- 60 -

Глава 6.

ПЕРВЫЕ УРОКИ

 

Итак, свершилось...

Арест, наконец, состоялся. Арест, которого я ждал со дня на день, вернее — с ночи на ночь, в течение всего года, не одного этого года, но этого года, в особенности.

Невольно может возникнуть вопрос: а почему нужно было ждать ареста? Какую вину чувствовал я перед властью?

Правду говорю — никакой. Во всяком случае, такой, которая должна была бы повлечь за собою арест.

Нехорошим у меня было только социальное происхождение. Оно всегда служило основанием для подозрительного отношения большевистской власти, несмотря на сталинское: «сын за отца не отвечает».

Со всей откровенностью должен сказать, что ни тогда, ни после активным врагом советской власти я не был, хотя со многим не был согласен, а отдельные явления установившегося режима вызывали у меня недоумение, а подчас и возмущение.

Но как же могло быть иначе? Да разве существовали такие советские люди, согласные со всем, принимавшие без тени критики все, что вокруг них происходило? Я имею в виду не общественную открытую критику, не допускавшуюся режимом, а внутреннюю, интимную, до которой, по настоящему, никому не должно быть дела.

Во время проработки меня обвиняли в «буржуазности», «идеализме», «антимарксизме». Но это были явные преувеличения, что хорошо понимали и мои критики.

Мне претила догматизация марксизма, превращение его в канонизированную официальную доктрину, схоластизм или талмудизм в ее применении.

Но ряд положений так называемого диалектического материализма я тогда разделял.

Я считал их бесспорными, независимо оттого, Маркс или кто другой дал им окончательную формулировку.

В преподавании, в работах я имел перед собой печальный опыт своих коллег, старался следовать принятой доктрине, хотя при извилистости и постоянных колебаниях «генеральной линии» это было не так легко.

И при всем этом, т. е. при моей лояльности в отношении как режима, так и доктрины, я ждал ареста. Почему?

 

- 61 -

Потому же, почему и все прочие советские граждане, в основной своей массе также лояльные, всегда находятся под страхом ареста, потому, что непрерывные аресты происходят среди знакомых и не знакомых, далеких и близких... Потому, что перманентные чистки и проработки приучили каждого к сознанию за собой какой-то вины, к какому-то почти мистическому ощущению «первородного греха», к ожиданию неизбежной кары.

Когда по выполнению неизбежных формальностей я очутился под утро в одиночной камере, я мог свободно предаться размышлениям, которые, естественно, сводились к такому вопросу: чего мне ожидать? В чем будут меня обвинять? Что я могу сказать в свою защиту? Какого я могу ждать наказания?

Наверно, меня обвинят в том же, в чем уже обвиняли во время «проработок»: в «методических и идеологических извращениях».

Но теперь уже, очевидно, это будут извращения «умышленные», «злостные», «преступные»...

А я повторю то же, что говорил «в порядке самокритики»: ошибался, но кто ж не ошибается? Грешен, но кто из нас без греха?

Конечно, арестованные раньше меня друзья и коллеги могли «наговорить».

И все разговоры в тесном кругу за рюмкой водки или чашкой чая, все эти сомнения, вопросы, критические замечания будут теперь сочтены за проявление «антисоветских настроений» или за «контрреволюционную агитацию».

За это, конечно, придется ответить, но это не так страшно. Года три концентрационного лагеря или ссылки в Сибирь? С этим нужно примириться, как мирятся люди с болезнью. Кто в Советском Союзе не «сидел»? Недаром существует поговорка, что советских граждан можно разделить на три группы: сидящие, сидевшие и тех, кто будет сидеть...

Такие мысли мелькали у меня в одиночке, но их прервали переводом меня в обычную камеру в той же внутренней тюрьме.

В новой камере я получил свои первые тюремные уроки, открывшие мне советскую действительность. Я понял ее в несколько другом свете, чем я представлял ее себе раньше.

