- 69 -

Глава 7.

МОЕ «ДЕЛО»

 

Из рассказов сокамерников я понял, что мое «дело» принимает более серьезный оборот, чем я предполагал. О таких «приемах следственного воздействия», как ножка от стула, я вообще раньше не думал.

 

- 70 -

О «вербовках», «объективных данных» и «пьесах» имел только самое смутное понятие. Мало что знал я «на воле» и о судебной процедуре НКВД, которая вполне соответствовала процессу следствия: обо всех этих «особых совещаниях», «тройках», «выездных сессиях военной коллегии» и прочих органах советского правосудия, которые решали дела очень скоро, но «никогда несправедливо».

Судебное разбирательство было упрощено до крайности. Приговоры чаще всего выносились заглазно, не только без участия «сторон», но даже в отсутствии самого обвиняемого, в каких-то таинственных «особых совещаниях» и «тройках».

Но если даже имело место судебное разбирательство — на выездных сессиях военных коллегий Верховного суда, то оно сводилось к тому, что обвиняемому ставили только один вопрос: признает ли он себя виновным в тех преступлениях, которые изложены в его обвинительном акте?

И затем, независимо от его ответа, выносили приговор — почти всегда обвинительный.

В отдельных случаях дело передавалось на доследование, но никогда и никто не выходил из суда оправданным: подсудимый мог быть освобожден следственными органами НКВД, но никогда не мог быть оправдан по суду, вопреки предварительному следствию.

Ведь такое оправдание было бы равносильно покушению на авторитет НКВД, а это в советской системе совершенно невозможно — НКВД непогрешим так же точно, или еще больше, чем правящая партия в лице ее вождя...

Идя первый раз к следователю, я думал о том, какого рода «фабулу» мне придется измышлять, как поставить ее в соответствие с моими «объективными данными», как быть с «вербовщиками»?

Интересно, что об отрицании за собой всякой вины вообще, о своем самооправдании я совершенно не думал: каждому советскому человеку вбито в голову, что самооправдание в таких случаях равносильно сомнению в непогрешимости НКВД и может только ухудшить положение. НКВД, мол, знает, что делает, и если он кого-либо арестовал, то на это есть политические основания. Никому не позволено оспаривать эти основания, хотя бы от этого зависело собственное существование.

 

- 71 -

Гневного бога еще можно попытаться умилостивить, но бороться с ним? Практика самокритики приучила людей не оправдываться...

Мои «объективные данные» подсказывали мне обвинение в «идеологическом саботаже» и «контрреволюционной агитации» — к этому можно было «подогнать» мои «методологические» ошибки и погрешности, о которых я так много наслушался во время проработок.

Дело, однако, оказалось серьезнее.

Мой первый следователь — Шапиро, начальник самого страшного — Третьего отдела НКВД, ведавшего делами о шпионаже, терроре и подобных вещах, встретил меня обычным вопросом: признаю ли я себя виновным в антисоветской деятельности?

Я пытался отвечать уклончиво, в том смысле, что если, мол, считать контрреволюционной деятельностью ошибки в изложении курса, в формулировках, так же как и замечания или высказывания в частных беседах, то, конечно, я должен быть признан контрреволюционером, и т. д. в этом же духе.

На это последовала непечатная брань моего следователя, а после этого — начало следственного воздействия.

Из приемов воздействия ко мне лично применены только «конвейер» и «лишение сна» — об «уговаривании» и «устрашении» я не говорю.

Я подвергался допросу почти без перерыва с 18 марта (дня ареста) до 10 мая — в течении почти пятидесяти дней.

Спать мне приходилось по два или три часа в сутки и то, не лежа, а полусидя, в промежутках между допросами.

Бывали же и такие сутки, когда я не мог заснуть хотя бы на один всего час... Это довело мои нервы до состояния крайнего напряжения, и я не знаю, подействовали ли бы потом избиения, так как я начал терять всякую чувствительность, всякое вообще ощущение внешнего мира.

