- 533 -

Таруса

9 февраля 1951 г.

Глава вторая

КОНСТАНТИН НИКОЛАЕВИЧ ИГУМНОВ

«К живым мы должны быть внимательны. К мертвым справедливы».

Вольтер

Познакомились мы с Константином Николаевичем в конце 1922 года. Ему было под пятьдесят, мне на десять лет меньше. В такие годы дружба завязывается нелегко. Наша завязалась.

Об Игумнове впервые я услышал в 1902 году в Москве. Уже тогда его имя было известно тем, кто любил музыку и посещал концерты. Затем многие годы в моей памяти провал, и лишь только я 1918 году я впервые его увидел и услышал. В это время Игумнов уже пользовался славою лучшего пианиста в стране.

Жизнь в эти годы военного коммунизма была героична. Старый быт был нарушен. Новый еще не сложился. И в эти-то годы становления нового порядка в стране я часто слушал Игумнова в разных клубных концертах, то у медработников на Тверской, то в клубе писателей на Поварской, то где-то еще. Помещения клубов были нетоплены, но народ, собиравшийся там, был горячий, отзывчивый. И Игумнов всегда имел большой успех. И часто мы видели его, уходящим с бумажным свертком в руках. То был гонорар — кусок хлеба, селедки, реже масло, мясо.

Выступал он всегда в пиджаке, держался просто. Иногда выходил в зрительный зал и бывал в каком-то окружении. Он не был красив. Но сама его некрасивость была особенная: высокий рост, не толст, открытый большой лоб. Крупные черты лица, брит. Темные волосы, и притом особая посадка фигуры и только ему присущая походка и жестикуляция рук. Угловат, но весь как-то сам по себе, ни на кого не похож. Увидишь — раз и навсегда запомнишь, что это Игумнов.

У меня сохранился от того времени такой его стихотворный портрет, по-моему, хорошо его передающий (В.А.Свитальского):

В ногах пружинки шантеклера,

Поклоны, тики Паганини,

На Вас гляжу я из партера

Сквозь многочисленные спины.

И вижу Вас совсем не здесь.

Бокал вина, остывший чай,

Варенье вот, а сахар здесь.

И вы брюзжите невзначай.

- 534 -

Причудливо плетенье ног,

В плечах каприз и в жестах спазма.

Замрет веселый анекдот

Улыбкой горького сарказма.

Как мало знают Вас с эстрады,

Великий милый человек,

Сухой и чопорный микадо,

Так редко говорящий нет.

Жил Константин Николаевич в то время в двух небольших комнатках в квартире академика Д.Н.Ушакова на Сивцевом Вражке. Одна комната с двумя роялями — приемная. Другая — спальная. Обстановка была очень скромна, как скромен был и весь быт его. Своей прислуги и своего хозяйства не было. Обслуживала много лет его Маша с верхнего этажа этого же дома. И обслуживала плохо. Пыль не всегда была стерта, обед холодный и невкусный, белье часто не свежее. А у самого Константина Николаевича никаких хозяйственных талантов не было. И забавно было наблюдать его, беспомощного в своем желании принять и угостить гостя. Он помногу раз ходил то за чашкой, то за ложкой, забывая по дороге, что ему нужно и зачем он пошел.

Позднее семья Ушаковых приняла более живое участие в его быте, ну а все же он оставался неухоженным старым холостяком.

В 1926 году Константин Николаевич переменил две своих комнаты на одну большую в той же самой квартире и тогда же вывез чудесную старую мебель из Ленинграда, и у него стало очень просторно и красиво, но в обиходе ничего не изменилось — та же Маша и тот же остывший обед, и та же неухоженность одинокого человека.

Начиная с 1925 года, Константин Николаевич каждое лето стал проводить у меня в Алабино, а к осени уезжать на Кавказ — в Нальчик, Тиберду, Тифлис. Он очень любил эти места.

Алабино, бывшее имение Демидова, князя Сан-Донато, в 40 км от Москвы, было выстроено известным зодчим Казаковым при Екатерине II. Там был изумительной красоты центральный, восьмигранный дворец с колоннами и куполом и четыре флигеля по малым граням дворца с полукружиями входов. К усадьбе вели двое въездных ворот, и по линии въезда высилась церковь-усыпальница Демидовых. Усадьба примыкала к старинному парку, спускавшемуся к реке Десне.

Все было запущено. Дворец понемногу разрушался. Веяло грустью прошлого, и было тихо, уединенно и очень красиво.

Константину Николаевичу полюбилось Алабино и летом, и зимою. Здесь у него был свой уголок. Он был избавлен от забот о быте, и он здесь готовился к своим концертам и много, одиноко гулял. Здесь же он часто принимал и своих гостей и учеников. Тут у него побывали: академик Д.Н.Ушаков, его бывшая ученица В.В.Бахрушина, артист Камерного театра А.А.Румнев, братья Коншины. И ученики: Егоров Александр, Берлин, Иохелес, Бубликов, Мидынтейн, Пульвер и еще, еще кого я не помню.

- 535 -

Играл Константин Николаевич каждый день, за редкими исключениями, по шести часов. После ужина, часам к одиннадцати ночи, садился играть «для нас». И на эту ночную музыку окрестный народ собирался у дома. Он не любил, чтобы его просили играть. Просьбы его сердили, но после ужина, собираясь у меня в комнате, очень большой и с камином, мы рассаживались по своим местам и постепенно прекращали разговаривать. К. Н. понимал, к чему это ведет. Делал ряд кругов по комнате и у рояля садился за него, долго еще елозил по стулу, словно приноравливаясь к инструменту, и затем начинал играть. Не могу не отметить одной черты. Никогда К. Н. не «бренчал» на рояле, не шалил. Всякий раз ему нужно было время, чтобы «собраться», но раз он сел, он уже начинал играть серьезно.

Заканчивал он свою игру «для нас» всегда «Колыбельной песней» Чайковского. И мы уже знали, что это конец его игре и уже никто из нас не решался просить его играть дальше.

Играл он чаще всего Чайковского, Шопена, Бетховена, Шумана. Одно время листа, потом Шуберта, Рахманинова. С годами он вещи технически трудные постепенно оставлял играть. Помню, мы были как-то с ним на концерте его ученика Пульвера. Играл он между прочим труднейший концерт Брамса. «Боже мой,— сказал К. Н.,— мне бы его технику, что бы я мог дать».

Музыкальная память К. Н. была очень большая. Он много играл для нас и всегда без нот, и репертуар его был велик.

Гулял он в Алабине много, и чаще всего один. Природу он знал и любил. Он умел вглядываться в небо и по облакам (цирусы и нимбусы) и по направлению ветра предсказывал погоду. Он очень много знал растений с их латинскими названиями, и если и не был заправским ботаником, то не был чужд ботанике. Он с живейшим интересом отзывался на все в природе, следил за переменами в ней, и забавно было наблюдать его волнение весною в ожидании квакания лягушек, и как он ходил «проведывать» их на пруд в парке.

И еще одна черта. Он никогда не стремился показать своих знаний, похвалиться ими, и потому часто поражал нас сведениями, которых у него никто не подозревал. Он был начитан. Знал литературу. Читал не быстро, но постоянно. Следил за новинками, проявлял к современности искренний и постоянный интерес.