Там и началась для меня настоящая «школа большевизма».

 

- 62 -

Первым моим тюремным товарищем оказался Зуйченко, рабочий-металлист, бывший когда-то активным участником махновского движения. Он отбыл восемь лет царской каторги за принадлежность к анархистам и участие в совершении террористических актов. Побывал дважды и в советских лагерях.

Зуйченко был ярким представителем, по советским понятиям, «бывших» особой категории людей, всегда служивших определенным объектом большевистского террора.

Обвиняли его в участии в «подготовке вооруженного восстания против советской власти». В чем заключалась эта подготовка и само восстание, я расскажу позже.

Вторым моим сокамерником был Иоганн Гресель, германский рабочий, приехавший в Советский Союз в годы безработицы. Он думал найти здесь кусок хлеба, а попал за решетку НКВД по обвинению в фашизме.

Настоящая же его вина заключалась в том, что, живя с женой, тещей, свояченицей и грудным ребенком в одной комнатушке с протекающим потолком, он безуспешно толкался от одной двери к другой и, наконец, выйдя из себя, сказал какому-то начальнику, даже не из особенно высоких: в капиталистическом мире собаки живут лучше, чем рабочие в стране трудящихся.

Гресель был «иностранцем», а очень скоро я убедился, что иностранцы самого разнообразного происхождения и положения являлись, наряду с «бывшими», основным населением советской политической тюрьмы.

Кроме Зуйченко и Греселя, моими товарищами по камере были: бухгалтер, бывший в 1917 году членом Украинской Центральной Рады и обвинявшийся, естественно, в украинском национализме, также — из категории «бывших».

Опять-таки «бывший», казачий полковник, долгие годы работавший в качестве чернорабочего на кирпичном заводе, но теперь, наконец, обнаруженный и «посаженный» за участие, якобы, в Российском Общевоинском Союзе — политической организации «белых» эмигрантов за границами Советского Союза.

Кроме того, в камере сидели: какой-то плановик, вина которого была неопределенной, хотя обвинялся он в таком странном преступлении как террор. И еще два специалиста

 

- 63 -

лесного дела, относившихся к категории «спецов» и обвинявшихся во «вредительстве» и «саботаже».

От своих товарищей по несчастью я получил первые необходимые сведения, касавшиеся моей дальнейшей судьбы и вводившие меня в курс всей практики советского политического судопроизводства во всех его стадиях — от предварительного дознания до приведения приговора в исполнение.

И, хотя кое-что я знал или, вернее, кое о чем догадывался еще на свободе, но многое оказалось для меня совсем неожиданным.

Прежде всего — процедура предварительного дознания и методы судебно-политического следствия. В виде «наглядного пособия» мне был продемонстрирован бухгалтер-националист.

Бедняга неподвижно лежал на животе, так как вся задняя часть его тела была превращена в сплошную рану: такова оказалась процедура допроса.

В последнее время в публику начали проникать слухи о том, что арестованных в НКВД во время допросов жестоко избивают, а порою подвергают и пыткам. Но я относился к этим слухам с некоторым недоверием, считая их, если не вымыслом, то преувеличением, и уж, во всяком случае, не допускал, чтобы подобные «приемы следственного воздействия» применялись совершенно открыто и носили массовый характер.

Это плохо вязалось с общим направлением большевистской пропаганды, с принципами столь торжественно провозглашаемой советской демократии, со «сталинской заботой о живом человеке».

В камере меня познакомили со всеми «приемами следственного воздействия», с тем, чтобы я, идя на допросы, был психологически ко всему подготовлен.

Мои последующие наблюдения и личные переживания подтвердили точность полученных в камере сведений.

Тогда существовала целая «система следственного воздействия», разработанная во всех деталях и применяемая следователями НКВД не без учета личных качеств каждого подследственного.