За это время у меня сменилось тринадцать следователей. Как я уже потом узнал из своих камерных встреч, половина из них была в разное время арестована, разделив, таким образом, судьбу своих подследственных.

Это — тоже одна из подробностей «ежовщины»: наряду со всеми прочими, «изъятию» и «ликвидации» подвергались также и чекисты, сотрудники НКВД, и притом в таком количестве,

 

- 72 -

что на некоторых местах и должностях сменились по три, четыре и больше занимаемых их лиц.

Даже в должности самого народного комиссара внутренних дел на Украине, например, за это время сменились: Валицкий, Леплевский и Успенский, ликвидированные один за другим.

Каждый следователь начинал мое «дело» снова, с самого начала, даже не интересуясь его предыдущей стадией.

Каждый последующий был требовательнее предыдущего. Дело же непрерывно нарастало, подобно снежной куче, принимая более серьезный оборот.

«Идеологический саботаж» и «антисоветская агитация» не прошли, — этого оказалось слишком мало. Меня обвинили в «подготовке вооруженного восстания против советской власти» и «участии в подготовке террористических актов, направленных против вождей партии и, в частности, против Косиора».

«Объективным» основанием для этих обвинений служило то, что я в течении нескольких лет состоял научным сотрудником академических учреждений, возглавлявшихся известным украинским политическим деятелем и историком М. Грушевским, с которым я лично был знаком.

По каким-то одному НКВД известным соображениям нужно было представить всю научно-организационную деятельность Грушевского на Украине в годы советской власти как средство скрытой политической борьбы, сводившейся, в конечном счете, к свержению советской власти, Следовательно, всякий, кто к этой деятельности имел какое-либо отношение, являлся соучастником антисоветской политической организации.

В этой «пьесе», созданной НКВД, и мне лично отводилась какая-то роль, которую мне надлежало сыграть на следствии, а, может быть, на показательном судебно-политическом процессе, который, как будто, предполагался.

Естественно, я сопротивлялся, тем более, что от меня, как от всякого другого, в подобных случаях требовалось показание не только о себе лично, но и о всех, «вербовавших» меня и «завербованных» мною.

Самому М. Грушевскому я повредить уже не мог, так как он умер за несколько лет до моего ареста. Но оставались еще его дочь, жена, брат и невестка. Оставались и многие так же,

 

- 73 -

как и я, бывшие сотрудники его учреждений, потенциальные участники «контрреволюционной организации».

Между прочим, «объективным основанием» для обвинения в «участии в контрреволюционной организации может служить не только совместная служба или работа, но также и простое знакомство, дружеские встречи за игрой с карты, за рюмкой водки и так далее.

Благодаря этому, каждый советский гражданин имеет основание быть обвиненным и подвергнуться аресту, особенно, если еще к этому присоединяется подходящее социальное происхождение или другие такие же «объективные признаки».

Сопротивление мое было, наконец, сломано «конвейером» с лишением сна и угрозами избиения — угрозами, сомневаться в осуществлении которых у меня не было ни малейших оснований, а главное — «очной ставкой» с дочерью самого Грушевского и с моей коллегой по университету — проф. Мирза-Авакьянц.

Е. М. Грушевская на очной ставке со мной заявила, что я, действительно, был соучастником возглавлявшейся ее покойным отцом контрреволюционной организации, направленной к подготовке вооруженного восстания и к свержению советской власти.

Тут же, во время очной ставки, следователь показал мне и письменное показание покойного М. С. Грушевского, собственноручно им написанное, в котором он признавал свои академические учреждения не более, как внешней формой, за которой скрывалась активно враждебная советской власти политическая организация.

Что мне оставалось делать?

