков ложились под монахов! Господи, до чего опоганил свое перо и самого себя этот гуманист! Во всех упомянутых книгах о Соловках только у Немировича-Данченко встречаем некую «меланхолическую деву с флюсом», которую едва-едва вытуривают с лестницы к архимандриту. — Он — поясняет автору благочинный — страсть не любит, ежели у него на лестнице бабье торчит (стр. 283). За краткое пребывание в монастыре сия дева до того успела надоесть монахам, что те бегали от нее, как от чумы. Не оставила она в покое и моего проводника, — продолжает автор:

 

- 222 -

«Изыде, сатана! Да воскреснет Бог и расточатся врази его! — ожесточился благочестивый монах... Иди вон, что смущаешь крещеную душу? Я ведь тебя не трогаю. Поверите ли, отбиться от нее нельзя. Так лезом и лезет... Вчера к монаху одному в келью забралась, едва ее оттуда выгнали — неймется... Страсть, как в них любопытство свирепствует. На Афоне лучше. Там их совсем не пущают».

— Говорят — спросил монахов автор — кемлянок вы особенно не любите и под замок их сажаете?

«Правда, потому развратные они... Сто бесов в каждой сидит. Они грешить сюда ездят... Сколько этих случаев было — и не перечесть! Теперь только явится из Кеми лодка, приехавших на ней богомольцев — в гостиницу, а кемлянок-гребщиц в другое место и на замок, потому им воли нельзя дать. Дай — они сейчас в наши поля и леса, и давай смущать грешные души. А как убережешься, когда они сами лезут. Сколько про нашу святую обитель из-за них дурной славы пошло... И такие ли бабы бесстыдные. Запрешь их - они в окна уйдут, а то и дверь сломают... А кто из наших провинится, эпитимию и послушание тяжкое наложим... Если неисправим — ступай во низ монастыря», (стр. 319, 320)

В Соловецком монастыре летом ведь не десять человек, а с богомольцами и обетниками-годовиками тысячи. Такая «охотница» из Кеми всегда найдет себе добычу, но они не странницы по обету, не ошеломленные горем крестьянки-богомолки. Это их «промысел», и тоже не от веселой жизни, и едва ли похвально за него чернить всю обитель и отвлекать читателя от соловецких ужасов, скрывать их за болтологией о декамеронщине.

Можно было бы многое добавить к сказанному о Горьком на Соловках, пользуясь его же очерком, но размеры книги не позволяют этого. Был он и в театре, битком набитом, застенчиво поклонившись на аплодисменты веривших в него солов-чан. «На концерт были допущены только чекисты и стукачи. Ни одного рядового заключенного там не было», — пишет на 187 странице Киселев. Семьсот чекистов и стукачей в кремле!? Ври, Киселев, да знай же меру! Вот песню, спетую Горькому в театре, мы возьмем от Киселева полностью:

Мы заключенные страны свободной,

Где нет мучений, пыток нет.

Нас не карают, а исправляют, —

Это не тайна и не секрет.

 

- 223 -

Хотя и за проступки сослали нас сюда,

Но все же мы имеем большие права:

Газеты получаем, газеты издаем,

Спектакли мы ставим и песни поем.

Уже по «стилю» видно, что лагерные песенники и поэты типа Ширяева, Глубоковского и других к этому «творчеству» не причастны. Жутким диссонансом звучали эти вирши после «Весенних вод» Рахманинова.

Ночь Горький провел в казарме молодых преступников с Погребинским, набиравшем в свою Болшевскую коммуну уголовников, прислушиваясь к их беседе, изложив ее серо, скучно, неубедительно. Она-то и опубликована в «Известиях» от 1 ноября в Литературной странице. Никакого мальчишки-правдолюбца, воспетого Солженицыным, словно бы и не было. Плоско острит в очерке по поводу заметки в эмигрантской газете «о бегстве с Соловков... отойдя 26 километров от места работы», утверждая, что по размерам острова «отойдя на 26 клм.» беглецы очутились бы в море, словно за границей и в СССР не знали, что под Соловками понимают уже не остров только, как в 1923-1925 годах, а пол-Карелии и весь Кольский полуостров. Впечатление от всего очерка такое, какое высказал сам Горький о стиле и содержании книги настоятеля Мелетия «Историческое описание Соловецкого монастыря»: «КРАСНО ГЛАГОЛЯЙ — ЛЖУ ГЛАГОЛЕШЬ»...*