Он безоговорочно принял Октябрьскую революцию, и никогда я от него не слышал никакого брюзжания или недовольства на советскую власть. В этом особенно сказалась его мудрость и мудрое восприятие жизни.

Как в своей внешности, так и в проявлении своего внутреннего «я» — он имел свой шарм, единственный ему присущий. Тонкий юмор, уместная насмешка, ничего слишком, хорошая шутка, ничего лишнего. Умно, неторопливо, с пошибом степенного старомосковского стиля. И как он врос в Москву! Какими тысячами нитей он был связан с нею! Сколько он мог рассказать о прежней дореволюционной Москве.

Молодым профессором Московской консерватории К. Н. дает уроки музыки в богатой семье Ремизовых в Замоскворечье. Ученица —

- 536 -

горбатенькая Лизочка, уже на возрасте. Амфилада комнат — гостиная зеленая, голубая, концертный зал. Лизочка за роялем. Профессор похаживает, посматривает, но профессору приключилась маленькая нужда. Куда идти? Под каким предлогом отлучиться? В доме особо строго стыдливый стиль. Там даже слово «пьяный» считается неприличным, грубым для произнесения его вслух и заменяется: «Он был п», или «немного п». И вот профессор, задержавшись у одной из пальм в соседней гостиной, выходит из затруднения, и урок продолжается без нарушения приличий.

Проходит много лет. Брат Лизочки, старый, одинокий чудак из тех, кто, по Анатолю Франсу, украшают жизнь, занимает пост председателя Общества вспомоществования бедным студентам Московского университета. Он весь благоволение и доброта. Ну, а затем революция, и он становится военным писарем какой-то небольшой воинской части, выслуживает пенсию и является в концерты Константина Николаевича во фраке, красноармейских сапогах и в защитного цвета штанах. К. Н. неизменно посылает ему билеты на свои концерты и встречается с ним за чашкою чая. Конечно, он помогает ему. Заботится о нем. А он, умирая, отказывает К. Н. последнее, что осталось у него — чудесные старинные большие часы. К.Н. очень гордился ими и любил их.

И сколько таких старых обломков прошлого ютилось около К. Н.. Я думаю, что и сама его бережливость и скупость для себя проистекали из желаний выкроить пенсии этим старикам.

В 1930 году Константин Николаевич, переходя зимою от консерватории Большую Никитскую, упал и потерял сознание. Что явилось причиною — осталось невыясненным. То ли это был микроинсульт, то ли удар оглоблею в висок. К. Н. внесли в квартиру профессора Ламма, тут же в здании консерватории. Здесь он пролежал три недели, после чего я с большим страхом перевез его домой к нему. Дело обошлось на этот раз благополучно. Последствий никаких не осталось. Раннею весною К. Н. переехал в Алабино и прожил там до осени.

Последний раз К. Н. довелось быть в Алабине под старый Новый 1933 год. Мы были одни. Сидели у горящего камина и неторопливо разговаривали, и не предполагали, что мы накануне разлуки на три года с лишним. В стране шли аресты. Хватали направо и налево. Уверенности в завтрашнем дне не было ни у кого. Шли аресты и врачей, притом из близкого ко мне круга. Конечно, это отражалось на нашем самочувствии. Оно не было подавленным, но тревога и беспокойство не оставляли нас. После двенадцати часов К. Н. сел за рояль и долго играл. Закончил, как всегда, «Колыбельной песнью».

* * *

8 января 1934 года. Клин. «Дорогой Михаил Михайлович! С Новым годом, и желаю, чтобы он в Вашей жизни был более легким, чем прошлый. Пишу Вам из Клина, из дома-музея Чайковского, куда я выбрался на три дня.

- 537 -

Сегодня ходил гулять, дышал чистым ароматным воздухом, не похожим на московский. Вспоминал Алабино. Я здесь редко бываю, но всегда чувствую себя взволнованным, когда попадаю в комнаты Петра Ильича. Вообще, здесь много возбуждает воспоминания, связанные с молодыми моими годами. Здесь все тот же неутомимый директор Жегин, который стал что-то прихварывать — у него склероз, и он мне что-то мало нравится. Мы с ним одних лет, но, думается, он гораздо прочен, чем я. А впрочем, кто знает?

Чувствую себя довольно хорошо и гораздо лучше, чем летом. К профессору Хорошко мне не хочется идти. На меня эти осмотры действуют удручающе. К Фромгольду я, может быть, и зайду, потому что он пришелся мне по душе. Да и пичкать он, по-прежнему, не охотник.

В Ленинграде я был. Играл три раза (симфонический, сольный и для студентов консерватории). Очень волновался перед первым концертом, но на эстраде чувствовал себя удовлетворительно. Частично очень удачно играл и на прием не могу пожаловаться. Надеюсь, что путь мой на ленинградский рынок теперь значительно расширился.

Может быть, еще поеду на Украину, но это еще журавли в небе.

Не помню, писал ли я Вам, что с лета тяжело болен Нейгауз. У него после дифтерита приключился полиневроз, с августа месяца лежал без всякого движения. Теперь ему значительно лучше, и его удалось устроить в Кремлевскую больницу.

В двадцатых числах января выпускные экзамены. Кончают: Егоров, Сорокин, Флиер и другие, кого Вы не знаете. Из-за этого мне и на каникулах приходится заниматься педагогикой, которая мне зело надоела. А знаете ли? Ваш проект моей поездки к Вам мне не кажется таким уж неосуществимым. Все дело в том, как сложится с самочувствием и прочим к весне.

Пока прощайте. Ваш К.Игумнов.

P. S. Меня очень радует спокойный и какой-то просветленный тон Ваших писем. Нечто подобное я замечаю и у моего тифлисского приятеля Ананова. У него тоже явилась какая-то мудрая нота. Не всем удается ее в себе выработать.

На днях мне сообщили одно стихотворение Сологуба, которое мне нравится. Не ручаясь за полную точность, хочу его Вам привести:

День только к вечеру хорош,

Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.

Закону мудрому поверьте:

По утру — все смятение и ложь

И копошащиеся черти,

День только к вечеру хорош,

Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.

Хотел бы, чтобы это ощущение ясности, иногда мне знакомое, упрочилось бы окончательно».

- 538 -

3 октября 1934 года. Москва. «Дорогой Михаил Михаил Михайлович! Шлю Вам свой "шоколадный привет". В ближайшем будущем напишу Вам или по почте, или с оказией. Живу благополучно. В Тиберде я все-таки подправился, но в общем, конечно, приходится соблюдать более правильный режим. Всего Вам лучшего. К.Игумнов».

27 августа 1935 года. Горки, близ Апрелевки. «Дорогой Михаил Михайлович! Мне хочется написать Вам письмо из местности, лежащей по соседству с Алабиным, а именно из Горок, куда я, вопреки своей всегдашней манере уезжать на юг, попал на летний отпуск.

Живу в бывшей усадьбе Кругликовых в двух комнатах под присмотром (питательным) родственницы Веры Владимировны (Бахрушиной). Перевез рояль с немалыми волнениями и тратами. Не знаю, хороши ли будут результаты отдыха.

Жить мне здесь покойно, местечко красивое, но, конечно, это не то, что отдых в Тиберде. Во-первых, я переехал только 23 июля. Во-вторых, погода на половину времени угнетающая, в-третьих, я много занимаюсь.