Мирза-Авакьянц заявила также, что Наталия Крупеник, жена наркома Любченко, рассказывала, будто бы, ей лично о том, что я давно состою участником подпольной националистической организации, которую одновременно возглавляли Грушевский и Любченко. Я прекрасно понял, чем были вызваны такие показания, но, вместе с тем, для меня стало ясно, что дальнейшее мое сопротивление бесполезно, так как следствие располагает уже нужным ему обвинительным материалом, достаточным, во всяком случае, для моей ликвидации.

И я признал себя виновным в участии в подготовке на Украине вооруженного восстания против советской власти.

 

- 74 -

Тогда я понял, наконец, поведение Зиновьева, Бухарина и других вождей оппозии, фигурировавших на судебных процессах, и так легко, казалось, соглашавшихся со всеми возводимыми против них обвинениями.

Аналогия со средневековыми процессами ведьм перестала казаться мне шуткой.

Со своими «вербовками» я кое-как справился: среди своих «соучастников» я называл либо умерших — М. Грушевского, П. Любченко, М. Скрыпника, что облегчалось для меня содержанием самого «дела», либо ранее меня подвергшихся репрессии, считая, что мои показания им не могут повредить, поскольку они «свое» так или иначе уже получили.

В тех же случаях, когда приходилось называть лиц живых и бывших еще на свободе — акад. Крымского, Ал. Грушевского, проф. Тимченко — я приводил только те общеизвестные данные, которые давно уже были опубликованы в советской прессе или публично оглашались во время чисток и проработок.

Все шло уже, как по маслу. К концу «конвейера» мне разрешили даже спать по несколько часов с сутки, а одно обстоятельство говорило даже о значительном облегчении всего «дела»: неожиданно следователь предложил мне изъять из моего показания пункты о терроре.

Это я сделал очень охотно, так как «террор» котировался серьезнее вооруженного восстания, и я особенно боялся и упорно сопротивлялся прежде, чем включить и его в свои показания.

Согласился я на террор только в состоянии крайней апатии и депрессии, вызванной длительным лишением сна.

Сначала я предполагал, что террор «сняли» у меня только потому, что он не был обоснован «объективными показаниями» и вообще мало вязался со всем прочим содержанием моих показаний.

Однако, потом оказалось, что и у всех других «террористов», которых было немало и которые в своих показаниях о терроре называли имя Косиора, секретаря ЦК коммунистической партии Украины, террор был снят.

Из этого обстоятельства в камерах сделали совершенно правильное заключение: «Косиор — сел», т. е. арестован.

Это и подтвердилось, когда к нам явились свежие арестованные — единственная наша связь с внешним миром и единственный источник политической информации.

 

- 75 -

Террор-то мне «сняли», но радость моя была преждевременна, так как вместо него, мне «пришили» шпионаж.

Подавляющее большинство арестованных в 1937—1938 гг. обвинялись именно в шпионаже. Было какое-то наводнение шпионов, — германских, японских, румынских, польских и т. д.

Мне казалось несколько странным, что в моей обвинительной фабуле фигурировали «вооруженное восстание» и «террор», а не шпионаж — не было, как я думал, «объективных данных».

Но они нашлись и самого полноценного качества, и в нужном количестве. Перечислю их по порядку.

Несколько лет подряд я был руководителем византологической комиссии Украинской Академии Наук.

Так как названия «византология», «византологический» казались реакционными, их заменили названием «Ближний Восток», а в круг вопросов, составлявших компетенцию комиссии, включили и вопросы по истории Турции, Ирана и других стран Востока.

Это обстоятельство «объективно» связало меня с «восточными державами», из которых самой опасной для Советского Союза была, разумеется, Япония. И хотя последняя не принадлежала к «Ближнему Востоку», но это была уже тонкость, которая могла и не интересовать придававших мало значения деталям следователей НКВД.

Второе: в порядке так называемой общественной работы и шефства научных работников над Красной Армией, я должен был читать доклады и лекции по истории военного дела в древности и в средние века высшим командирам Красной Армии, так как советские власти заботились о поднятии их общего образовательного уровня. Это объективно «связывало меня с Красной Армией», давая мне возможность «собирать шпионские сведения».

