- 28 -

«Конвейер»

 

Поздно вечером я был взят на очередной допрос. Он продолжался до утра, изрядно меня измотал, но я не признавал предъявленных мне обвинений в антисоветской агитации и принадлежность к антисоветской группе. Никаких конкретных

 

- 29 -

фактов о характере и месте моих антисоветских высказываний не предъявлялось. Пришлось много вытерпеть оскорблений, ругательств. Я с трудом боролся со сном и искушением сесть, но уже несколько часов мне не разрешали садиться. Утром следователь стал все чаще поглядывать на часы, закрыл свои папки, и я уже начал надеяться, что изнурительному допросу вот-вот придет конец. Однако на смену ночному следователю пришел другой, со свежими силами, и все началось сначала. И продолжалось до вечера, когда явился третий следователь. Стало очевидно, что меня берут на измор и с помощью лишения сна и отдыха вымогают подпись под ложными показаниями.

В начале вторых суток допроса я был готов подписать признание в сожалении о расстреле маршала Тухачевского, учитывая его заслуги. Но оказалось, что это мало устраивало следователя: надо было сфабриковать обвинение в групповой агитации. Ноги затекли от длительного стояния. Страшно хотелось спать, с удовольствием растянулся бы на голом полу. Мог бы уснуть и сидя, но сидеть не разрешают, стул убран, да и покоя не дают. Голова тяжелая, ко всему безразличие. Ты сам себе враг. Признайся, что существовала антисоветская группа и пойдешь спать,— уверял следователь. Я молчал. Он тоже какое-то время молчал, перелистывал бумаги, затем взрывался: — Так и будем молчать, мать твою...? — злобно кричал он и даже подскакивал на стуле. — Ну и стой, думай. Расколешься, никуда не денешься!

У меня начиналось головокружение от усталости, опасался, что вот-вот могу упасть. Но сил и воли пока хватало, чтобы не давать ложные показания как на себя, так и на других. Следователь нажал кнопку на своем столе, явился молодой солдат.

 

- 30 -

— Побудь здесь,— сказал ему следователь.— А ты стой и думай.— С этими словами, обращенными ко мне, следователь вплотную подошел ко мне, легко ткнул в подбородок, заставив меня поднять голову, пронзил злым взглядом и вышел.

Я попросился в туалет. Солдат проводил меня по коридору и указал пальцем на дверь: — Здесь. И поскорей.

Относительно «поскорей» он, по-видимому, имел указание. Я зашел в тускло освещенное помещение туалета. Деревянный пол, стульчак были помыты до белизны. Я закрыл за собой дверь и почувствовал какую-то радость в связи с хотя бы кратковременной изоляцией от опостылевшего следовательского кабинета с его стальным сейфом. Я счел бы за великое счастье, если бы дозволено было, лечь здесь на полу и уснуть. Лучшего помещения, чем это, я не мог себе представить во всем большом здании. Лишь бы стены туалета защитили от унижений и мучений.

...В августе 1934 года по направлению Кондопожского райопо я прибыл в Петрозаводск поступать в Карельский индустриальный техникум. Избрал горное отделение. Причина тому — книги Юлия Берзина «Охота за камнями» и академика Ферсмана «Занимательная минералогия». Они заразили меня мечтой стать геологом, искателем минералов и горных пород. Я даже обзавелся подобием геологического молотка, ковшом для промывания проб грунта из речушек, набором камней для определения твердости горных пород и минералов по шкале Мооса. С этим снаряжением я уходил в лес, бродил по долинам ручьев, взбирался на скалы («щельги»). Скромные находки и догадки будоражили воображение. Правда, в техникуме я узнал что горное отделение готовит не геологов, а специалистов по эксплуатации месторождений не

 

- 31 -

рудных ископаемых. Но выбора после окончания семилетки не было. Родители не возражали: «Тебе виднее, выбирай сам что нравится».