Что касается нервной системы, то она, несомненно, пришла в нормальный вид, ну а так что-то физическое — не все мне нравится. Хорошо было бы протянуть отпуск на сентябрь и уехать хотя бы к морю, да я как-то совещусь начинать об этом речь. А между тем, год будет, как всегда, перегруженным, да и выступать я собираюсь. Думаю, что в музыкальном отношении Горки сделали свое дело. Отсутствие желания и способности сносно играть, бывшее у меня весною и наводившее меня на мысль о полном постарении, ликвидированы. И я знаю, что сейчас, после работы, стал играть лучше.

Вот тут-то и вопрос: прекратить ли работу для поездки на юг и для запасения силами, или же продолжать ее и попутно еще полечиться?!

Надо Вам сказать, что к концу года у меня наступил большой упадок настроения. Как-то все надоело и ничего по-настоящему не занимало. Причин этого можно назвать несколько: однообразие впечатлений, связанных только с музыкой и еще более с педагогикой, утомление от работы и жюри .Всесоюзного конкурса, консерваторские "мелочи жизни", после января почти полная артистическая бездеятельность, наконец возраст, в котором острее ощущается одиночество, образовавшееся вследствие смертей и отъездов близких лиц. В результате получилась большая апатия. Не знаю, не из-за нее ли я и сюда попал. Впрочем, это не совсем верно: мне нужно было проверить себя работою — могу ли я еще двигаться вперед. Иначе бы я, конечно, уехал в Тиберду, где всегда молодею и встречаюсь с людьми из другого мира. Это ведь ужасная вещь: или видишь только людей своей профессии, или пользуешься домашним окружением людей хотя и очень милых, но которые совершенно далеки от двигающих пружин твоей жизни, как художественных, так и личных и всяких иных. По-видимому, надо все-таки урывать время и бывать на людях, а то ведь последний год ни ко мне никто, ни я никуда.

- 539 -

Ну, будет изливать свои настроения. Жду от Вас письма с большим интересом. Очень мне хочется сходить в Алабино, но пока все грязь мешает. Ну, пока, всего лучшего. Жму руку. Ваш К.Н.Игумнов».

* * *

В начале 1936 года я вернулся в Москву, и в первый же день моего приезда Константин Николаевич пришел ко мне.

Все тот же. Постарения я не заметил. Может быть, в ногах чуть-чуть меньше уверенности. Но голова свежа. Интерес ко всему большой. Смешное в жизни схватывается и отмечается ярко и живо.

Тургенев говорит: «Сохранить до старости сердце молодым и трудно, и почти смешно. Тот уж может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянство воли, охоты к деятельности». У К. Н. все это было налицо. Он жил полною артистическою жизнью и играл с каждым годом все лучше и лучше. А это давалось ему мудростью возраста, познанием неузнанного раньше и крепким стремлением вперед.

Он был бодр. Весел и мил в обращении. Успех сказывался в нем благородною уверенностью в себе, скромным достоинством и доброжелательностью к людям.

Последующие затем годы мы постоянно общались в общем кругу знакомых, бывая и у него, и у меня. Встречались в концертах. После своих концертов К. Н. приглашал к себе своих друзей, и эти вечера у него бывали очень приятны. Компания собиралась мужская. Разговор был непринужден, прост, весел. Подавалась легкая закуска, сухое виноградное вино и чай. Хозяйничали сообща. Музыки, как правило, не бывало. Засиживались допоздна и расходились с чувством хорошо проведенного вечера.

Живя часть лета в Москве, К. Н. любил бывать за городом и особенно любил Коломенское. Там он бывал подолгу и часто. Одно лето жил на даче под Истрою, и я погостил у него. Помню чудесные зеленые просторы, реку, купанье, молодежь с ее веселым гамом и К. Н. как душу всего этого.

Большим событием этих предвоенных лет в жизни К. Н. было награждение его званием Народного артиста Республики и юбилей его по поводу 45-летней артистической и 40-летней педагогической деятельности.

Я не стану повторять того, что всем известно. Отмечу только, что в этом юбилее было много искреннего признания и настоящего дружеского участия. Мне особенно нравился в эти дни торжеств юбиляр. У него нисколько не закружилась голова от большого успеха. Конечно, ему было приятно получать сотни приветственных телеграмм, слушать превозносящие его речи, получать много подарков, но это не мешало ему вносить свою поправку в «юбилейную шумиху» и с юмором передавать смешное, неизбежное во всех этих случаях.

Наступило лето 1941 года. Константин Николаевич поселился в отдельном домике у композитора Василенко на даче в Туристе.

- 540 -

Ему было там одиноко. Он хандрил. Не знал, куда ему поехать. Затем начались воздушные тревоги. Переносил он их тяжело. Тянуло в Москву, из Москвы на дачу. И в это время благодетельная забота правительства увезла его с другими лицами так называемого «золотого фонда страны» в Нальчик.

* * *

17 сентября 1941 года. Нальчик. «Дорогой Михаил Михайлович! Получил от Вас весточку из Чкалова. А я ее ждал из Москвы. Ну что же, видно, на старости обоим нам пришлось покинуть привычную жизнь.

Я пока живу здесь неплохо, но, конечно, не радостно и очень одиноко. Никого по душе как-то нет.

Насколько прочно и окончательно ли мы тут засели — кто скажет? Между прочим, здесь Качалов, Немирович и т. д.

Живу в гостинице. В доме отдыха не пришлось устроиться из-за комнаты. Таким образом, я на отлете, а быть может, это и лучше, чем быть там всегда на виду. Всего лучшего. К.Игумнов».

2 октября. Нальчик. «Дорогой Михаил Михайлович! Вы спрашиваете, какие мои планы на зиму? Да ведь я ничего не могу сам строить, так как все зависит от Комитета по делам искусств.

На этих днях несколько человек выхлопотали себе разрешение на возвращение в Москву. Комитет такого возвращения не поощряет. И я думаю, что причин для возвращения сейчас действительно нет, так как для нашей жизни в Москве ситуация нисколько не лучшая, чем в тот момент, когда Комитет принял решение о посылке нас сюда.

Здесь пока живем нормальной жизнью. Бытовая обстановка хорошая. Но погода за последние полторы недели совсем закапризничала не по сезону. Стоят холодные, дождливые (ленинградский ноябрь) дни, а за последние два дня даже все покрылось мокрым снегом. Горы серебряные даже там, где этого не полагается. Сегодня появилось солнце, и вокруг все стаяло, конечно, на равнине.

Насчет Ташкента у меня сейчас особого намерения не имеется. Два месяца назад — может быть, это и было целесообразно, но теперь туда, по слухам, переведены все музыкальные учреждения Ленинграда. И следовательно, там я мог бы оказаться абсолютно не у дел. Здесь я все-таки с коллективом и, следовательно, имею гарантию не быть забытым.

Вы спрашиваете меня — есть ли здесь у меня близкий мне человек? Ответ, в сущности, может быть только отрицательный, если иметь ввиду связь, коренящуюся в прошлых совместных переживаниях. Ламм и Нечаев живут в доме отдыха в трех километрах с лишним отсюда, и их я почти не вижу. Среди остальной публики есть люди просто неприятные, и есть люди — неврастеники, или просто чужие. Во всяком случае, нет никого, кто знал бы меня близко как человека, так что дружеского общения здесь у меня нет. Это

- 541 -

очень, конечно, жаль и даже страшит, если случится болезнь или еще какая-нибудь беда.

