- 70 -

Глава девятая

КЛИНИКА

(1912—1914)

Ехать мне в Москву что-то было невесело. Возможности мои были маленькие. Денег у меня не было. На заработок я не мог рассчитывать, но раздумья о том, чтобы не ехать, не было. Комнату со столом я нашел у родственницы моей бывшей хозяйки по аптеке Софьи Федоровны. Родственница жила одна с прислугой Ольгой Максимовной Борисовой, занимая квартиру в три комнаты, очень близко к Новой Екатерининской больнице. В квартире было тихо, и я сразу окунулся в работу в клинике и бактериологическом институте Блюменталя. Скучать было некогда, да я и не умел скучать. Я уходил из дому рано утром и приходил поздно вечером. Работать я стал у профессора Владимира Федоровича Полякова. Своей клиники он не имел.

Директором клиники в Новой Екатерининской больнице был профессор П.М.Попов. Но Поляков имел несколько палат и вел самостоятельный курс со студентами. Мне он понравился в мои учебные годы за прекрасное чтение лекций, живое и насыщенное и за очень теплое и мягкое обращение с больными. Врачебная молодежь охотно посещала его занятия. Профессор Попов, лейб-медик, ассистент Захарьина, был также прекрасным преподавателем, но он был более «мастит», более занят и меньше уделял внимания нам, маленькой братии... Кстати, оба — и Попов, и Поляков — хромали, один направо, другой налево. Жили они между собою дружно, успех делили без зависти, и взаимное уважение их друг к другу создавало в клинике атмосферу, полную достоинства.

Это давало тон поведения и всем остальным врачам. Никто из старших и младших не посмел бы шептать о ком-либо или втихомолку осуждать его действия и заводить склоку. Это было просто невозможно. Да и поступки и действия каждого в работе были настолько у всех на виду, и каждый был так обязан учреждением безупречному поведению, что, если он хотел оставаться в нем, должен был, безусловно, повиноваться его неписанному кодексу морали и труда.

С осени в клинике можно было наблюдать одну и ту же картину — это наплыв молодых врачей на работу. Денег никаких не платили, а присмотревшись к работе, выбирали из экстернов уже ординаторов, которым платили гроши. Считалось — хочешь учиться, или имей на это материальные возможности, или имей волю и терпение к учению. Так вот, коридоры клиники осенью шумели вра-

- 71 -

чебным молодняком. Проходил какой-нибудь месяц, оставалась половина, а потом и единицы. Все неподходящие, не сумевшие пойти в ногу с учреждением, не осилившие требований — все отметались. Происходил естественный отбор. Так создавались университетские кадры. Конечно, отступления здесь, как и во всяком деле, были. Были родственники, были богатые, были бедные «с рукой», были «без руки», но все это были исключения, которые лишь подтверждали правило.

Время до Рождественских каникул промелькнуло быстро. Да и его было всего два с половиной месяца. Жил я так замкнуто и так занято, как никогда. Заработка у меня не было никакого. Я жил на деньги, которые мне посылала Люба из своей крошечной части наследства, выделенного ей братьями. Деньги были маленькие, и мне хватало лишь на оплату квартиры и стола. А положение в клинике обязывало и к кое-каким расходам и соблюдению декорума в костюме и поведении. Ходить долго в военной форме было нельзя. Нужно было заказать все штатское платье и заказать у приличного портного. Вида «нуждающегося» у меня никогда не было в жизни, да и моей психологии «быть бедным» было вовсе несвойственно, что, по-видимому, передавалось и окружающим. Меня всегда и все считали «в достатке». И в клинике держалась, без всякого, конечно, с моей стороны содействия, эта репутация.

Я мог, конечно, обратиться за помощью к братьям, и, вероятно, они мне не отказали бы. Но я не делал этого. А сами они мне не предложили или не догадались предложить помощь. Короче говоря, на Рождественские каникулы поехал я к Ане в Брасово с наслаждением. Мне нужна была передышка и от работы, и от скудного моего житья.