В техникуме меня ждало разочарование. Было объявлено, что общежитие смогут предоставить лишь через месяц, поэтому те, кто решил поступать, должны рассчитывать только па частную квартиру. Первый экзамен я был вынужден пропустить — надо было что-то решать: или как-то устроиться с жильем, или возвращаться домой. Терять целый год не хотелось. Я решил попроситься на временное жительство к старику Андрееву, который не раз останавливался у нас в деревне, когда осенью приезжал ловить ряпушку. В начале 30-х годов Кондопожский целлюлозно-бумажный комбинат уже основательно засорил Кондопожскую губу Онежского озера древесной массой, отходами производства. Однако ряпушка еще приходила в октябре — ноябре нерестовать. Целыми косяками. Сетями ловила и моя мама. Андреев, довольно полный, седой, лысый, но еще крепкий мужчина, оставил хорошее впечатление своим спокойствием, невозмутимостью, деловитостью и, как мне казалось, был добрым человеком. Я разыскал его дом по адресу: Полевая, 22 (ныне улица Горького). Это был одноэтажный деревянный дом, обшитый вагонкой и выкрашенный в зеленый цвет. Половина его принадлежала Андрееву. Он выслушал мою просьбу, посоветовался со старухой и согласился приютить меня на месяц. Мне был отпущен древний диван с сердито скрежетавшими и громыхавшими пружинами, расположенный на кухне. Сами хозяева занимали следующую комнатку. Я носил воду из колодца, имевшегося в дальнем чужом дворе, дрова, колол чурки для самовара. Старики рано ложились спать, и я, пока совсем не темнело,

 

- 32 -

готовил уроки на улице, присев на завалинку. За одним столом с хозяевами пил чай, обедал же в столовой.

Прошел месяц, по общежития еще не давали. Прошел и второй. Я виновато объяснял хозяину, что обещают скоро предоставить место. Настала уже глубокая осень. Хозяева все более косо посматривали на меня, я улавливал справедливые укоры, чувствовал себя стесненно и виновато. Приходя с занятий, я тщательно вытирал ноги, спешил скорее схватить ведра и бежал к колодцу. И вот, когда срок моего проживания на квартире более чем в три раза превысил уже тот срок, о котором я просил Андреева, я застал однажды хозяев в мрачном, угрюмом настроении. Старик не скрывая злобы сообщил, что приходила милиция на проверку и оштрафовала его за то, что я проживаю без прописки.

— Сделай другим добро, а потом расплачивайся.— Эти слова хозяин произнес с такой ненавистью, что можно было ожидать «Убирайся вон!». Я готов был провалиться сквозь землю от стыда, так как оказался как бы обманщиком, хотя и не моя вина была в том, что руководство техникума не выполняет своего обещания. Не будь на улице пронизывающего ветра с мокрым снегом, я бы забрал свои пожитки и ушел куда глаза глядят. Я вышел в сени чуть ли не в слезах от обиды. Выло неуютно. Но совсем иначе я себя почувствовал, когда по темному узкому коридору ощупью пробрался в уборную и включил свет. Он осветил деревянные некрашеные стены, чистейший и сухой широкий стульчак, добела намытые половицы. И я подумал: вот бы мне такую конуру! Был бы счастлив своей независимостью, свободой, отгороженностью от уп-

 

- 33 -

реков и обвинений, от чувства постоянной виноватости.

...Все это вдруг вспомнилось мне, может быть отчасти потому, что этот туалет в здании НКВД был похож на тот, в доме Андреева. Но более всего, видимо, потому, что в новой ситуации мне также хотелось остаться наедине с собой, забыть об обвинениях (в данном случае нелепых). Верхом моей мечты теперь было оказаться хотя бы на несколько часов владельцем этой уборной, чтобы свалиться на пол и уснуть, забыв обо всем. Как хотелось спать! Справив малую нужду, я присел на край стульчака и почувствовал, что засыпаю. Но часовой уже стучал в дверь: «Ты скоро там?»

И вот я снова в кабинете следователя.