Вчера получил от брата Сергея Николаевича письмо и беспокоюсь о нем. Он в Харькове, а там, конечно, очень беспокойная обстановка. Письмо хотя и лишенное нервозности, но очень печальное, почти прощальное. Ему ведь 77 лет, жене 71, и я не знаю, как им пособить, и боюсь, что я бессилен.

Напишите, что знаете о Шуре Егорове. Я ничего о нем не знаю. И вообще мало знаю о москвичах, так как все ограничиваются краткими открытками. Всего хорошего. Ваш К.Игумнов.

P.S. О моем времяпровождении сообщу дополнительно. В общем, без дела скучновато. Физически чувствую себя хорошо. Пожалуйста, пишите».

2 ноября. Нальчик. «Дорогой Михаил Михайлович! Надеюсь, что Вы мое заказное письмо получили. Живу я в Нальчике по-старому, хотя после нашего приезда общая картина несколько ухудшилась. Я бы лично хотел провести зиму здесь, если ничто не изменится. Но за последнее время имеется тенденция переселиться всею группою в Тбилиси. Это должно разрешиться на днях. Ушаковы и мои Леоновы уехали в Ташкент. Как бы не попал туда и я.

Против Тбилиси я ничего не имею, только там дорого и менее удобно, чем здесь, ну а здесь нет заработка. Зарплата от консерватории поступает туго, да и надолго ли.

Мих. Мих., я дам адрес на случай если со мною прервется связь, для справок обо мне. Не сердитесь.

Целую. К.Игумнов».

23 ноября. Нальчик. «Дорогой Михаил Михайлович! Сообщаю Вам, что вся наша группа уезжает завтра в Тбилиси. Оснований для отъезда в наличности нет, но Немирович взгромоздился, а за ним потянулись (как бы не сдуру) остальные.

Я-то в Тбилиси, вероятно, неплохо устроюсь, ну а наши многосемейные середнячки там завоют, так как там жизнь дорога.

Давно о Вас ничего не знаю — писал Вам трижды. Ваш К.Игумнов».

19 декабря. Тбилиси. «Дорогой Михаил Михайлович! Уже две недели, как вся наша группа переехала сюда. Здесь сейчас жизнь течет почти обычным порядком. Устроился я хорошо. Имею комнату с роялем и домашний стол. Минус, что я в не нагорной части, что немного далеко, и что в комнате (как и везде здесь) не тепло. Очень приятно, что здесь можно выступать. Когда найду конверт, напишу закрытое письмо. От брата из Харькова нет вестей. Боюсь за него.

Всего доброго. К.Игумнов».

2 мая 1942 года. Тбилиси. «Дорогой Михаил Михайлович! Я давно Вам ничего не писал и очень в этом каюсь перед Вами. Живу я благополучно. Питаюсь хуже, чем два месяца назад, но все же сносно. Похудел сильно, но как будто здоров. Вот не знаю, насколько мне при похудании полезны будут серные ванны, которые мне хочется

- 542 -

брать, чтобы ликвидировать кое-какие подагрические неполадки. Настроение, в основном, конечно, не радостное, но все же спокойное. Своей работой на фортепьяно я удовлетворен. Выступал очень удачно (кроме одного раза), играть стал лучше и нашел кое-что новое. От педагогической работы все же совсем удержаться не удалось. Имею в неделю семь часов. Убедился я, однако, что эта область мне стала еще более чужой, чем раньше.

Пока мы все здесь сидим, и думаю, что раньше августа-сентября нас никуда не перебросят. Осенью, однако, если только Москва окажется нереальной, можно ждать, что нас переселят в Саратов, где сейчас находится часть Московской консерватории. Меня это мало радует. В Саратове жизнь хуже здешней, да и зиму там переносить будет труднее.

В смысле атмосферы здесь, правда, не так уж хорошо. Сочувствия кругом мало, но все же здесь нет тех тягот, которым подвергаются саратовцы.

Как вообще сложится моя жизнь после войны — не ясно. 17 апреля умер Д.Н.Ушаков. Это большая утрата. Прежде всего умер человек, выражаясь стилем Лескова, правильный, до конца правильный. За двадцать лет я не помню случая, когда бы эта "правильность" его покинула. Так кое-когда я с ним не во всем согласен, но это были случайности. Словом, пока в Москве в нашей квартире все было благополучно. Как бы теперь не заселили ее.

Мне вчера стукнуло 69 лет. Цифра эта в своем значении мне делается чужой. Однако люди моего возраста не очень уж устойчивы.

Вчера у меня были кое-кто из москвичей: Ламм, Нечаев. Посидели, попили вина, но закусить можно было только как-то уцелевшими персиковыми консервами. Мне приятно было видеть московские лица.

Ну, вот и все. О брате моем Сергее Николаевиче и жене его ничего неизвестно... Ну, будьте здоровы.

Целую. К.Игумнов».

18 августа. Тбилиси. «Дорогой Михаил Михайлович! Чувствую себя благоприлично. Акклиматизировался, и жару не чувствую. Пока живем благополучно, но обстановка все усложняется. Как бы не опоздать с отъездом, который возможен в случае необходимости. Но никак из центра не получим указаний, на какой город ориентироваться. Пока остаемся, но надолго ли?

Всего доброго. Ваш К.Игумнов».

6 сентября. Еревань. «Переехал Еревань. Адрес консерватория. Привет. Игумнов».

27 сентября. Еревань. «Дорогой Михаил Михайлович! Совершенно неожиданно для себя я оказался на работе в Ереване. Случилось это, вопреки взятому было решению ехать в Ташкент. Вся группа выехала из Тбилиси 31 августа через Бревань, Баку, Красноводск. Выбор города для переезда не был строго определен Центральным комитетом искусств. Указывали — Ташкент, Саратов (он, конечно,

- 543 -

никого не привлекал), Свердловск, Фрунзе и т. д. Я неохотно уезжал из Тбилиси, долго колебался (мне предлагали там профессуру). Наконец, решил ехать в Ташкент. Правда, там я едва бы хорошо устроился, но там Ушаковы, и мне представлялось со всей ясностью, что я им могу быть моральной поддержкой. Затем там семья сестры, наконец, там Ленинградская консерватория и связанная с этим возможность общения и вращения в музыкальной среде. Все это я учел и выехал на Ташкент. Условия посадки в Тбилиси были жуткие: затемнение (поезд отходил в 2 часа ночи), отсутствие носильщиков, вещи, которые оказались разбросанными по разным местам и т. д. Словом, я разнервничался и, вероятно, это сыграло роковую роль и вызвало во мне неспособность выдержать характер: я дал себя уговорить остаться в Ереване встретившим нас на вокзале, при поезде, представителям здешней консерватории и комитета. Мои сотоварищи меня не удержали от этого шага и по большей части сочувственно относились к моему поселению в Ереване. Так, например, Ламм, Мясковский, да и Гольденвейзер, думали, что мне здесь лучше. И вот я в один час сломал маршрут и уже месяц здесь.

В бытовом отношении жаловаться нечего, но морально чувствую себя очень тягостно.