Большой барский дом дышал зимним уютом и теплом. По утрам, еще в темноте, топились печи, трещали березовые дрова, и было так хорошо просыпаться и засыпать под этот шум, никуда не спеша, ни о чем не заботясь. На праздники приехала также и Люба с мужем, и мне эти последние праздники в деревне памятны вечерами у камина, китайскими фисташками и, особенно, романсом, который тогда пела Аня:

Тишина, не дрожит на деревьях листва,

Не колышется ветром трава.

Музыка и слова этого романса пришлись к общему настроению и переживаниям. К тому, что жизнь в Брасове подходила к концу, что Саввичу предстояло отбыть воинскую повинность и он с семьей по завязавшимся связям уезжал служить в Проскуров, в артиллерийский полк.

Вернувшись в Москву, я, ввиду ранней Пасхи в этом году, начал исподволь подыскивать себе работу на летние каникулы. И как-то в «Русских ведомостях», моей газете с первых лет студенчества, я прочитал объявление, что «председатель Наровчатской земской

- 72 -

управы приглашает врача в городскую больницу. Личные переговоры могли произойти в Большой Московской гостинице». Я пошел, и дело решилось в три минуты. Председателя не остановило мое заявление, что я беру работу лишь до осени, до начала клинических занятий, а меня не испугала Пензенская губерния и отдаленность Наровчата от железной дороги.

Первого марта, в новом весеннем пальто от Мандля, сел я в купе второго класса на Казанском вокзале. В Москве была весна, улицы были очищены от снега. На всех углах продавали мимозы и подснежники. Это было лучшее время в Москве, когда не было еще пыли, воздух был чист и весь народ московский по-весеннему молодел, хорошел и гулял в новых весенних костюмах по московским бульварам. Приближалось вербное гулянье и катанье на Красной площади, и Пасха с ее звоном сорока сороков. И вот вместо этого, глухая, с керосиновой лампочкой «станцушка» Самаевка, где меня ожидала тройка лошадей с большим овчинным тулупом и 14 верст пути до Наровчата по хорошей зимней дороге. Это по-своему тоже было неплохо.

Сведения, которые я почерпнул в словаре Ефрона и Брокгауза О Наровчате, меня не удовлетворили, и я пристал с расспросами к знающему человеку: «А что, от Самаевки до Наровчата есть шоссе?» — «И еще какая шосса, хоть блином покати».— «А гостиница в Наровчате есть?» — «А есть, какая хочешь. Да город такой, что Рязани не уступит». Эти данные упокоили и обрадовали меня совершенно.

Однако никакого шоссе от станции до города не оказалось. Да это в зимнюю дорогу было и неважно. А вот когда я предложил ямщику подвезти меня к гостинице, и ее тоже не оказалось, это было уже горько. Однако выход из положения был в том, что одна вдова-купчиха пускала к себе в дом приезжающих. Пустила она и меня.

Мне везло на Куприна. В Днепровском полку оставались еще кое-какие персонажи его «Поединка». «Наровчат — одни колышки торчат» оказался его родиной. Кроме двух каменных церквей города, он выгорал каждые десять лет дотла, и память об этих пожарах и страх перед ними довлели над всеми жителями. Городишко был из рук вон плох. Какая та'м Рязань! Не было ни одной мощеной улицы, не было тротуаров. В весеннюю грязь низки были высокие боты. А тут еще из-под всякой подворотни, при вашем рассеянном внимании, вас обливали помоями, ибо считалось, что улица есть самое законное место для этого. Острогожск, наш милый Острогожск, был столицей в сравнении с Наровчатом.

Но... и в Наровчате жили люди, а людям был нужен врач. А его как раз в это время не было в больнице. Я соскучился о самостоятельной большой работе. В клинике хорошо разрешать ряд назревших вопросов, получить уверенность в своих действиях, но сидеть на трех-пяти больных скоро становится скучновато. И потому, когда прошла молва о московском докторе, и доктор увидел в первый базарный день у больницы сотни саней с поднятыми-оглоблями и

- 73 -

жующими у рептухов лошадьми, доктор не испугался. Конечно, принять триста человек одному было невозможно. Но суметь разобраться в приеме и отобрать тяжелые случаи от легких, было нужно. Пропускал всю массу больных мимо себя в кабинете с двумя фельдшерами, которые писали рецепты и направляли больных в перевязочную. Случаи неясные и случаи тяжелые я задерживал и разбирался в них несколько после, или клал их в больницу.