— Дурачок ты, сам себя мучаешь,— говорит он сочувственным тоном.— Ты просто не понимаешь, что такое антисоветская группа. Допустим, сидишь ты с кем-то в ресторане, беседуешь. Он сказал что- то антисоветское, а ты не сообщил об этом куда следует, то есть органам. Значит, ты разделяешь его мнение. Следовательно, оба вы составляете группу. Ведь ты же слышал антисоветские высказывания Матвеева? Слышал. Органы не осведомил? Не осведомил. Это и означает, что ты с Матвеевым состоял в группе.

— Но Матвеев говорил на комсомольском собрании, а не в беседе со мной. Там его слова слышали все присутствующие. При чем же тут именно я?

— Молчать, контра! — взревел следователь, не дав мне договорить до конца,— Посидишь в другом месте, тогда поймешь. И все расскажешь. Вот направлю тебя в кондей, там подумаешь.

Стоять уже вторые сутки без сна и при беспрерывном издевательстве следователей не было никаких сил, но я продолжал отрицать существова-

 

- 34 -

ние антисоветской группы. Следователь временами, казалось, успокаивался, начинал снова убеждать, что я попросту не понимаю, что такое группа. Он говорил, что упираться бесполезно, так как все члены антисоветской группы, включая ее руководителя, уже признались во всем. С этим вопросом все решено. Следствие желает мне лишь добра, ибо мое чистосердечное признание облегчит наказание. Стоит мне подписать протокол, и я сразу буду отпущен в камеру отсыпаться. Ведь у меня еще все впереди, надо позаботиться и о своих родителях. Я молча выслушивал внушения, понимая их лживый смысл и стараясь пропускать мимо ушей. Мое молчание следователь расценивал как согласие и уже заранее составлял протокол с признаниями. Вполне можно было также допустить, что я уже доведен до такого крайнего состояния, когда выбора не остается.

— Я такого протокола не подпишу,— глухо лепетал я.

— А я тебя — в крысятник, подлец!— вдруг с яростью и ненавистью, побагровев до ушей, цедил сквозь прокуренные желтые зубы следователь.— Тогда поумнеешь!

«Это что-то новое — крысятник. Что это такое? Наверно, просто стращает, чтобы принудить к ложному самообвинению»,— думал я, а сам молчал. Молчал потому, что, во-первых, уже и говорить не было сил, во-вторых, всякое мое возражение только усиливало раздраженность следователя. Я уже потерял ориентировку во времени, слова следователя доносились глухо, как бы издалека. Наконец я, то ли уже теряя сознание, то ли засыпая, почувствовал, что ноги подкосились. Я прислонился к стене спиной и начал сползать вниз, пока не уселся на пол. Чувствовал это, но не мог противостоять.

 

- 35 -

Очнулся, не понимая, где я и что со мной. Солдат поднимал меня за руки, со стороны раздавался встревоженный голос. На мое лицо плеснули холодной водой, усадили на стул.

Так признаешься в том, что состоял в антисоветской группе?

— Не состоял.

Следователь склонился над столом и начал писать. Наконец он поднял голову:

— Подпиши протокол.

Я бегло просмотрел его. В нем я признавался, что высказывал сожаление о расстреле врага народа Тухачевского, но отрицал причастность к какой-либо антисоветской группе. Я подписал.

— Уведите,— сказал следователь солдату. Меня доставили в тюрьму. По коридору про вели мимо своей камеры. «Куда же?»

—Стой!— сухо сказал надзиратель. Загремел замок, открылась дверь, обитая железом, и из открытой камеры дохнуло смрадным, спертым воздухом. При тусклом электрическом свете открылась безотрадная картина. В узкой комнате, шириной метра два, весь пол был занят плотно спрессованными телами людей. Они спали. По-видимому, было начало утра, когда сон наиболее крепок. Лишь кое-кто пошевелился. Слышался разноголосый храп. Идти было некуда, я остановился у двери рядом со зловонной парашей и не успел опомниться, как тяжелая дверь захлопнулась. Лишь около нее, рядом с парашей, оставалась свободной узкая полоска грязного бетонного пола. Выбора не было, я сразу свалился с ног и впал в тяжелый беспокойный сон.