Здесь тихо и спокойно пока, и в случае осложнений обещают переправить, но сейчас я связан: с первого ноября начну работать. Угнетает то, что нельзя быть уверенным в соединении со своими близкими. Что делать? Ехать один я никуда не в силах. Я сделал рискованный шаг — на всякого мудреца довольно простоты.

Вашу открыточку получил. Спасибо. Скоро еще напишу, а пока прощайте. Глупо, пожалуй, поступил, ну да Бог милостив. Ваш К.Игумнов».

1 ноября. Еревань. «Дорогой Михаил Михайлович! Живу я в Ереване очень спокойно. Недоедания не чувствую. Работаю в консерватории без утомления пока, сам для себя работаю часа три в день или около того. Жизнь течет размеренно, без суеты и без тбилисского крика. Словом, характер бытия подходящий к старческому возрасту. В лунные вечера выхожу (был в опере и балете), в трех симфонических концертах, еще в трех-четырех знакомых семьях. Утром сегодня был в живописном музее, а вечером смотрел опять "Большой вальс". Пишу по возвращении из кино. Картина напомнила Ленинград, где я ее видел впервые, и снова почувствовал, как невозвратно ушло все прошлое и как мы далеко в недолжной мере ценили блага мирной жизни.

Как видите, жить в Ереване неплохо. Очень восхитительная погода. Сегодня было градусов 15 тепла. Ночами перепадают дожди, днем солнце. Как будто, судя по некоторым сведениям, зиму проживем спокойно. Ну, а насчет зимы предсказать трудно.

Физически чувствую себя благопристойно, и килограмма три вернул. В смысле настроения днями чувствую раскаяние, что не соединился с ташкентцами. Иногда грущу и вспоминаю далекое

- 544 -

и близкое прошлое. Иногда опасаюсь, что уйду из жизни, не увидев ближних. В общем, далек от истерии и спокоен.

Знаете ли Вы, что 11-го умер ленинградский Николаев. Мне жаль его. Он ведь был мой старый приятель (моложе лет на 7—8).

Ну, простите, всего доброго. Ваш К.Игумнов».

23 апреля. Еревань. «Дорогой Михаил Михайлович! Не писал я Вам целую вечность. Даже не знаю, когда писал последнее письмо. За то время центральным событием была моя поездка с 20 по 30 марта в Тбилиси. Поездка была удачна, выступления прошли хорошо. К сожалению, погода была убийственная: сплошь мокрый снегопад, сырость, грязь.

Как у Вас обстоят дела с Москвою? Я одно время был уверен, что к осени буду там, а сейчас что-то опять уверенности нет. А все-таки, пора бы возвращаться. Как только там сложится моя жизнь теперь? С квартиры давно сведений не имею.

Живу я благополучно, но очень вяло и обособленно. Годы берут свое, и физически чувствую себя хуже, чем осенью. Питаюсь удовлетворительно, хотя очень все вздорожало.

Недели две назад я, было, очень расстроился. Дело в том, что я решил показаться врачу. Обратился к уже пожилому, имеющему очень солидную репутацию, и поведал ему все свои немощи. Он меня осмотрел и назначил лечение. Когда я к нему пошел за повторением лекарства, случайно увидел свою историю болезни, где отмечалось: "нереагирование зрачков". Хотя никаких новых, не бывших ранее болезненных явлений не испытываю, но все же я очень взволновался и подумал, что я получил билет на поездку в область паралитиков. Попросил разъяснения. Мне сказали, что изменения это не сегодняшнего дня, что это ничего не имеет общего с параличом и что йод не даст развиться каким-либо тяжелым явлениям. Не знаю, так ли все, как он сказал, но понемногу я ожил и начинаю думать, что все наладится. Вы можете себе представить мое настроение — в чужом городе, без близких, в возрасте 70 лет.

Сейчас я ободрился. Да и кто знает — не ошибся ли он со зрачками? Я же решил никаким невропатологам больше не показываться — ну их, все равно кровле йода ничего не придумают. Очень досадно, что Ваше мнение по поводу этого инцидента я не смогу узнать скоро. Конечно, многое могло бы иначе сложиться, если бы мы встретились 30 лет назад. Завтра пошлю Вам телеграмму и возвещу, что посылаю нужное и важное письмо.

Теперь — обо всех и обо всем. Румнев в Алма-Ате и спрашивает о Вас. Месяц назад в Ташкенте умер мой зять Д.Н.Леонов в возрасте 86 или 87 лет. Есть еще слух (сообщил из Саратова Мильштейн), что будто бы убит на фронте Юра Бубликов. Если это так, то жаль его. Несуразный он был, но талантливый и, по сущности своей, неплохой

Ну, довольно. Будьте здоровы и благополучны. Часто вспоминаю алабинский быт. У меня здесь в архитектурном сборнике есть фотография дворца. Вообще, старых друзей и старые переживания

- 545 -

я очень оценил, а в эти дни особенно. Жму руку и крепко целую. Ваш К.Игумнов».

* * *

А 24 ноября 1943 года Сергей Михайлович Симонов написал мне: «Приехал Константин Николаевич. Приезд этот ожидался давно и с нетерпением, но произошел скромно и незаметно.

К. Н. появился среди нас так, как будто двухлетней отлучки не было. По первому взгляду он мало изменился, и только с эстрады заметна старость в фигуре и походке, но не в игре. За неделю по приезде он выступил два раза: в симфоническом с «Фантазией» Чайковского и сольным концертом Чайковского. Играл изумительно. На фоне наших светил он является, безусловно, самым своеобразным пианистом и самым тонким музыкантом».

3 декабря того же года я получил второе письмо из консерватории от Н.А.Домашевской. Она писала мне:

«Была на концерте Игумнова. Играл он дивно, и только Чайковского, особенно хорошо прозвучали "Времена года". Лучшее исполнение этих пьес невозможно. Программа концерта была колоссальная. Впечатление осталось незабываемое. После концерта мы пошли его поздравлять. У него в артистической была масса народу. Симонов подошел к нему после всех, и ему уже завидовали, что он пожмет последний руку Константина Николаевича. Но вышло иначе. Сначала К. Н. меня не узнал, но кто-то подвел меня к нему, и мне на долю выпала честь коснуться руки этого гения».

Увиделись мы с Константином Николаевичем на встрече Нового 1944 года у меня в мой приезд в Москву из Владимира. Все также мил, жив и обаятелен. Засиделись допоздна. Глубокою ночью пошел его провожать старыми московскими переулками от Вспольного до Сивцева Вражка. Сколько раз было хожено этою дорогою, тихими безлюдными часами в предрассветные сумерки.

Еще продолжалась война. Как все изменилось вокруг нас и в нас самих. А скольких не стало. И Боже мой, как скоро глохнут следы человеческой жизни. Ну, а вот мы оба живем.

У Константина Николаевича не было ощущения скорого конца. Отец его жил долго, что-то лет до восьмидесяти шести. Константин Николаевич полагал последовать его примеру. Это была завидная и мудрая установка. Он как-то нутром понимал, что старость приходит тогда, когда ей поддаются. И в этом была его сила и его секрет молодости.

Жил я в те годы во Владимире, лишенный права жительства в Москве. В Москве бывал не редко и не часто, и всякий раз бывая, встречался с К. Н.

