- 117 -

Глава 14.

СЛАБОСТЬ ПОБЕЖДЕННЫХ

 

Мы остались вдвоем. Пробыли так около месяца — Левкович и я, — пока нас с ним не разлучили. Мы крепко с ним подружились, чего я никак не предполагал раньше, так как до того он был исключительно замкнут. Говорил почти так же мало, как Крапивлянский, хотя так никогда не психовал.

Наружность у Левковича была очень примечательная. Он был изуродован во время Гражданской войны, в которой участвовал и на одной, и на другой стороне. То, что после операции он лишился ноги, а одна рука у него висела неподвижно, не так еще бросалось в глаза. Но его голова была свернута в сторону, а лицо почти непрерывно подергивалось судорогой — следствие тяжелой контузии.

 

- 118 -

Я раньше уже знал, что Левкович — бывший кавалерийский офицер из польско-украинских помещиков. Знал и о том, что долгие годы, начиная с Гражданской войны, он служил в «органах» и только незадолго до ареста стал директором Антирелигиозного музея: тогда вообще происходила массовая переброска чекистов на другую работу.

Иногда это их спасало. Но по большей части это было только переходным этапом на пути в тюремную камеру, а оттуда — в «подвал».

Левкович был моим ровесником. В нашей судьбе было много общего. Но еще больше общего оказалось в наших мыслях, в нашем отношении к «первым и последним вещам», несмотря на то, что жизненные пути наши расходились.

— Я слушал вас, когда вы говорили с Зиньковским, с большим интересом, — начал он, когда ми остались вдвоем, но не сразу, а после дневной прогулки, когда впечатления прошлой ночи улеглись, а до «того» часа было еще далеко.

— Вы не удивляйтесь: хотя я происхожу из военной среды и когда-то окончил офицерскую школу, вопросы религии меня занимали всю мою жизнь. Так что и последняя моя работа «на службу народа» — эти слова он произнес с подчеркнутой иронией — была не совсем случайной.

Почему это так было? Может быть, здесь сказалось влияние матери, религиозной до фанатизма. Может быть, — старшего брата. Он был ксендзом и таким же фанатиком, как и мать. А старший брат — это всегда очень много значит.

Я же и любил его без ума. Но в ксендзы я не пошел, как оба они хотели. Бюхнер и меня отравил. Зато я стал, если угодно, тоже своего рода священнослужителем, хотя и другой веры.

Вы безнадежно путались в своих умствованиях. Пытались спасти от своего разбитого корабля то, что, как вам казалось, можно было спасти: символы какие-то, лексики или что там еще, о чем вы вчера говорили.

Я поступил иначе: я сжег все, что осталось от старого корабля, и пустился в плавание на том, что мне казалось тогда крепче крепкого.

В результате, если начинать с конца, меня прибило к тому же берегу, что и вас, и Крапивлянского, и Левку Задова.

Хотя, что касается Крапивлянского, тот, по-видимому, никаких кораблей не сжигал и никаких не искал, а просто плыл

 

- 119 -

туда, куда вела волна: служил царю, пока был царь, не стало царя, пошел на службу «народу»... У Крапивлянского началось с ненависти, — продолжал Левкович после некоторой паузы, — я его хорошо понимаю. Но у меня началось не столько с ненависти, сколько с презрения: презрения к тем, кто должен был бы своей кровью стать за царя, но предал его раньше, чем пропел петел.

Ведь вы подумайте, защищать царя по-настоящему готовы были только городовые!

Левкович поделился со мною своими впечатлениями от революции — впечатлениями, которые до буквальности совпадали с моими собственными.

Левкович ехал с Кавказского фронта в Петроград через Москву. Был первый или второй день революции. На одной из больших станций перед Москвою жандармский полковник или ротмистр совал в руки офицерам листки газеты с текстом Отречения. А в Москве первое, что бросилось ему в глаза, были генералы с красными розетками в петлицах шинелей.

В Петрограде, в Офицерском собрании, пропитанным запахом вина и спирта (революция началась с разгрома солдатами винных погребов), столпилось несколько сотен обалдевших в конец растерянных офицеров всякого звания.

Какой-то старый, заслуженный генерал (начальник Стрелковой школы Филатов, как он узнал потом) держал речь. О чем же он говорил? А о том, что, подчиняясь новой власти, господа офицеры нисколько не нарушают своей присяги, так как сам царь-де им приказал.

Приблизительно то же, вспомнил я, говорил протоиерей Орнатский на молебне в Казанском Соборе, на второй или третий день после Отречения.