Смутно доходило до сознания, что кто-то пытался меня растрясти и освободить от оков сна, сообщая о завтраке, но и не просыпался. Когда меня

 

- 36 -

позже растормошили, в дверях стоял корпусной.

—    Самсонов!

—    Я.

—    Имя, отчество?.. На выход!

Сколько я проспал, не знаю, но когда я вышел в коридор, то почувствовал резкий запах трески с душком; рядом была кухня и, по-видимому, был готов обед. Надзиратель постучал в окно выдачи, что-то сказал раздатчику, и я получил полную миску густого трескового супа. Я с жадностью набросился на еду. Суп оказался невероятно вкусным. Это была не жидкая баланда, а густое варево с картошкой и кусочками трески. Кости были столь основательно разварены, что их тоже можно было съесть. Я в душе был бесконечно благодарен щедрости незнакомых людей, поблагодарил надзирателя.

— В свою камеру,— тихо и спокойно произнес он.

Когда раскрылась дверь камеры и я переступил ее порог, раздались возгласы удивления.

— Это ты, студент?— как бы не веря своим глазам спросил один из заключенных.— Ты откуда взялся?

Другой же, не дожидаясь моего ответа, пояснил:

— Ясно, что с конвейера.

Я начинал догадываться, что тот затяжной двухсуточный допрос со сменой следователей и есть не что иное, как конвейер.

Мне рассказали, что меня уже не числили в живых. Когда я не появлялся в камере уже более суток, обитатели ее спросили у корпусного во время его очередного визита: «Где же он?» — «Умер»,— ответил корпусной. Не знаю, этим ли словом он ответил или иначе, но в камере поняли корпусного именно в таком смысле и обсуждали различные версии о причине моей кончины. Кто-то высказал

 

- 37 -

предположение, что у студента, довольно тощего, было плохое сердце и оно могло не выдержать «конвейера». Но другие сомневались в таком варианте, зная, что я собирался пройти большое расстояние на лыжах. Вопрос остался открытым.

Было приятно сознавать, что камера проявила живой интерес к моей судьбе. Я почувствовал прорвавшуюся радость обитателей камеры, увидевших меня живым. После мучительного «конвейера» я возвратился в доброжелательную обстановку. Место мое под нарами было уже занято, но староста, посоветовавшись с несколькими мужчинами, указал мне на новое ложе, на сей раз уже на нарах. В камере появилось несколько новичков. Того же чернявого мужчины в галифе, который предсказал мне, что на «конвейере» я все подпишу, уже не было. Отсутствовал и П. А. Хюппенен.

Кратковременная радость возвращения в камеру сменилась чувством досады и возмущения методами ведения следствия. Меня подвергали мучению, пытаясь принудить к заведомо ложным показаниям. И как только явился корпусной, я попросил лист бумаги и написал жалобу прокурору республики.

Через несколько дней после этого мне было приказано собираться на выход. Меня отвели в тюремную канцелярию, из нее — в пустую комнату. Туда же вошел мужчина лет тридцати.

— Стой здесь,— сердито сказал он мне, указав место у стены,— Контра, жаловаться захотел,— продолжал он, бросив себе в рот кусок сахара и с хрустом работая челюстями. Он вплотную приблизился ко мне, дососал сахар и обрушил целый каскад матерщины, размахивая кулаками под самым моим носом. Я решил не реагировать на его действия, но стоял в напряжении и готовности прикрыться. Надо было избежать соблазна дать сдачу.

 

- 38 -

Матершинник же отошел на несколько шагов, снова достал из кармана кусок сахара, отправил его в пасть и ожесточенно разгрыз. В комнату заглянул милиционер и спросил, кивнув головой в мою сторону;

—    Кто такой?

—    Финский шпион!— бойко ответил любитель сахара и уставился на меня колючим взглядом.

Я продолжал молчать, тем более что меня никто ни о чем не спрашивал, а ко всяким оскорбительным прозвищам я уже привык. Почувствовал, что по отношению ко мне совершаются явно провокационные действия. Поддайся я эмоциям — и неизвестно, чем дело кончится. Во всяком случае, не в мою пользу. Вскоре весь спектакль неожиданно кончился, я был отправлен обратно в камеру.