Начиналось обыкновенно с «уговаривания»: следователь убеждал подследственного добровольно сознаться в своей вине и обещал ему в этом случае полное прощение.

 

- 64 -

Приемы «уговаривания» отличались порой большой изощренностью и тонким знанием психологии и учетом особенностей своеобразного большевистского мировоззрения, которое носит на себе печать настоящей религиозно-мистической веры.

В отдельных случаях стадия «уговаривания», «увещевания», «убеждения» длится довольно долго. В применении к интеллигентам один этот прием чаще всего достигает требуемых результатов, и они подвергаются ему особенно интенсивно.

За «уговариванием» следовали угрозы и устрашение: угрожали тяжелыми последствиями в случае упорства, тюрьмой, каторгой и расстрелом. Угрожали репрессиями по отношению к членам семьи и близким лицам.

Такие угрозы, подтверждавшиеся наглядными доказательствами, также имели свое действие, особенно угроза репрессий по отношению к семье: у большинства арестованных появлялась повышенная, доходящая иногда до болезненности тревога за свою семью, за близких, а следователи хорошо умели пользоваться этим.

Когда были исчерпаны средства убеждения и устрашения, то переходили к разным способам непосредственного воздействия. Например, «конвейер» — допрос, продолжавшийся почти без перерыва в течении многих суток, «выстойка», когда допрашиваемого заставляли стоять в течении многих суток, не позволяли спать и доводили его, таким образом, до бредового состояния, до полной потери воли и самообладания. За всем этим следовали или все это сопровождали побои.

Побои — самый распространенный прием следственного воздействия в практике НКВД, причем очень часто он применяется уже в самом начале следствия.

Из всех лиц, встреченных мною за время двухлетнего пребывания в тюрьмах НКВД, избиению не подвергались только единицы, в виде исключения, а как правило, в большей или меньшей мере избиению подвергались все заключенные.

Побои производились самими следователями, а их орудием являлась обычно ножка от стула с острыми концами: НКВД очевидно не хочет оставлять «вещественных доказательств» своей практики применением каких-либо специальных инструментов в виде каучуковых палок и т. п.

 

- 65 -

Избиение производится систематически, в порядке следственного воздействия, а не в виде каких-то садистических извращений.

Например, я лично видел, как у одного подследственного (профессора Ланге) вся задняя часть тела была черной от побоев, за исключением одного только места для сидения: оно было оставлено нетронутым для того, чтобы подследственный имел возможность сидя писать свои показания после того, как «следственное воздействие» дало на него ожидаемые результаты.

Степень избиения бывает разной в зависимости от упорства подследственного — от незначительных побоев до тяжелого членовредительства.

Я видел людей с оторванными ушами (между прочим, бывшего заместителя народного комиссара по просвещению, Льовшина), с поломанными ребрами, руками, ногами, с отбитыми почками, легкими и т. д.

Немало было случаев, когда избиение кончалось смертью (например, бывшего заместителя народного комиссара внутренних дел Броневого, о котором ниже).

Избиения часто соединялись и с более рафинированными средствами воздействия. Наиболее популярными были «футбол» и «самолет».

«Футбол» заключался в том, что подследственного бросают на пол и затем ударами ног перебрасывают из угла в угол комнаты, а «самолет» состоит в том, что подследственного сажают на стул, поставленный на нагроможденные один на другой столы, и затем вытаскивают из-под него стул так, чтобы он с размаху ударился о пол. Этот прием повторяется до потери сознания допрашиваемого или до полного его искалечения.

Как сказано, избиения были обычным приемом, которому подвергались, в большей или меньшей мере, почти все.

Но существовали и более изощренные методы следствия: подследственным выламывали суставы, искалывали лицо иглой с учетом при этом нервных сплетений; зажимали пальцы дверью и т. д.

Эти приемы не имели массового применения, хотя и не были единичными явлениями. Мне лично пришлось встретить ряд лиц, которые им подвергались.