После первых же дней работы мне стало ясно, какое страшное распространение сифилиса, главным образом бытового, имеется в населении, и какое значение имеет это наблюдение в определении ряда хронических заболеваний. Надо сказать, что успех врача на первых порах на новом месте определяется надолго его первыми шагами. Особенно учитывают это хирурги и бывают осторожны в выборе первых операций. Мои первые шаги в работе были счастливы. И этого было достаточно, чтобы вера во врача, ждущая, кстати, всегда своего приложения, нашла свой объект. Я скоро и прочно завоевал авторитет, а впрочем, это было и не трудно. Помимо меня в городе тогда был еще один врач — «уездный». Но он, будучи не старым и не глупым, сильно пил. Приехавшие уже при мне потом врачи: хирург и женщина-врач без специальности,— не могли завоевать положения, первый — по ряду несчастных случаев, происшедших у него в операционной, вторая — по отсутствию такта и знаний.

Словом, спрос на меня рос с каждым днем. Город и уезд обрушились на меня лавиной своих обращений. Удовлетворял я немногих. Остальных приучил обращаться в поликлинику при больнице и не бояться самой больницы. Для этого, в свою очередь, нужно было, чтобы больница не пугала больных. Пользуясь расположением председателя управы С.И.Колпашникова, я добился капитального ремонта больницы, неплохого двухэтажного каменного здания, но нелепо распланированного и запущенного. Персонал больницы был неплохой: и работящий, и знающий. Фельдшера с меньшей культурой, чем фельдшерицы. Ладить с ними всеми было не трудно, хотя провинциальная амбициозность и давала себя по временам знать.

Труднее было с санитарками, или как их звали там, «хожалка-ми». Получали они что-то 3—4 рубля в месяц жалования. Все были неграмотными и считали свою работу если не «позорной», то зазорной. Конечно, это были простые деревенские женщины, выкинутые из деревни нуждою, большею частью бобылки, вдовы, разводки, не имеющие никакого представления ни о санитарии, ни об уходе за больными, ни просто о больничных порядках.

Прихожу я как-то ранним утром в больницу, когда меня не ждали, и застаю большое оживление. Во всех палатах и коридорах посторонний народ, разговоры, еда. Оказалось, что это был день поминовения усопших и в больницу понесли не родственники, а просто православные, поминальную еду: блины, пироги, кутью и кормили ею всех, и все ели, в том числе, конечно, и вся больничная прислуга. Такое явление в этот день было и в тюрьме.

- 74 -

Подобных сюрпризов и курьезов было немало. Нужна была колоссальная воспитательная работа. Я начал ее с того, что добился увеличения содержания хожалкам до 6 рублей в месяц. Одел всех в больничные платья и халаты. Поднял их престиж в собственных глазах и в глазах населения. И постепенно, повседневной работой, требованиями и наставлениями выковывал «больничную няню».

Надо отметить одно во всей обстановке работы — это чрезвычайную податливость всех на все новое, лучшее, свежее. Беда была не в общих условиях, а в отсутствии культурных людей, желающих и умеющих работать. Беда была в самих культурных людях, которые не ехали в глушь, а приехав, спивались или опускались, обвиняя при этом обстоятельства, обстановку, а не себя.

Пробыл я в Наровчате до октября — всего семь месяцев. И на своем маленьком фронте за этот короткий период времени добился, помимо упомянутого, организации клинической лаборатории, расширения каталога медикаментов вплоть до титрованных препаратов листьев наперстянки, увеличения штата врачей больницы и санитаров. Я связался со Всероссийским обществом по борьбе с сифилисом и получил одобрение на открытие специального отделения. Уже вернувшись в Москву к работе в клинике, я получил от Наровчатского земства приглашение приехать на сессию земского собрания и выступить с докладом по медико-санитарной организации в городе и уезде. И я поехал и доклад сделал, и до сих пор удивляюсь своей тогдашней смелости.