Летом 1944 года К. Н. собрался ко мне во Владимир и 19 июля писал мне:

«Дорогой Михаил Михайлович! Вот уж и июль кончается, а все еще не разделался с консерваторией. Планы мои на дальнейшее все еще не приняли стабильную форму, но полагаю, что хотя бы часть.

- 546 -

августа я смогу провести у Вас. Поэтому очень Вас прошу, если ничего в Ваших предположениях не изменилось, сообщить мне, что нужно мне для поездки и для жизни во Владимире подготовить. Раньше начала августа я выбраться не могу, так как мне нужно кое-что подработать с Мильштейном. Мне предлагали прожить август в доме отдыха в Поленове, но я, несмотря на уговоры Симонова, отказался. Во-первых, потому что, думаю, во Владимире спокойнее, и во-вторых, потому что и Вы были бы вправе на меня обидеться. Долго я у Вас едва ли смогу прожить, так как в сентябре собираюсь в командировку в Еревань и Тбилиси. В это время там будет не утомительный конкурс, и меня зовут в жюри. Думаю, что не стоит отказываться, хотя и колеблюсь иногда в связи с дальностью расстояния.

В общем, чувствую себя в среднем, но думаю, что я бы совсем помолодел, если бы на мне не лежал груз литературных обстоятельств. Ведь даже во Владимире мне придется что-то расписывать о своем "творческом пути", как теперь принято говорить. А право это скучно и, думаю, бесполезно в сущности. Надо все-таки с этим покончить, чтобы свалить эту обузу. Вообще, будущая зима не сулит мне спокойствия. Класс собрался большим, чем мне надо и желательно. Играть еще не собираюсь перестать, а для этого необходима свежесть, а откуда ее взять?

Ну, довольно скулить. Буду ждать от Вас подробных указаний — путевых и прочих. Ваш К.Игумнов».

Шли недели, прошли все указанные Константином Николаевичем сроки, а он все не ехал. Наконец, 24 сентября я получил от него такое письмо:

«Дорогой М. М.! Вы на меня, наверное, махнули рукою и, конечно, вполне правы. Виновата не обычная скверная черта моего характера, а скорее всего, то болезненное физическое и психическое состояние, в котором я находился последнее время и из которого только теперь начинаю вылезать.

Все лето были лаборатории, рентгеновский кабинет, консультации, йод, витамины, хвойные ванны, массаж.

Вот этим я и занимался.

Тонус улучшился, и на полтора месяца я уезжаю в Еревань и Тбилиси. Особого желания ехать нет, но отсюда надо исчезнуть, а то я моментально опять скисну. Зимы побаиваюсь — она у меня будет загруженная, а сил очевидно поубавилось. Ну, будет об этом.

С неделю назад открылась выставка армянских художников. Она оставляет очень хорошее впечатление. Много свежего. Каким-то радостным отношением к жизни от нее веет. Моя небольшая статуэтка, не понравившаяся Вам по фотографии, в действительности оказалась очень живой и удачной и встречает сочувствие.

Ну, пока прощайте. Хорошо бы с Вами поскорее встретиться. Всего доброго. Ваш К.Игумнов».

Приезд Константина Николаевича во Владимир состоялся только в следующем году. В июле я получил от него телеграмму:

- 547 -

«Свободен с двадцать пятого. Можете ли прислать машину, и когда. Сообщите. Игумнов».

К указанному сроку я выехал за ним на прекрасной машине Владимирского облисполкома и благополучно доставил его к себе. Намечалось, что К. Н. выступит на областном съезде врачей, созванном в это время, но когда мы посмотрели с ним инструмент, это оказалось невозможным.

Пожил он у меня месяца полтора, и пожил отлично. Его многое занимало во Владимире, древней столице Владимиро-Суздальского княжества. Знаменитый собор XII века с фресками Рублева. Золотые ворота. Княгинин монастырь. Село Боголюбово. Церковь Покрова на Нерли. Наконец, само здание областной больницы, в которой К. Н. жил, построенное при Павле. Здание это было воспето губернатором и писателем в 1802 году князем Иваном Михайловичем Долгоруким в его стихотворении в «Хижине на Рпени»:

Вот двор, где пылкий Глеб княжил.

Батый пришел и в гневе яром,

Как волк ягнят, одним ударом

Владимир весь испепелил...

Мой взор от сих печальных сцен

Других искать стремился видов

Новейших памятник времен

Встречает замок инвалидов.

Тут состраданье и любовь

Дают убежище заслугам,

Голодным хлеб, врача недугам,

И юную питают кровь.

Да и люди, каких К. Н. встречал во Владимире, тоже занимали и развлекали его. А я писал тогда в своем дневнике: «Две недели уже живет у меня Константин Николаевич. Мы помещаемся с ним в моей небольшой комнате в самом здании больницы. Сожитель он прекрасный. В нем нет ничего старческого. Он непритязателен. Деликатен. Очень мил и ровен в обращении. Жить с ним одно удовольствие.

По вечерам он, моя сестра и внучка играем на террасе у сестры в простые дураки ("играть в подкидные — полнительно"). К. Н. эта игра доставляет истинное удовольствие. Его увлечение игрою заражает и нас. Все входим в раж и весело и беззаботно проводим час, другой. Обидно одно, что К.Н. не может уже делать длительных прогулок, как он любил. Гуляет, но недалеко, и всегда один».

В начале лета 1946 года я переехал в Тарусу, маленький городок на Оке.

Константин Николаевич знал это место. В 1914 году гостил у Перцова в его имении Игнатовское, бывшее графа Бутурлина, и

- 548 -

как только я поустроился в купленном мною доме, приехал ко мне.

Приехал больным. С трудом вышел из машины. Беспокоил радикулит. Слабость, головные боли.

Лето 1946 года было жарким и сухим. К. Н. сначала полеживал в саду. Затем в песке на берегу Оки, и очень скоро «вернул себя себе». И как встарь в Алабино, принялся за работу. Играл ежедневно не меньше четырех часов в сутки, а вечерами играл еще для нас после отдыха за карточной игрой все в те же простые дураки. Ставили и шарады. Это было наследственно в купленном доме. Он раньше принадлежал С.В.Герье и Надежде Александровне Смирновой, артистке московского Малого театра. От них оставался кое-какой театральный гардероб и реквизит. К. Н. принимал в шарадах самое живое и непосредственное участие, и я вспоминаю его, между прочим, в роли священника у аналоя, венчающего юную пару. На нем вместо епитрахили — полотенце. Вместо фелони — фартук. А он с самым серьезным видом вычитывает знаменитые слова: «Жена да убоится мужа». И как это было подано! И как он волновался!

11 февраля 1947 года. «Дорогой Михаил Михайлович! Давно все думаю написать Вам, но я неисправим и все откладывал. Спасибо за поздравление. Как будто мой путь завершен и чего-либо еще ждать или желать не приходится в области жизненного положения. Теперь я подошел к эпилогу, и будет плохо, если я проживу его самотеком, как, к сожалению, прожил всю жизнь.

Никогда я не умел, а пожалуй, и не очень к этому стремился, себя организовать, а сейчас в старости это было бы легче по причине затихания страстей и вместе с тем и труднее из-за понижения жизненного тонуса и убыли физического благополучия.