Почему надо было лгать, сам он не сказал, я, может быть, выразился косноязычно, зато толково объяснено в редакционном примечании:

«Работа над очерком связана с обострением международной обстановки и массированной идеологической атакой империализма на Советский Союз, усилившейся в 1929 г. клеветнической кампанией ряда буржуазных стран и Ватикана. Именно 1929 г. дал еще один «повод» для усиления международных антисоветских акций, для обвинений «в ужасах чека», пре-

 


* В особом томе, где день за днем описана жизнь Горького, есть упоминание, что в «Известиях» № 147 от 1 июля 1929 г. напечатан его очерк о Соловках. Первое июля падало на понедельник, а по понедельникам тогда ни «Известия», ни «Правда» не выходили. Номер 147 вышел в воскресенье 30 июня и тоже без очерка. Не нашли очерка, перелистав «Известия» за четыре месяца. Возможно, что очерк Горького опубликован в какой-нибудь другой газете или с ним в «Известиях» выкинули некий трюк.

- 224 -

следовании религии в СССР; в этом году исполнялось 500 лет со дня основания Соловецкого монастыря, упраздненного Октябрьской революцией. Превращение «святой обители» в лагерь особого назначения... давало пищу для контрреволюционной и религиозной демагогии. Соловки становились... точкой опоры для буржуазной антисоветской пропаганды. Политическая чуткость Горького заставила его обратиться к Соловкам, чтобы разоблачить клеветников. Но вместе с решением этой политической задачи, Соловки привлекали писателя-гуманиста как чрезвычайно интересный для него опыт массовой перековки вчерашних преступников».

Своим очерком Горький разоблачил как клеветника самого себя, а не заграницу. Никакого «опыта перековки» на Соловках он не нашел, не отметил в очерке, да его и не было, ограничившись из-за того общими рассуждениями на эту тему, пустым словоблудием.

Солженицын на стр. 61-й приводит такой отзыв Горького о чекистах в «Книге отзывов», опубликованный в журнале «Соловецкие острова» номер 1-й за 1929 год, но отсутствующий в собрании его сочинений:

«Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах. Не хочется да и стыдно было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной энергии людей, которые являясь зоркими и неутомимыми стражами революции, умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами культуры».

И ведь рука не дрожала, кровь не бросилась в лицо у «литературного патриарха», вписывая эти позорные-позорные на каждой строчке! — слова, вплоть до кощунственного признания чекистов «смелыми творцами культуры». По этим строчкам не гулял карандаш редактора, Глеб Бокий не стоял рядом со взведенным курком, угрожая: — Ну же, славословь, или..! После такого гадкого падения «былого бунтаря, прирожденного оппозиционера», как-то не верится, что он будто бы не рассчитал своей жизни и не успел вывезти за границу дневник, бичующий красных властелинов, в котором он Сталина сравнивал с блохой, силой пропаганды и гипноза страха увеличенной до невероятных размеров (Глеб Глинка: Дневник Горького, «Социалистический Вестник» за июль 1954 г.). Даже если бы и велся такой дневник и был опубликован при жизни или после смерти автора, он не сделал бы чести Горькому, как документ, изобличающий его в двурушничестве. Что простилось бы рядовому писателю, Горькому отплатилось бы презрением сторицей.

 

- 225 -

Михаил Михайлович Пришвин — единственный из писателей, побывавший на Соловках в разные эпохи монастыря: в июне 1903 года и в июле 1933, первый раз — не молиться, а поглазеть на богомольцев, монахов и, главное, на природу, как члену Императорского Географического общества, а вторично — тоже поглазеть на перемены, но не обмолвиться о том читателям.

Верный своему коньку — описывать природу и охоту, он, включенный в бригаду сталинских трубадуров, перед Соловками побывал на Беломорканале, но разящего пера Солженицына избежал. Пришвин, а с ним и Демьян Бедный изловчились смыться в Повенецкий Зверхоз Белбалтлага и там, пока Демьян чем-то хвастался перед вездесущими гепеушниками, Пришвин принялся высасывать все, что мог из профессора Кондырева о жизни и поведении четвероногих в неволе за проволокой и в клетках. Когда же Кондырев намекнул на двухногих за проволокой, в частности о своем дутом деле, писатель только молча качал головой. Об этом визите больше узнаете из воспоминаний Никонова в «Красной каторге», (стр. 349). Он тогда в зверхозе этом заведывал крольчатником.