Чтобы закончить рабочую сторону моего пребывания в Наровчате, расскажу два случая. В конце Пасхальной недели вызвали меня в деревню на тяжелое маточное кровотечение. Дело это было не мое, но ехать, кроме меня, было некому. Взял я с собой опытную фельдшерицу с Рождественских курсов, вдовую попадью Анну Гавриловну Миролюбову.

Подъезжаем к избе. Улица полна народу, а в избе от дверей до кровати узенький проход. Все набито женщинами. Попросили их выйти. Посмотрели больную. Анна Гавриловна поставила диагноз «предлежание последа». Требовалось немедленно вызвать роды. Потребовали доставить больную в больницу. Муж вначале отказал, потом согласился. Выхожу из избы. Разговорился с окружающими, пошутил с ними, а они мне и говорят потом, освоившись: «А мы про тебя так думали: "Смерть идет"». Больная была выписана поток здоровой.

Второй случай — тройка от местных «спичечных» богачей Лошкаревых. Больна молодая хозяйка, больна тяжело. Еду. Весь дом на голове. На крыльце встречают старики. Проводят в парадные комнаты. Из всех дверей и щелей выглядывают домочадцы и дети. Спрашиваю, где же больная. Мнутся, говорят, приведем сюда. Температура — сорок градусов. Не позволив, потребовал провести к больной и нашел ее в какой-то темной «боковушке» на громадной постели, к которой и не доберешься, вшивую и грязную. Осмотрел. Гнойное воспаление околоушных желез. Потребовал немедленно везти

- 75 -

в больницу и там оставить. Ни за что! Это позор на весь славный Лошкаревский род. «Возьми какие хочешь деньги, лошадей будем подавать каждый день, только не позорь и не увози». Отказался наотрез. Припугнул смертью. Умышленно никаких уговоров и никаких лишних слов. Сурово. Повезли! На удивление всей округи. Больная выздоровела.

Я привел эти случаи для показа переживаний молодого врача, которому жизнь «закаляла характер», и таких случаев было в то время немало. После мне уже не приходилось работать без хирурга и гинеколога, да я и не стал бы, а тогда молодая смелость «города брала».

Пережив по приезде день-два у вдовы, я переехал на хлеба к уездному земскому агроному. Он жил в своем доме с большим садом, только что овдовел, скучал и грустил. Взял он с меня 25 рублей в месяц — и за квартиру, и за полный пансион. И было мне у него и спокойно и тихо, и сытно. Но грусть вдовца не долго терзала сердце хозяина. Поехав по делам в Пензу на Святой неделе больным и стонущим, он приехал оттуда с молодой женой омолодившимся. Мне наблюдать это запоздавшее счастье не хотелось, и я снял отдельную квартиру в три комнаты с террасой в саду в центре города, опять-таки за какие-то гроши.

Скоро ко мне приехали гости. Квартиры моей не стало хватать, и я занял тут же в доме еще две комнаты. А гости были такие: первая приехала Люба с Палашей. Любе предстояло родить, и решено было проделать это около меня.

21 мая 1913 года. Наровчат. «Милая Анюшка! Теперь бы только ты поскорее была здесь. Люба чувствует себя хорошо. Она много бывает на воздухе, и румянец вновь появляется на ее щеках. Только и портят ее эти пятна на лице. Противные пятна. Всякий раз, когда они так резко бросаются в глаза, они портят мне настроение. И не потому, что они некрасивы, а оттого, что говорят о болезни. Хоть бы это поскорее все кончилось. Мне просто страшно думать, как это будет.

Пришедшая обстановка почти полностью обставила нашу квартиру, и у нас вид хорошо меблированной дачи. Вот, если бы ты решила, что останешься здесь на всю зиму со мной, можно было бы выписать твое пианино и вновь послушать "Тишину". А это бы вполне завершило круг моих желаний на этом месте. Но об этом поговорим по твоем приезде. Пишу я редко, потому что у меня много дела и, кроме того, летом и не пишется. За все эти три месяца, что я здесь, я кроме медицинских журналов и газеты ничего не прочитал. И только сегодня записался в библиотеку. Но удастся ли прочитать что, не знаю. Миша».