На очередном допросе следователь (мужчина средних лет, тощий, ниже среднего роста, тот самый, что сулился отправить меня в «крысятник»), встретив мое прежнее упорное отрицание «группы», пригрозил:

— Я тебя переведу к уркам. Там побудешь — станешь сговорчивее.

Угроза была выполнена. В небольшой камере, куда меня перевели, было размещено десятка два людей разного возраста. Четверо из них, в том числе мальчик лет двенадцати-тринадцати, играли в карты, сидя по-турецки прямо на деревянном полу. Около них располагалось несколько болельщиков. Здоровущий рыжий верзила спросил, повернувшись ко мне вполоборота:

— Кто?

—    Студент.

—    С воли?

—    С допроса.

—    Что шьют?

—    Пятьдесят восьмую.

 

- 39 -

— Признался?

— Частично.

— Понятно. Садись, чего стоишь.

Я сел на пол рядом с игроками. Карты были самодельные, размером раза в два меньше обычных. Я уже видел такие и даже технологию их изготовления в тюремных условиях. Иногда их называли стирками, иногда пулеметом. Игра шла увлеченно, комментировалась на блатном жаргоне. Внезапно возникали отчаянные споры, но они разрешались мирным путем. В случаях особой удачи можно было слышать восторженный возглас болельщиков: «Во, бля!» Было похоже, что обитатели камеры не очень унывали. В отличие от других камер, где преобладали серьезные, озабоченные лица, здесь даже улыбались. Когда же кто-то рассказывал о своих похождениях на воле, очень приукрашенных, нередко с комичными ситуациями, часто раздавался смех. Меня поражало своеобразие речи, перенасыщенной ругательствами и блатным жаргоном. Окалывается, вместо слова «украл» говорится «взял». А чтобы понять, что же именно «взял», надо знать, что «прохоря» — это сапоги, «угол» — чемодан или сундук, «бочата рыжие» — часы золотые, «лопатник» — бумажник. Существует узкая профессиональная специализация уголовников: мокрушники, майданщики, скачки, ширмачи и прочие.

Однажды кто-то, возлегавший на верхних нарах, вдруг с чувством запел:

Наши кони уж устали

Мчаться в дальний путь.

Не пора ль, товарищ Сталин,

Нам немного отдохнуть?

— Заткнись, хочешь, чтобы пятьдесят восьмую пришили?— глухо прошипел его сосед. А сам хриплым голосом бодро исполнил:

 

- 40 -

Наша стройка первая в мире,

Нет такой нигде,

В нашей стройке товарищ Сталин

Первый боец в труде.

Песни и частушки безвестных авторов вдруг вырывались из душ внезапно, звучали как мысли вслух. Иногда несколько человек собирались в кучку и пели вместе. С особым чувством и даже в каком-то экстазе исполняли «Гоп со смыком»:

Граждане, послушайте меня,

Гоп со смыком — это буду я.

Ремесло я выбрал кражу,

Из тюрьмы я не вылажу,

И тюрьма скучает без меня...

Эту песню с бодрым мотивом я слышал несколько раз и даже почти всю запомнил наизусть, хотя так и не знаю, что означает «гоп со смыком». Но все же преобладали песни грустные. В них упоминались Соловки, ББК, Колыма. В некоторых песнях, хотя и звучавших минорно, говорилось не только о несчастливой судьбе, о переживаниях в тюрьмах и лагерях, о тоске по воле, но и о надеждах на своеобразное радужное будущее. Так, в песне «Из Колымского края» есть такие слова:

Вот окончу я срок приговора

И с тайгою совсем распрощусь,

В скором поезде, в мягком вагоне,

Дорогая, к тобе я примчусь.

Воровать завяжу я на время,

Чтоб с тобою, голубка, пожить,

Любоваться твоей красотою

И колымскую жизнь позабыть.

Обогащенный здесь в течение нескольких дней новыми представлениями и понятиями о жизни преступного мира, я был переведен в другую камеру.