Необходимо отметить такой характерный факт: наиболее жестоким средствам следственного воздействия подвергались

 

- 66 -

арестованные сотрудники самого НКВД, члены партии и командиры Красной Армии.

Это — именно потому, что у них труднее всего вынудить признание в преступлениях, которых они никогда не совершали.

Столь своеобразные методы следственного воздействия были первым, о чем я узнал в камере от своих товарищей. Но узнал я еще очень много: прежде всего, что те преступления, в которых обвиняли на следствии и обязательного сознания в которых добивались всеми путями и средствами, вовсе не соответствуют действительной вине заключенных, если вообще такая вина имеет место.

Иначе говоря, все следствие НКВД построено на том, чтобы добиться от подследственного — во чтобы то ни стало и ценой каких угодно пыток — признания в несуществующих преступлениях, признания каких-то фикций, а не обнаружения действительных фактов.

Схема обвинения строится по очень однообразному трафарету, на основании так называемых «объективных признаков».

«Объективные признаки», на принятом в НКВД официальном жаргоне, это — либо биографические данные обвиняемых, их социальное происхождение, прежний род деятельности, родственные и личные связи и отношения, либо секретные данные из «заявлений» или «сводок» секретных агентов («сексотов»), данные об их политических настроениях, обнаруживаемых в частных разговорах или каким-либо иным путем.

Таким образом получалось, например, что мой сосед по камере — бухгалтер, бывший член Центральной Рады, оказывался «участником буржуазно-националистической организации, готовившей вооруженное восстание против советской власти», хотя за все время своей деятельности он, помня о своем «первородном» грехе, старался быть тише воды и ниже травы. Ни о каких восстаниях против советской власти он и не помышлял.

Старый казачий полковник, скрываясь на кирпичном заводе в качестве чернорабочего, день и ночь боялся, как бы его не обнаружили, и едва ли он даже слыхал о существовании заграницей такой организации, как РОВС. Но, тем не менее, он должен был дать сейчас показания не только об участии в этой организации, но и о совершении «диверсионных актов».

 

- 67 -

Самым трудным для обвиняемых было то, что всю фабулу своего обвинения, всю «легенду» или «пьесу» — также почти официальные выражения советской следственной практики — они должны были строить сами, заботясь о том, чтобы эта фабула выглядела наиболее правдоподобно во всех ее подробностях.

Это, быть может, — самое невероятное во всей описываемой здесь истории: каждый обвиняемый, находящийся под следствием НКВД и подвергшийся тем или иным приемам следственного воздействия, напрягал все свои способности, чтобы помочь следствию, т. е., насколько можно, обвинить самого себя, подыскать как можно больше обвинительного материала против самого себя.

Впрочем, практика «самокритики» во время проработок и чисток для многих была хорошей предварительной репетицией: ведь и тогда оправдывать себя или хотя бы пытаться смягчить вину, ссылаясь на «объективные обстоятельства», считалось чем-то совершенно недопустимым. Наоборот, чем человек больше каялся, чем больше обвинял и себя и других, тем больше он имел шансов на признание его «настоящим большевиком».

Создание обвинительной фабулы или «пьесы» для многих подследственных сопровождалось настоящими «муками творчества». Люди с недостаточной фантазией и комбинаторскими способностями от этого прямо страдали. На помощь им приходили «камерные консультанты» — добровольные или подосланные самими следователями.

Из чувства сострадания к своим сокамерникам, по соображениям личной выгоды — рассчитывая подслужиться к начальству, или по каким-либо иным мотивам эти «консультанты» помогали своим товарищам сочинять «пьесы». Они облегчали своим сокамерникам следственную процедуру, освобождали их от разных приемов «воздействия», а самому НКВД облегчали задачу «ликвидации врагов народа».

Я лично встречал подобных «консультантов», известных тогда во всех тюрьмах киевского НКВД.