Затем приехали Аня с Ириной и няней. Погостили Оля с младшей девочкой. Приехали мужья Ани и Любы и Анна Борисовна Познанская. Последняя дразнила меня тем, что я становлюсь «Ионычем» из чеховского рассказа. А дразнила она меня так, потому что со всех сторон «благодарные пациенты» посылали мне все, чем кто был богат: цыплят, цветную капусту, мед, яблоки и т. д. Денег в боль-

- 76 -

шинстве случаев я не брал, а с бедноты и вообще никогда ничего не брал. Но уж отказываться от земных плодов и живности не приходилось, да и производилась эта операция помимо меня, с Палашей, которая быстро вошла в повадки жреца Калхаса.

Двенадцатого июля у Любы родилась девочка. Назвали мы ее Екатериной. Пришлось нанять еще одну няню, и семья моя насчитывала 10—12 человек. Жизнь в Наровчате была дешева: цыплята стоили 15—20 копеек штука, курица — 35—40 копеек, ягода всякая была ни по чем. Лето мы прожили отлично. Нашлось в Наровчате и общество. Исправником в городе был Николай Васильевич Калайда. Этот «падший ангел» был перед этим полицмейстером в Петербурге. Его большая семья и продолжала жить там, а на лето в Наровчат приезжала, как на дачу. Старшая дочь Калайда окончила консерваторию по пению и пела отлично. Два сына-красавца прекрасно играли на рояле. Это ли был не клад для захолустного городишки? Мать, Варвара Александровна, петербургская служилая дама, давала тон всей семье. Была она еще не стара, умна и привыкла жить «открытым домом». У Калайда был рояль, и я с благодарностью вспоминаю целый ряд чудесных музыкальных вечеров, проведенных у них.

В конце сентября мы все в разные сроки двинулись в Москву. Мужья сестер поступили в Петровскую академию, я вернулся в клинику. Поселились мы все на Соломенной Сторожке, заняв две зимние дачи. Каждый имел свою комнату. Всяк занимался своим делом. Сходились к обеду, часам к шести, часто и вечера проводили вместе. Праздновали сообща все семейные праздники, и в жизни было много шутки, веселья и пения. В октябре у Ани родилась вторая дочь — Верочка. Приехал Гриша — экстерном держать экзамен на аттестат зрелости. Приезжали в Москву братья.

Так прошла зима дружно, за работою, с маленькими развлечениями и выращиванием трех девчурок, из которых Ирине исполнилось уже четыре года. Ей под Рождество зажгли елку. Впрочем, не только ей, а и всем нам. Дмитрий Львович, самый из нас высокий и крупный, был наряжен Дедом Морозом. Постучал в окно, и мы впустили его, запушенного снегом, с мешком за плечами, полным рождественских гостинцев. Нужно было увидеть Ирину, чтобы поверить в реальность Деда и потом радоваться принесенным подаркам. И пели, пели, порой без конца. Пела Аня, пел Дмитрий Львович, пел Иван Иванович Гусак, учитель французского языка, вывезенный нами из Проскурова. И вот теперь, когда песня ушла совсем ив нашей жизни, когда даже не приходит на ум запеть, понимаешь, сколько беззаботности было в наших сердцах и как мы все были тогда молоды.

Весною 1914 года я занял место в туберкулезном санатории в Гжели, Бронницкого уезда. Это было недалеко от Москвы, в чудесном сосновом бору. Санаторий был новый, прекрасно построенный, всего на 60 человек, из которых половина была платных — 60 рублей в месяц, половина бесплатных, главным образом, для рабочих

- 77 -

фарфорового производства Гжельского района. Врачу предоставлялся отдельный дом в пять комнат на отдельной усадьбе. Кроме врача, была еще фельдшерица Александра Петровна Рубецкая — опытный и добросовестный работник. Она занимала отдельную квартиру в две комнаты с кухней и террасой. Няни из санатория тоже каждая имела комнату. При санатории были небольшая молочная ферма и огород.

Весь небольшой штат санатория, живя при нем, имел свои выходные дни, но часами работы регламентирован не был. Помимо наших утренних и вечерних часов визитации, мы присутствовали за каждой едою больных и никогда не покидали санаторий вместе. Няни, конечно, чередовались в работе, но рабочий день их был с утра до вечера и никто не считал себя перерабатывающим. У всех было время и для своей работы, и для отдыха.