 

- 41 -

Следователь снова пытался добиться моих показаний о существовании антисоветской группы, но уже без упорной настойчивости и грубого насилия. Не обошлось без матерщины и навешивания оскорбительных ярлыков, но они меня уже не очень трогали. Можно было догадываться, что следствие уже ограничивается добытыми материалами, и будет закруглять дело.

Наконец было объявлено обвинительное заключение, согласно которому я занимался антисоветской агитацией, выразившейся в восхвалении врага народа Тухачевского, и состоял в антисоветской группе из пяти студентов индустриального техникума во главе с Павлом Матвеевым. На 7 марта 1938 года был назначен суд.

В этот день всю нашу «группу» под конвоем вели по направлению к площади Ленина, находящейся недалеко от тюрьмы. Параллельно по тротуарам неровно и сбивчиво шла кучка людей, среди которых я узнал маму. Затем она вместе с другими пыталась подойти ближе к обочине дороги и даже назвала сквозь слезы мое имя, но конвоир грубо отогнал их в сторону.

Вот и площадь с гранитным памятником В. И. Ленину посередине. Ее с двух сторон замыкают полукружиями длинные двухэтажные здания постройки екатерининских времен. У парадных подъездов — колонны и чугунные львы. Оказалось, что в конце одного из этих зданий находится Верховный суд республики: нас остановили у такой вывески. Судила Спецколлегия Верховного суда, в закрытом заседании. В конце его было объявлено, что решение перенесено на следующий день.

— Что дали?— поинтересовались в камере.

— Пока ничего. Отложили решение на завтра. Один из подследственных пытался утешить:

 

- 42 -

— Может, и освободят.

Второй же категорически усомнился. По его предположению, высокая судебная инстанция в замешательстве: она поняла, что «выстрелила из пушки по воробьям». Теперь, поди, сожалеют, что не пустили дело через тройку. Там бы объявили срок — и все было бы шито-крыто. Теперь суд думает, как быть, но едва ли он пойдет против обвинительного заключения следствия. Что-то не слышно, чтобы кого-либо из взятых выпускали. Так что надо ожидать худшего, чтобы не было разочарования.

Такой прогноз, высказанный седым мужчиной с большим жизненным опытом, не радовал и наводил на мрачные размышления. «Так где ж справедливость? И есть ли она? Из крохотной мухи раздули слона... Опять под конвоем доставят на суд, задев за живое, врагом назовут. Врагу же народа — положенный путь: в лагерь на годы, про волю забудь». Так рифмовались мысли. Седой же мужчина, заметив мое уныние, подошел ко мне и сказал:

— Да вы не расстраивайтесь, молодой человек. Считайте, что вам повезло. Поскольку приговор будет вынесен судом, а не тройкой, то вы будете иметь право обжаловать его. Писать о пересмотре дела следует в Прокуратуру РСФСР. Может быть, вопрос решится и в вашу пользу. Если же нет, то за вами останется право писать в более высокую инстанцию — Прокуратуру Союза.

На следующий день, 8 марта, был объявлен приговор. Все были осуждены по статье 58 п. 10 Уголовного кодекса антисоветская агитация) и 58 п. 11 УК (групповая антисоветская деятельность). Павел Матвеев, Леонид Морозов и Платон Лаптев получили по 10 лет лишения свободы с последующим лишением прав на 5 лет, я — 8 лет плюс 5 лет лишения прав и Владимир Иванов -

 

- 43 -

5 лет плюс 3 года лишения прав. Настроение было не из веселых.

На разрешенном свидании мама сквозь слезы говорила, что была бы спокойнее, если бы знала мою виновность. Как можно перенести такой срок? Я старался казаться спокойным, бодрым, уверенным и отвечал:

— Что такое восемь лет, мама? Зима — лето, зима — лето, зима — лето, зима — лето...— тут я запнулся, получилась очень длинная цепочка,— вот и срок пройдет.