Перед войной, когда готовилось массовое награждение писателей побрякушками, Пришвин проведал, что ему отложили самый захудалый «Знак почета», а трепачу Михалкову — орден Ленина. Обиженный, он в писательском групкоме хотел узнать, нельзя ли отказаться от «великой милости» и не явиться в кремль за «почетом». Да он, наверное, и без советников понимал, чем бы закончился его протест. Пришлось к награде от Императорского Географического общества присоединить сталинскую. Об этом в НРСлове от 11 мая 1977 года рассказал живой свидетель писатель Родион Березов.

Пока мы не знаем, кто, почему и с какими наставлениями позволил или посоветовал Пришвину законно, хотя и без такого подобострастия и почета, какой оказали Максиму Горькому, сойти на «Адский остров». Нам досталось лишь то, что уже опубликовано, как «Письма другу» за номерами Главлита. Познакомимся сначала с повестью о Соловках 1903 года в книге «Колобок», при чем, перелистывая одно издание за другим (первое — в 1908 году) замечаешь, как умелой перестановкой слова или устранением фразы, сразу вносится иной фон в повествование, более отвечающий духу дня...

Про святыни он вообще не обмолвился ни словом, да вряд ли и прикладывался к мощам соловецких святителей. Над рассказами о чудесах строителя скита на Анзере в душе и пером посмеивался. Удивлялся необразованности монахов и даже

 

- 226 -

строителей скитов — все какие-то бывшие возчики, буфетчики, лавочники, вот только настоятель Соловков еще туда — сюда: как и он, член Императорского Географического общества, глядит выхоленным архиереем, а ведь был рыбаком-помором, и позволил Пришвину фотографировать все, что захочет.

Встретили Пришвина «по одежке». После скитаний по Северу, он вступил в монастырь «с заднего входа» — с острова Анзер, с беднейшими богомольцами, проехав на лодке восемьдесят верст с Летнего берега. Монахи подозрительно оглядывали и расспрашивали его и вместо отличного номера во втором этаже рядом с номером губернаторши, чья шляпка на диване распалила фантазию Пришвина, отвели его на третий этаж к семи купцам с купчихами опорожнять с ними самовар за самоваром. И только когда он переоделся в сюртучную пару, доставленную с берега, и побывал у настоятеля, монахи в гостинице всполошились: «Такой господин и на третьем этаже! «...и отвели ему номер рядом с губернаторшей, да на грех под ней был и сам губернатор: словить жар-птицу не удалось. И в трапезной как и в гостинице, Пришвин обнаружил деление на классы... Да, мало чем можно воспользоваться из его небольшого очерка о Соловках 1903 года в том разрезе, который нас интересует для сравнений и выводов.

Дьякон на Анзере посвящает его во все тамошние интриги во все мелочи.

«...И вдруг мне становится ясно, где я... я в маленьком глухом русском городке, населенном богатыми и бедными мужичками. И монахи — это те же своеобразно устроившиеся русские мужики.

— В миру, — отвечает мне дьякон, — люди проще, лучше. В миру что случится, горе там или что, — выпил, закусил и кончено...»

Не радуют Пришвина, как охотника, даже небоязливые лисицы, тетерки, куропатки, олени, зайцы; дерзкие, нахальные чайки, голуби и воробьи расклевали в номере его пирог из хвоста семги. И кажется ему, что эти птицы и зверье тоже на жалованье у монастыря, тоже имеют свои домики где-то в лесу и за это обязаны показываться богомольцам. Попросил отвести его в лес поговорить с каким-нибудь подвижником, а, оказывается, теперь даже схимники могут жить в каменных домах. Такие ему неинтересны. Такие есть и в его

 

- 227 -

Александро-Невской лавре и незачем ездить на Соловки.*

Монахи Пришвина не понимают. Они чтут старых подвижников, но сами живут иначе. Со строителем Анзерского скита, отслужившего для него молебен, писатель быстро «сторговался» записать своих родителей не на вечное поминовение, а только на год.

«Пришел пароход, битком набитый странниками. Еще далеко с моря доносился с него отвратительный запах. Когда я увидел, сколько их набилось в пароходе, увидел эту грязь, это настоящее истязание людей... я ужаснулся. Но потом они вышли на берег. У них сияли лица. В это время они забыли все трудности пути, все горе... Эта простая народная вера меня волнует так же, как зелень лесов, так же, как природа в те моменты, когда увлечешься охотой.