Пока меня поддерживает сознание, что творчески я еще жив, но долго ли это продлится? Я поневоле вспоминаю Л.Толстого, когда-то сказавшего мне, что только добившись в искусстве и вообще в жизни осуществления своих желаний, человек способен служить Богу. Я не хорошо передаю его мысль, но уточнять не стану. Факт в том, что на конец жизни хотелось бы прочно обрести душевный мир и как-то повернуть свое отношение к людям и миру на более деятельный путь.

В сущности, я, по чьему-то выражению, "человек, который хотел", и моя лень в переписке — яркая к тому иллюстрация. Я всегда хочу письменно беседовать с друзьями, но не делаю этого. И так в очень многом.

Видите, тон мой сегодня довольно минорный. Отчасти это может быть обострено болезненным состоянием. Я последнее время часто гриппую и даже не выхожу по нескольку дней. Форма не тяжелая, только трахеит и нос, но все же это неприятно.

Последний мой Бетховенский вечер (4 февраля) очень мне удался и на многих оставил исключительное впечатление. Но сейчас я немного завял. Я должен был ехать играть в Ленинград (на 26 февраля), но едва ли поеду, так как боюсь, что к этому сроку еще не развяжусь со своим недомоганием. А знаете — мои ноги и все сус-

- 549 -

тавы в этом году совсем умно себя ведут. Видно, хорошо прожарило чти я тарусское солнце.

Как приятную новость сообщу, что Вера Владимировна Бахрушина восстановлена во всех правах и на днях окончательно водворится здесь.

Вообще же кругом много тяжелого, и у нас в доме атмосфера не веселая.

У меня посетители довольно редки. Рад был недавно повидать Родионова. Он на меня очень благотворно действует. Видаю кое-когда Шуру Егорова. Ему нелегко, но он молодец, не раскисает. Румнев часто уезжает в Ленинград, где принимает участие в постановке кинокартины «Золушка».

Ну, до свидания. Будьте благополучны во всем. Кланяйтесь "хранительнице Вашего очага". Всегда Ваш, К.Игумнов».

Мое поздравление и «завершение пути» в приведенном выше письме касаются получения К. Н. ордена Ленина.

Летом 1947 года Константин Николаевич опять пожил в Тарусе месяца полтора. На этот раз он приехал еще слабее и еще больнее, и поправка его давалась труднее. Беспокоили глаза. Головные боли, кашель. Вял, слаб, раздражителен. Но понемногу день за днем все это ушло. И он снова стал играть и готовить на этот раз уже свой последний концерт. Общество этим летом в Тарусе собралось большое и ему приятное. Молодая художница Файдыш-Крандиевская предложила ему писать его портрет. К. Н. охотно согласился. Портрет писался на воздухе, у меня на террасе, К. Н. терпеливо позировал и очень доволен остался своим портретом.

По вечерам играли «в дураки». Желавших принять участие в игре было так много, что не стало хватать колоды карт. Душою игры по-прежнему оставался К. Н.. Это были веселые и полные смеха и шутки час-полтора. К. Н. очень отдыхал и развлекался за этою немудрою игрою, и она ему была просто необходима. Читать вечерами он не мог, как не мог и гулять по темноте. А тут общество веселое, молодое, оживленное — все в смехе, шутке и движении. И со всех сторон Тарусы тянулись москвичи на эти «дураки».

В начале сентября К. Н. собрался домой. Подали машину. Отъехали пять километров, и машина не пошла дальше. Подвернулась райкомовская машина и привезла К. Н. обратно. Вечер этого дня прошел очень уютно у горящего камина. К. Н. не сердился на неудачу с отъездом. Был в духе, вспоминал Алабино и вдруг прочитал на память стихи Володи Свитальского:

Термометр века — фабрик трубы

Взамен задумчивых колонн,

И положил на полку зубы

В рабочей блузе Аполлон,

Не занавес, а тишь антракта

Совсем не смерть, а только сон.

- 550 -

Промчится тройка прежним трактом,

И бубенцов раздастся звон.

Ветшают моды на идеи

Как на толстовки, на штаны,

Предугадать никто не смеет

Бутонов будущей весны.

Докурят индустрии трубы,

Умоет руки Аполлон,

И улыбнутся снова губы

Спокойной стройности колонн.

От камина перешли к роялю. Прозвучали «Времена года» Чайковского. А затем, как всегда, К. Н. закончил свое выступление «Колыбельной песней». И никто, никто из нас, слушавших его, затаив дыхание, не мог себе представить, что мы слушаем его в последний раз...

На следующий день Константин Николаевич уехал в Москву.

Увидел я его в половине декабря. Ему нездоровилось. Держалась температура до 37,5—37,8. Чувствовать себя больным начал уже в начале декабря и концерт 3 декабря провел уже с трудом. Я забеспокоился. Врач из поликлиники «ученых» трактовал это заболевание как грипп. Анализов не сделал. Я связался с ним, вызвали лаборанта и на другой день получили очень неблагоприятный анализ крови, дающий основание думать об остром заболевании крови.

Начался ряд консультаций с видными врачами Москвы, и начались бесконечные вливания пенициллина, такие утомительные для больного.

В больницу, даже Кремлевскую, К. Н. ехать отказался. Серьезно больным себя не считал и сердился, что пропускает сроки для назначенных концертов в Ленинграде. Одетым полеживал он на диване, интересовался всем, что делается на Божьем свете, немного почитывал и принимал своих друзей.

Шли недели, и температура не только держалась, но становилась все выше и выше. Слабел, но на боли не жаловался. Самое тщательное обследование не дало очага болезни. Повторные анализы крови продолжали быть очень плохими.

В половине января с тяжелым сердцем уехал я к себе на работу в Тарусу. Ушаковы держали меня в курсе состояния здоровья К. Н.

27 января 1948 года. «Температура все время высокая. Настроение плохое. Очень худеет. Получил Ваше письмо. Благодарит и думает, что в Тарусу попадет не раньше, как месяца через четыре».

На следующий день Константин Николаевич сам написал несколько строк: «Дорогой М. М., по словам Марии Сергеевны (врач) мое состояние находится в таком виде: 1) есть похудание, 2) печень заметно уменьшилась. Температура держится. Козлом еще не скачу и не собираюсь».

- 551 -

9 февраля. «У нас дела такие: температура утром и вечером — 38,4. Ворчит ужасно. Все надоело, и надо обратиться к тайнинскому старику. Ест плохо. Всеми и всем интересуется. Пенициллин через 4 часа круглосуточно, а это ему очень тяжко».

19 февраля. «Не понимаем, почему Вы нам не пишете. Константин Николаевич волнуется. Самочувствие у него плохое. Глотать ему больно, и болит язык. Ест со скандалом. Напишите ему, пожалуйста».

23 февраля. «Самочувствие плохое. Слабость ужасная. Сильно выросла печень. Опять будет консилиум. Мы Вас ждем».

5 марта. «Дорогой М. М.! Мы так и не дождались Вас, а как бы нужно было Вам еще повидать Константина Николаевича.

Я был у него сегодня после перерыва в 12 дней и убедился в резком ухудшении его состояния. Он почти не может говорить и потерял веру в свое выздоровление. Уже и взгляд у него по ту сторону. И ясно, что он умирает.

Сколько продлится это состояние — неизвестно, но оно безнадежно. Еще пробует спрашивать о каких-то вещах земных, о музыкальных делах, но где-то он уже вне этих интересов.