Это вызвало материнские слезы, и я понял нелепость такого утешения, заимствованного у кого-то в тюрьме. В следующий раз побывала на свидании и сестра Валентина. Меня очень порадовала и вместе с тем обеспокоила ее смелость. Ведь она училась на первом курсе того же техникума и на том же горном отделении, где учился и я, и к ней могли придраться за связь с братом, «врагом народа ».

Теперь оставалось ждать отправки в лагерь. Дни тянулись томительно медленно, однообразно. Лишь на двадцать минут в день выводили на прогулку. Мы кружили друг за другом по тюремному двору, изолированному от мира высокой кирпичной стеной, замыкающейся у здания тюрьмы. По-прежнему по команде выпускали в туалет. Все остальное время — в стенах камеры. Ни книг, ни газет, ни радио. Новости — только от вновь поступавших подследственных лиц. Многие из обитателей камеры весь день молчали. Некоторые вели вялые разговоры о прошедшем и неизвестном будущем, обменивались подробностями своих «дел». Кое-кто коротал время за шахматами. Крохотные фигурки были вылеплены из хлеба, половина из них побелена известью, которую соскребли со стены.

 

- 44 -

Однажды большое оживление внесло хоровое пение. Кто-то из новичков привлек к исполнению песен несколько человек, затем подключилась почти вся камера. С особым чувством пели старинную каторжную песню. Новичок запевал:

Скрывается солнце за степью,

Вдали золотится ковыль.

Колодников звонкие цени

Взметают дорожную пыль...

Медленная грустная мелодия буквально захватывала душу. Пожалуй, не столько мелодия, сколько вложенный в слова смысл, чем-то родственный, близкий. Затем запевала вдруг широко взмахивал руками, как крыльями, энергично встряхивал головой, призывая подключиться к припеву, и все глотки камеры подхватывали:

Тим-бом, тим-бом,— слышен звон кандальный,

Тим-бом, тим-бом, путь сибирский дальний,

Тим-бом, тим-бом,— слышно там и тут:

Нашего товарища на каторгу ведут.

Припев звучал мощным потоком, лица поющих были воодушевлены. Но раздавался громкий стук надзирателя в железную дверь: — Прекратите немедленно!

Дирижер плавным опусканием рук, сочетавшимся с поклоном всем корпусом, давал знать, что надо продолжать намного тише. Затем он переключался на бодрые украинские песни, и его поддерживали, хотя и произносили ряд слов искаженно или в русском переводе.

Однако запевала вскоре исчез и обо всех этих песнях остались лишь воспоминания.

Еще задолго до суда я писал жалобы Сталину, Косареву, в которых излагал необоснованность предъявленных обвинений и недопустимое вымогательство следствия. На жалобу, адресованную Ста-

 

- 45 -

лину, реакции не было. Не поступило ответа и от Косарева, да и, оказывается, не могло поступить: генеральный секретарь ЦК комсомола Александр Косарев вскоре тоже был арестован. Я не мог об этом знать в моем положении. Теперь оставалось писать заявление с просьбой о пересмотре дела прокурору РСФСР, хотя, судя по сложившейся атмосфере, было мало надежд на положительное решение вопроса.

Впереди была неизвестность. Как сложится жизнь в пределах жестокого срока? Когда угонят этапом, в какой лагерь? Что со мною станется через восемь лет, к двадцати шести годам, если выживу в лагерях? А затем — к тридцати одному году, когда закончится срок лишения прав? Неужели жизнь потеряна, хотя еще почти не начата? Я чувствовал себя в потоке тюремных событий как крохотная деталь на гигантском конвейере. Кто-то из камеры выбывал, на его место сразу водворяли нового. Все находилось в движении. Меня не раз переводили из одной камеры в другую, пришлось побывать и на первом, и на втором, и на третьем этажах основного здания тюрьмы, и даже в спецкорпусе — низком одноэтажном здании, стоявшем обособленно в тюремном дворе. Передо мной протекало огромное многообразие лиц, характеров, судеб. Здесь, как говорится, не я первый, не я последний. Живут же люди везде, и многие выживают. Надо надеяться на лучшее, не поддаваться чувству безнадежности.

Такие мысли не давали мне покоя. И безусловно не только мне.