Когда я читал лекции по истории войны, я всегда напоминал своим слушателям о том, что, ставя вопрос о причинах побед одних и поражении других, не следует забывать, что в том или другом случае решающим было: сила победителя или слабость побежденного? В том, что называется русской революцией и февральской, и октябрьской, — вне всякого сомнения, решающим была не сила победителей, а слабость побежденных. Доказательством тому была и Гражданская война.

Левковйч был сначала на стороне белых. Вернее, сначала по мобилизации он попал в Красную Армию, но оттуда бежал

 

- 120 -

с опасностью для жизни к белым. Так понимал он свой долг офицера. Новая вера тогда его еще не захватила. Но разочарование началось с первого шага.

С двумя своими товарищами — тоже офицерами, бежавшими вместе с ним от красных — после многих скитаний, во время которых каждый час они находились между жизнью и смертью, очутились они, наконец, среди «своих».

Начальник разъезда, безусый корнет, сначала грозил всех их повесить на месте без суда, но потом смягчился и отправил их под конвоем в тыл.

Там началось следствие, потом суд: почему и как могли они позволить призвать себя на службу в Красную Армию? Только Георгиевский крест Левковича и громкое название полка, где он когда-то служил, спасли их.

Это было первое впечатление от «своих». А затем пошло «одно к другому». «Грабиловка», о которой с горечью вспоминают вожди Белой Армии, как Деникин, Врангель, о ней говорит и проф. Шавельский, морально разложила армию и обессилила движение.

Но «грабиловка» Левковича не так еще возмущала. «Ну, что ж, — думал он, — фронт ожесточил, распустил людей. Не всякий может устоять от соблазна».

Возмущало его другое: то, что когда воинская часть выходила на фронт, большинство кадровых офицеров куда-то исчезало. Оставались одни только бывшие прапорщики.

Когда же часть шла в тыл на отдых, начальники, как тараканы выползали из щелей. Именно те, кому надлежало в первую очередь мстить за своего царя и сражаться до последнего за его поруганное царство, «оказывались» в тылу или при первой возможности уносились заграницу.

Гибнуть же за родину предоставляли тем, для кого она, по большей части, была только мачехой, — разночинным интеллигентам, народным учителям.

Они — эти «дроздовцы», «марковцы», «корниловцы» — показывали чудеса храбрости, героизма, жертвенности.

Но все это оставалось без пользы, когда движение в целом не находило поддержки в массах и когда его участники в большинстве своем не имели никакой веры, а, изуверившись, либо занимались проживанием жизни, либо искали возможности «улизнуть» из всей этой каши.

 

- 121 -

В рассказах Левковича было много субъективного. Чувствовалось также и желание себя оправдать в собственных глазах: того, что я тоже был белым офицером до Перекопа включительно, он не знал, а я не нашел нужным говорить ему об этом.

Но кое-что в его рассказе было и правдой. Судить, однако, легко, понять — трудно. Да, решила здесь — слабость побежденных, а не сила победителей! Но надо сделать одну оговорку: в слабости побежденных на этот раз была и своя сила, так как побежденные не хотели и никогда не захотели бы пользоваться теми средствами, какими пользовались их противники, как для захвата, так и для удержания власти.

Говорят о «белом терроре». Но что такое «белый террор» по сравнению с «красным»? Если у белых не хватило жестокости или моральной силы развернуть террор по отношению и к чужим, и к своим так, как это сделали красные, то эту слабость история едва ли поставит им в суд и осуждение.

Левкович удивлялся, до какой степени доходил моральный маразм у белых, насколько отсутствовал у большинства их вождей даже намек на идейность. Левкович почувствовал, что старые боги, которым он когда-то служил, умерли раз и навсегда.

Во время конной разведки он был тяжело ранен, чудом остался жив и снова попал в стан красных.

К этому времени у него никаких сомнений уже не оставалось. По словам Левковича, на него подействовало и то, что красные его пощадили, оставили ему жизнь, взяли к себе на службу.

Такие случаи, конечно, бывали, но, возможно, что Левкович чего-нибудь и не договаривал.

Новой веры Левкович все-таки долго не находил. Как у Крапивлянского, у него не было любви, а, следовательно, не могло быть и настоящей веры.

Было только одно искушение.

Больше всего хотелось мне тогда знать: какой внутренний путь привел Левковича на службу большевикам. Отчасти он был мне понятен: его оттолкнуло то, что он считал моральной слабостью побежденных. Но в чем он увидел моральную силу победителей? Так как без этого нельзя было идти на службу к кому бы то ни было до того предела, до которого пошел Левкович. Одно только приспособление ничего здесь не объясняло: очень относительные выгоды покупались бы в таком случае слишком дорогой ценой. Игра бы не стоила свеч...