Если Вы хотите застать его еще со свежей головой — поторопитесь приехать. Мне кажется, что конец близок. Лечить его, вроде как, уже и нечем больше. Ваш А.Румнев».

Десятого марта я получил телеграмму: «Положение тяжелое. Берут в больницу. Приезжайте скорее».

Пятнадцатого марта вечером я вошел в комнату Константина Николаевича. Полумрак. На месте дивана кровать. В комнате воздух тяжелобольного. К. Н. один. Я подошел к нему — он дремал. Я сел около и стал ждать, когда он откроет глаза. Ждал я недолго. Хриплым чужим голосом К. Н. сказал: «Пить». Я подал ему. Он с трудом сделал несколько глотков, посмотрел на меня молча и вновь закрыл глаза.

Прошло сколько-то минут. К. Н. опять открыл глаза и спросил: «Когда приехали?» И помолчав, добавил: «Рано Вас потревожили». Я поцеловал его в лоб. Поцеловал ему руки.

Пробыл я у него долго. Присмотрелся к нему. Обслужил его. Ушел поздно ночью с одним чувством — «все кончено».

Последующие три дня, бывшие в моем распоряжении, я не отходил от него. Сознание его было ясным. Он во всем отдавал себе отчет. Его личное «я» оставалось нетронутым, игумновским. Жестокая слабость часто повергала его в забытье, но когда он открывал глаза — владел всеми своими пятью чувствами.

По его просьбе я написал письмо к его далекому другу с теплым прощанием и приветом, а также мы поговорили с ним о его «последней воле». Эту тяжелую тему он провел спокойно и вдумчиво и в тот же день поручил своему приятелю Родионову оформить завещание.

18 марта я уехал на свою работу, а Константина Николаевича на следующий день перевезли в Кремлевское отделение Боткинской больницы.

- 552 -

22 марта. «Дорогой М. М.! Сегодня в консерватории видел Егорова, и он рассказал мне, что был у Константина Николаевича в больнице. Лежит от в Кремлевском отделении, что всего там три человека, но все три очень тяжелые. К. Н. плох. Видно, нам уже не встретиться с ним.

Ужасная потеря для искусства и для консерватории. Сергей Симонов».

24 марта. «Дорогой Михаил Михайлович! Сегодня придя в консерваторию в шесть вечера — узнал о смерти Константина Николаевича.

Как ни естественна смерть человека в 75 лет, к тому же тяжело больного, все же эта весть прямо ошеломила.

Я не мог ни слушать, ни что-либо делать в консерватории. Да и не я один. У всех чувствовалось состояние пришибленности. Ощущение какой-то катастрофы. Непоправимого несчастья.

Потеря эта для нас совершенно незаменимая. Сергея Ивановича Танеева в свое время называли "совестью консерватории". Такой же совестью был и Константин Николаевич.

Такой образец служения искусству, служения страстного и бескорыстного, как потребности всей своей натуры — у кого теперь встретишь? И при всей мягкости и деликатности, какая несгибаемая принципиальность, стойкость и ясность убеждений.

Э, да что говорить! На кого мы теперь будем смотреть, с кого пример брать?! Сергей Симонов».

27 марта. «Дорогой Михаил Михайлович! В пятницу 19-го Константина Николаевича увезли в больницу. С утра в этот день у него собрались: Мильштейн, Эльяш, Ушаковы, я. Его приодели. Пришла машина, принесли носилки. Я, чтобы немного разрядить атмосферу, предложил всем выпить по глотку вина за его здоровье и за благополучную дорогу. К. Н. тоже чокнулся и пригубил. Потом простился со всеми.

Уложили его на носилки, закутали в одеяла и вынесли... Это было очень тяжело, так как все понимали, что живой он сюда больше не вернется никогда.

В больницу с ним поехали Ушаковы. Поместили его там отлично. Уход и питание превосходные. Чувствовал он там себя прилично.

В среду 24 марта мне позвонили из больницы о резком ухудшении его состояния. К трем часам я был там. Это был час обеда, и к нему не пустили.

В вестибюле собрались — Ушаковы, Егоров, Мильштейн и я. Здесь мы узнали, что ночью у Константина Николаевича было сильное кровотечение и он очень ослаб.

И вот, когда мы ждали — подошла няня и сказала: "Что же Вы здесь. Он скончался...".

Лежал Константин Николаевич спокойный и строгий. На следующий день было вскрытие, показавшее, что К. Н. умер от миллиарного туберкулеза. Все его органы были им поражены.

- 553 -

27 лет связывала меня с ним самая близкая дружба. Его сердечность и разумный совет. Его юмор. Его тонкое понимание людей — сколько раз они помогали мне и играли решающую роль в моих поступках.

И "Колыбельная песнь" Чайковского, которой он заканчивал обычно свои "клавирабенды" в Тарусе и которой он закончил свой последний концерт 3 декабря, звучит в ушах и сердце. Александр Румнев».

'В тот же день. «Дорогой Михаил Михайлович! 5-го в пять часов вечера мы перевезли тело Константина Николаевича в его комнату и положили на двух столах, покрытых белым.

В 9 часов вечера началась первая панихида. Собралось больше 20 человек. Настроение у всех было приподнятое и возвышенное. Очень горячо отнеслись ученики старые и юные.

На следующий день в девять вечера состоялись Парастаз и отпевание.

Раздал я 340 свечей, и их не хватило. На отпевании были и пели Обухова, Степанова, Козловский, Мигай. Пел большой хор певчих. Служба прекрасная. Казалось, что огонь в душах горит. Многие плакали.

Дорогой М. М., грусть у меня глубокая. Все время чувствую, что перед ним и за него виноват. Пишу рассеянно и больше писать не могу. К.Родионов».

27 марта. «Дорогой Михаил Михайлович! Сегодня мы хоронили нашего Константина Николаевича. С утра его тело было перевезено в Большой зал консерватории. Около 10 часов пройти в зал и даже приблизиться к консерватории уже было нельзя. В 12 часов началась гражданская панихида. Половина залы, у эстрады, где стоял гроб, утопала в зелени, венках и живых цветах. Музыка длилась четыре часа. Все виды и роды музыкального искусства послали последнее "прости". Оркестр. Квартет. Орган. Хор. Певцы. Певицы.

Перед лицом смерти все опять и опять звучало неразрешимой загадкой...

Жизни новой

Заря блестит и мне.

И встретимся мы. Скоро

В неведомой стране...—

пела Обухова.

Подожди немного,

Отдохнешь и ты...—

пел Козловский.

Сердце молчит,

путь не ведом...

— пела Дорлиак.

- 554 -

В четыре часа похоронная процессия двинулась по Никитской. Огромные толпы народа стояли вплоть до Кудринской площади, откуда машины с телом, венками и провожатыми пошли быстрее,

Могила Константина Николаевича была приготовлена в ряду со Скрябиным, Рубинштейном и Танеевым.

Стоял яркий солнечный день. Блестели на солнышке древние купола и башни монастыря. Начались речи. Их было немного, и это было хорошо.

Наступила минута молчания. Гроб стали опускать в могилу. И в это время гулко ударил колокол монастыря. За первым ударом протяжно раздался второй, и начался мерный звон ко всенощной. Это была последняя музыка на земле, проводившая Константина Николаевича в могилу.

Как мне горько, что в этот тяжелый час я не могу обнять Вас и пожать Вам руку. Сергей Симонов».