Необходимы были еще пути и средства связи с представителями и агентами соответствующих держав. Нашлись и они.

Во-первых, в 1937 году я присутствовал на торжественном банкете, который устраивало Общество культурной связи с заграницей в Киеве в честь известного чешского ориенталиста, профессора Грозного.

Я даже разговаривал пять-шесть минут с этим знатным иностранцем, а этого было вполне достаточно, чтобы он успел

 

- 76 -

«завербовать» меня на службу какой-нибудь иностранной разведки.

Кстати, должен здесь сказать, что сам председатель названного общества, некий Величко, был арестован еще до меня, а его преемника Смирнова я также встретил потом в одной из камер.

Кроме того, председатель комиссии по шефству научных работников над Красной Армией, на котором лежала организация всей лекторской работы, проф. Майлис, мой коллега и добрый приятель, в этом же году ездил читать лекции в частях Красной Армии, расположенных на Дальнем Востоке — очевидно, также с целью шпионажа и установления связи с японской агентурой.

Очевидным это было уже потому, что он был арестован, а «НКВД напрасно никого не арестовывает».

Я отчитывался в своей работе перед Майлисом, а он уж передавал полученные от меня сведения куда нужно, по назначению.

Так он и показал под влиянием соответствующего воздействия.

Облегчил же задачу составления обвинительной фабулы, как ему, так и мне, камерный консультант, проф. Сухов.

Отличаясь живостью воображения и воспользовавшись такими «объективными признаками» своей собственной биографии, как случайная встреча с японским консулом в Одессе, он составил сложную и занимательную «пьесу», в которой роль была отведена и мне, и Майлису, и многим другим, конечно, в том числе известному украинскому ориенталисту Крымскому и даже президенту Украинской Академии Наук Богомольцу.

Между прочим, НКВД занималось и тем, что собирало — так сказать, на всякий случай, заготовляя, как бы впрок — «компрометирующие» и обвинительные материалы вообще против всех высокопоставленных лиц, чтобы пустить в ход эти материалы в надлежащий момент. Делалось это просто: от лиц, подобных Сухову, получали нужные показания против кого угодно и «подшивали» эти показания к «делу».

До поры до времени это не мешало лицам «скомпрометированным» получать советские ордена и высокие звания, но, когда наступал подходящий момент...

 

- 77 -

Профессор Крымский еще в 1940 году получил орден по случаю своего юбилея, отпразднованного с огромной помпой, а уже в 1941 году, в начале войны, оказался арестованным.

Всем свой черед!..

Итак, я оказался шпионом в пользу Японии. Шпионские сведения я передавал Майлису, а тот через Сухова направлял их японской агентуре. Это получалось довольно стройно. Оставалось еще придумать, какого же содержания были мои «осведомительные материалы»? Что мог я узнавать интересного для Японии о Красной Армии во время моих лекций?

Я не мог придумать ничего более подходящего, как то, что «высшие командиры Красной Армии, до командира дивизии включительно, не могут отличить Наполеона III от Наполеона I, и Цезаря от Александра Македонского».

Это сошло под рубрикой «сведения о морально-политическом состоянии командиров Красной Армии».

Мог ли я сопротивляться? Мог ли отрицать эти обвинения и отказаться от роли, отведенной мне в «пьесе» Сухова и одобренной следователем НКВД?

Рискуя поломанными ребрами, отбитыми почками и пр., мог бы. Но к чему? Ведь два свидетеля — Сухов и Майлис — были уже налицо, а этого было вполне достаточно для обвинительного приговора. А интересы Истины?..

Нет. Я не имел силы ради нее идти на распятие. В этом мой грех.

Все, кто не прошел через чистилище НКВД, не испытал всех приемов его следственного воздействия, пусть со спокойной совестью забросают меня камнями...