Приехал я в санаторий 1 апреля. В лесу еще лежал снежок. Шумели верхушки сосен. Тишина и безлюдье. Больные на открытой террасе молча лежали в меховых мешках. В помещении санатория везде открыты окна настежь. Светло, чисто, просторно. Просмотрел истории болезней, температуру, наметил, кого взять в первую очередь для осмотра. За первой же едой сказал несколько приветственных слов больным и спросил, не имеют ли они каких замечаний и пожеланий.

И потекли чудесные дни сочетания работы и досуга в лесу. Сошел снег. Показались сморчки. Запели птицы. Все зазеленело.

Санитарная организация Бронницкого уезда была сильна и авторитетна. Председателем земской управы был Александр Александрович Пушкин — сын поэта. Сравнивая два земства — Бронницкое и Наровчатовское — можно было видеть, что значит хорошо подобранный коллектив и просвещенное руководство Московского губернского земства. Одно только напрашивалось в упрек. Мне казалось это тогда и не ушло сейчас, что медицинская земская организация была почти исключительно санитарной, и мало была лечебной. Для отсталых земств этот период санитарный еще не кончился, и он был нужен. Для Московского же земства того времени пора было уже наступить перелому в сторону лечебную. Не целиком, конечно. Засилья лечебного не должно было быть. Но большее внимание к лечебному делу должно было быть уделено.

Помимо ведения санатория, я два раза в неделю принимал легочных больных при участковой больнице, обследовал туберкулезные очаги среди кустарей фарфорового производства, читал лекции по туберкулезу, проводил «День ромашки», и надо сказать, что это разнообразие работы, вынесение ее за стены палаты, придавало ей большой интерес и большую жизненность.

Все лето со мною прожила Люба со своей девочкой и Палашей. Дмитрий Львович работал в Москве и, наезжая к нам, заявлял, что он в городе «не живет, а только потеет». Долго погостила Олюшка. Свою близость с нами она поддерживала и перепиской, и наездами к нам. А мы любили и ценили этого на редкость душевного и скромного человека больше всех в нашей семье.

- 78 -

Каждую неделю приходил ко мне в гости лагерь московской школьной детворы, обитавший в соседней деревенской школе. Я впервые столкнулся с этим симпатичным начинанием, и мне любопытно было наблюдать детвору, угостить ее и послушать их пение:

Как вдали за рекой,

Раздается порой

Ку-ку, ку-ку...

А в общем, лето шло в таком дружном единении с больными, с окружающими, с природой, что каждый день начинался и заканчивался одним чувством: «Как хорошо жить!» И даже дифтерит зева, которым я заболел в середине лета, не нарушил этого праздничного ощущения. Я только хотел одного, чтобы поскорее пропали «палочки» в зеве и я опять мог бы работать и общаться со всеми. И палочки очень скоро прошли.

Это было в конце июня. А в начале июля небо Европы стал» покрываться тучами. Надежды на ясную погоду с каждым днем уменьшались, и наконец тревога разразилась громовым ударом - войной. Но, Боже мой, как были мы легкомысленны и ничего не видели впереди! Ничего! Первым уехал на войну Владимир Саввичу вторым — Дмитрий Львович. Я уже стал собираться, когда получил приказание явиться в Петербург, в «Красный крест».

Война нас не пугала, и не потому, что мы были храбры, а потому, что никто из нас не знал и не представлял себе все грозное значение и ужас войны. Благополучие нашей жизни сделало нас непонимающими «несчастных положений», а газетный оптимизм и писания о «войне — прогулке в течение трех месяцев», поддерживали в нас наши заблуждения и нашу, не стыжусь написать, легковерную глупость. Собираясь на войну, я был озабочен, не мало ли беру с собою воротничков и манжет. Призрак вши и несменяемого неделями белья никого не беспокоил. Ну, что об этом говорить! Одетый с иголочки в военную форму, с изящными дорожными вещами, я сел в купе скорого поезда Николаевской железной дороги и поехал в Петербург.