«Земля обетованная»... Сейчас я понял, почему земля Соловецких островов называется в народе святою».

Но слово не воробей, особенно напечатанное. И долго еще в разных советских изданиях к этому крамольному слову СВЯТАЯ ЗЕМЛЯ, ЗЕМЛЯ ОБЕТОВАННАЯ в разных вариациях привешивались охлаждающие добавления, им ли самим, цензурой ли, не знаем.

Последнее «Письмо другу», помеченное 12 июня 1903 года, начинается так:

«Монастырские чайки долго летят за нами. Потом одна за другой отстают, а вместе с ними отстает и тяжелое, мрачное

 


* При Немировиче-Данченко в 1872 году, в год выхода «Капитал» Маркса по-русски, они тоже уже жили в каменных кельях кремля. Таких было двое и вот как он описывает встречу с ними:

«Выходя из больницы в коридор, мы наткнулись на полнейшее воплощение смерти. Это был схимник. Он только что вышел из собора и, едва передвигая ноги, брел домой. Весь в черных покровах, усеянных изображениями гробовых крестов и адамовых голов, в капюшоне ...он производил крайне мрачное впечатление. Из под савана... глядели неподвижные, бесцветные глаза... не только без блеска, но и без взгляда... Медленно он прошел мимо нас, как показалась другая фигура... Только этот был еще ужаснее. Дайте мертвецу острый и холодный взгляд — и перед вами будет встреченный нами призрак. — Нет спасения... Геена огненная... Плачьте, скорбите, — ...бормотал он

— Помешанный! — шепнул нам монах. Мы выбежали вон... Воздуху, свету!..» (стр. 292, 293)

- 228 -

чувство... И чем дальше от монастыря, тем лучше я себя чувствую».

Это он уезжал тогда в Лапландию, к кочевникам-лопарям. Прошло тридцать лет. Закончив поездку по Белбалтканалу с братьями-писателями, Пришвин снова на Соловках. Не в гостинице рядом с губернаторшей — там уже давно управление лагеря, — а в домике, принадлежавшем раньше наместнику, на берегу бухты Благополучия, как раз против той самой гостиницы.

«...Против моего окна смотрится в воду Соловецкий кремль, но какой! Тут большой пожар (в конце лета 1932 г. на моих глазах. М.Р.) уничтожил почти все деревянные золоченые купола церквей, корпуса от тесно стоявших одна возле другой церквей сохранились, и благодаря этому кремль стал похож на какой-то фантастический город из арабских сказок. Я взбирался на самый верх Преображенского собора и только наверху, в развалинах, увидел несколько гнездящихся здесь знаменитых когда-то соловецких чаек. Некоторые мне говорили, будто чаек напугал пожар и они перелетели куда-то (а почему же их не напугал пожар 1923 года? М.Р.), другие — что их постепенно извели люди («извели люди»... — ишь, как выкручивается пером, чтобы не ляпнуть правду: да заключенные с голодухи переловили и поели их. М.Р.). Не могу сказать, чтобы я особенно о них горевал: я ведь люблю птиц диких, а монахи охраняли их! (Да и чекист Эйхманс, начальник СЛОН,а, тоже охранял. Каждый заключенный знал его приказ: три месяца Секирки за убитую чайку, почему до 1932 года их было почти столько же, сколько при монахах. М.Р.), богомольцы раскормили чаек своими пирогами (Да и от заключенных в кремле им тоже кое что перепадало до тридцатых годов. М.Р.) и священные разжиревшие птицы ужасно орали и гадили. Тут в развалинах они снова одичали... И так было это хорошо, что я совсем забыл об изуродованных древностях.* К счастью моему, в деле охраны природы на Соловках сравнительно с прежним не только не убавилось, но даже и сильно прибавилось».

 