«Пьесы» отличались иногда большим реализмом и поражали согласованностью своих частей. Но чаще всего они были довольно аляповатыми, однообразными, фантастическими преувеличениями.

 

- 68 -

Мой сосед, Зуйченко составил «пьесу», более или менее удачную, и она, кажется, помогла ему окончить его бурное и многострадальное существование.

В том городе, где он работал формовщиком на заводе, происходили обычные занятия (Общества Содействия Обороне) с маневрами, походами, состязаниями и пр.

Чего же было проще, как представить эти занятия в виде «скрытой подготовки к мобилизации сил для вооруженного восстания против советской власти»?

И по этой фабуле попали в камеры НКВД, а оттуда в могилу или Сибирь, и сам Зуйченко, и директор его завода, и секретарь районного комитета партии, и очень многие рядовые рабочие, крестьяне, служащие.

Характерно, что Зуйченко сидел на этот раз не по обвинению в участии в махновщине — за это уже дважды сидел, но как «участник антисоветского вооруженного выступления».

Я не могу рассказывать здесь о всех тех «следственных пьесах», о которых узнал в камере. Но не могу умолчать о столь характерной, как показание одного киевского рабочего о намерении взорвать на воздух остров, лежащий на Днепре, против города, или, еще лучше — показание рабочего харьковской мастерской по изготовлению наглядных пособий для школ: он заявил на следствии — неизвестно, после какого «приема воздействия», — о том, что мастерская собиралась с помощью «искусственных вулканов» взорвать на воздух... СССР!

Бедняга не отличался ни техническими познаниями, ни чувством реальности. Хотя, кто знает, может быть у него было достаточно чувства юмора?

Каждая обвинительная фабула должна была обязательно включить в себя пункт о так называемых «вербовках». Обязательные вопросы следователя были: «Кто тебя завербовал?», «Кого ты завербовал?», т. е. кто вовлек воображаемого политического преступника в контрреволюционно-шпионскую, заговорщицко-террористическую, инсургентскую и т. д. организацию, или иначе: кто привлек его к совершению (предполагаемого, конечно) преступления и кого он, в свою очередь, привлек к нему.

Другими словами, каждый обвиняемый должен был назвать своих мнимых соучастников — возможно большее число лиц, заботясь при этом о некотором правдоподобии.

 

- 69 -

Пьеса должна была оставаться более или менее реальной. Неудобно было бы назвать, скажем, духовную особу, да еще преклонного возраста, в качестве вооруженного инсургента — к такой роли более подходил бы какой-нибудь военный, и помоложе; но зато она вполне сошла бы за идеологического вдохновителя, агитатора и т. п.

Этот пункт был особенно щекотливым. Легче обвинить самого себя, чем оговаривать других. Поступали в этом случае по разному: одни, заглушив в себе совесть, называли в качестве своих «вербовщиков» или «завербованных» всех, кого могли вспомнить, и кто хоть сколько-нибудь подходил к приписываемой им роли, другие пытались спасти остатки совести тем, что называли не допросе людей, уже подвергнувшихся репрессии — таких, следовательно, которым, как им казалось, уже нельзя было повредить, третьи приводили имена умерших или несуществующих на свете лиц, что иногда тоже сходило.

Но, как бы то ни было, эти «вербовки» сыграли огромную роль в массовых арестах. На основании их было арестовано и подвергнуто «следственному воздействию» много советских граждан.

НКВД заботилось о том, чтобы иметь хотя бы какой-нибудь формальный повод для ареста известного лица. Этот повод давало показание арестованного — пусть даже это показание было вынужденным.

А дальше все шло, как в заведенной машине: арестованный сам потрудится потом над созданием обвинительного материала, достаточного для его ликвидации, стоит только над ним поработать.

То, что мне пришлось узнать в первый день сидения в камере, дало другое направление моим мыслям: моя обреченность стала для меня очевидной!

«Оставь надежду всяк входящий...»