* И — добавим — забыл о заключенных. Их там только в кремле было тогда несколько тысяч. Не заметил. Обошел их, как кот горячую кашу. Чайками нас отвлекает, как Буревестник — монашеской декамеронщиной. А за шестьдесят лет до Пришвина, в 1872 году Немирович-Данченко побывал и в монастырской тюрьме и нашел там всего четырех арестантов: двух — капитана и купца — за ересь, а двух — «не в роде арестантов», сидят добровольно. Одному сто два года. Лет шестьдесят назад его посадили, забыли и лет через сорок вспомнили и выпустили, да запоздали: помешался. Он глупо и изумленно посмотрел на людей, на двор, на синее небо и возвратился в свою темницу. Всех забыл и всеми забытый. Его кормят, одевают и иногда водят в церковь. Это был, судя по описанию уже советского историка Г. Г. Фрумкина в его книге «Узники Соловецкого монастыря» (стр. 120), крестьянин Антон Дмитриев, присланный за оскопление себя и своего господина графа Головина, просидевший в монастыре 57 лет, с 1817-го по 1875 год. В 1865 году его освободили, и он остался в монастыре «не в роде арестанта». Умер 18 сентября 1875 г. на 102-м году жизни, т.е. вскоре после отъезда Немировича-Данченко. Другой «не в роде» — высокий, крепкий, красивый, с окладистой русой бородой. Это — петербургский палач, пожелавший по окончании договора постричься. Монахи приняли его с условием прежде несколько лет прожить в тюрьме, чтобы они присмотрелись к нему. Этот узник совершенно доволен своей судьбой. Замаливает старые грехи и верует в искупление... Из него выйдет хороший работник, а Соловкам, утверждает автор, ничего больше не надо (Стр. 265, 266).

- 229 -

Тут Пришвин оседлал своего любимого конька и понес, и понес! И ондатра-то уже попадает в капканы на крыс, и соболей не меньше, чем в московском зверинце, и песцы живут на свободе, а о том, что все — дело рук заключенных — ни гу-гу! Во втором «Письме другу» от 15 июля снова достается монахам: им, видите ли, и в голову не приходили опыты с культурами. Видел он в Соловках у Полярного круга культуры картофеля, ржи, овса, даже пшеницы; из огородных — свеклу, морковь, огурцы, помидоры, цветную капусту:

«Монахи ничего этого не знали, потому что пришли с юга. Оттуда они и получали плоды в обмен на молитву».

Да как же ты на старости лет, Михал Михалыч, сам оплевываешь свою бороду таким беспардонным враньем? Неужели так отрыгается прошлое твоих предков-староверов? Разве в первый приезд не видел монастырских огородов, не читал о них у Немировича-Данченко? Да и с юга монахов там было меньше, чем пальцев у человека.* И не к лицу малограмотным монахам заниматься сельскохозяйственными опытами. Это

 


* Федоров в книге 1889 года сообщает: монашествующих 228, из них 168 из северных областей, не считая сибиряков и уральцев.

- 230 -

ГПУ вынуждено было, запрятав в Соловки всякую профессуру и специалистов, по разным соображениям, по возможности, использовать их с максимальной выгодой. Кремлевских башен, стен и соборов они бы не построили со своими надсмотрщиками. Их возвели «темные» монахи, трудившиеся вместе с приписными к монастырю поморами и карелами.

Пора бы понять, что ложь на коротких ножках. Неужели «маститому» она к лицу лишь потому, что строкой ниже он пишет:

«Меня совсем закормили. Каждое утро ко мне является культработник Чернаш с каким-нибудь специалистом и треугольник наш приходит в движение до самого вечера».

Почему бы сразу не пояснить читателю, что Чернаш — вольнонаемный инспектор культвоспитчасти Соловецкого лагеря, а «какие-нибудь специалисты» — заключенные из Соловецкого общества краеведения, очевидно, натуралисты. Тратить бумагу, свое и читателей время на этот «треугольник», занятый, на «Адском острове пыток и смерти» только растениями, мошками и козявками — «там» — «есть тьма охотников, я не из их числа». Вскользь только отметим, что остров поднимается из моря за сто лет на 17 сантиметров (Ай, да открытие!) и что «зима на Соловках во много раз мягче зимы под Москвой». Тут как бы укор некоторым летописцам, чей термометр падает до 40 градусов ниже нуля. Впрочем, полураздетому и полуголодному соловчанину и пятиградусный мороз в лесу страшнее трескучего для сытого и одетого. Еще вот, между строк, узнаем, что «натуралист, помогавший мне, очень страдал здесь от невозможности без большой лаборатории сделать свою магистерскую работу и потому стал замечательным соловецким краеведом». (Чем и сохраняет свою жизнь там. М.Р.).

Побывал вслед за Горьким на маяке над Секиркой и Пришвин, узревший оттуда «остров, как решето». Пробираясь туда на моторке по каналам от Святого озера, он пришел к мысли, что «выбор места древних колонизаторов края был сделан далеко не на основе аскетического истязания плоти». Читайте, значит, так: пять веков назад Герман, Зосима и Савватий искали не уединения для молитв и труда, а очаровательного и безлюдного уголка природы. А для «истязания плоти» этот уголок природы полностью использовали большевики... да не своей плоти!

«Мне бы очень хотелось — размечтался Пришвин — чтобы в будущем здесь, в Соловках, устроился бы грандиозный санаторий для всего Севера... В будущем доктора не станут всех посылать на южные воды и виноград, а в ту природу, в

 

- 231 -

ту среду, где человеку все понятно, близко и мило. Вот тогда-то Соловки и сделаются любимейшим островом здоровья для всего Севере».

Эти его мечты Богуславский особо выделил в своем описании послелагерных Соловков, но в отличие от Пришвина не раз и не два поясняет и напоминает, что с 1923 по 1940 год там был СЛОН, расшифровывая его в примечании, как «Соловецкий лагерь», опустив «Особого Назначения». Богуславский признает большую научную работу, проделанную СОКом и трудолюбие монахов, создавших стране такой исторический и архитектурный памятник. Он даже по фамилиям называет некоторых сотрудников СОКа из заключенных и их напечатанные на острове работы.

Богуславский писал в 1966 году, когда Соловки уже наводнялись туристами и добровольцами — «рестовраторами», а Пришвин — в 1933 году, когда Соловки все еще пропитывались потом, слезами и кровью заключенных, о чем он умалчивает, хотя на его глазах из окна своего дома он не раз, конечно, наблюдал, как «Замля обетованная» поглощала новые этапы узников. Читая его «Письма другу» оттуда, невольно вспоминается крыловская басня:

«...В кунсткамере, мой друг!

Часа там три ходил.

Все видел, высмотрел, от удивленья...

...СЛОНа? Слона-то я и не приметил»...

С каким чувством вторично покидал остров Пришвин, уже не провожаемый чайками, он не поделился с «другом». Но в самом начале первого письма есть загадочная, эзоповским языком сказанная фраза. Вспомнив первый приезд в Соловки «в милую древность с неприятным для меня запахом ладана и постного масла», он добавляет:

«Но теперь это прошлое совершенно прошло, и встреча с ним тяжела: хочется жизнь кончить песней о здравии, а родные древности требуют, чтобы ты слушал их заупокойную». Не хотел ли он этим намекнуть, что запах ладана и постного масла сменился запахом трупного тления и крови?

Да, мало и не беспристрастно в 1903 году, и с оглядкой, умалчивая про главное в 1933 году, описал Соловки Пришвин, и этот грех останется темным пятном на его биографии, во всяком случае для тех, кто сидел на Соловках и их родственников. После Соловков, в том же 1933 году, в августе Пришвин снова навестил знакомый ему по 1903 году Кольский полуостров и сразу попал в район «ударных соловецких строек» — Нивастоя, Хибиногорска, Мончегорска, дорог, шахт, лагерей

 

- 232 -

и поселков ссыльных. Правда, тут не остров, которому посвящена книга, но все же стоит отметить несколько «ключевых» фраз из его писаний:

«Я узнал издали Ниву... глубоко взрытую землю и людей там бесчисленное множество... Бросалось в глаза разное положение рабочих: один сидит на экскаваторе... другой обыкновенной железной лопатой выгоняет свои кубометры... Береза тут, в Хибинской тундре, вырастает за 50 лет на 15 сантиметров, а человек в каменной пустыне в три года собирает города с электричеством, заводами, железными дорогами... И беспрерывные взрывы аммонала в горах доставляют мне удовольствие, и чем больше гремит, тем больше хочется, чтобы дальше сильнее гремело...».

Ведь не он, Пришвин, из-за страха голода и наказания оторванный от семьи долбит на морозе дырки для аммонала, взрывает его, строит, возит и «выгоняет свои кубометры». Пришвин хочет чужими руками, чужим потом и страданиями создать богатую и сильную родину и радуется ее успехам, отгоняя мысль о том, не в чрезмерную ли цену они обходятся. Пришвин отлично знал, что сюда, в хибинскую тундру пригнали десятки тысяч заключенных и ссыльных, а он-то приехал сам, добровольно, лишь посмотреть и повертеть пером. От Белбалтлага как-то открутился, а теперь, в одиночном порядке и с охотой, не по нужде, восхваляет то же рабство на другом месте. К прискорбию, таких там много. Перо легче тачки. А попробовали бы сами — запели бы иную песнь.