- 131 -

Глава первая

 

Здравствуйте, дорогие мои!

Вот и прожили мы три дня вместе. Срок истек, и я вернулся в камеру. Вы вышли за вахту, наверное, зашли в гостиницу, подождали поезда на Потьму — и к девяти часам уже были в Потьме? Удалось ли вам, милая, в тот же вечер уехать из Потьмы. Неужели пришлось мучиться (особенно Анечке) всю ночь на вокзале из-за того, что не было билетов на Москву? Я помню, вы говорили, что с билетами трудно, большие очереди в кассах, да вот и мой сокамерник рассказывает, что его родственники трое суток сидели — ждали поезда.

Ты помнишь, Любонька, я советовал тебе: пойди в комнату милиции и заяви дежурному офицеру, что ты хочешь уехать, но не можешь достать билеты на поезд. Если начальник милиции узнает, чья ты жена, у него появится желание, чтобы ты быстрее уехала из его владений. Он тебе поверит, что в его собственных интересах посадить вас на поезд, идущий до Москвы, как можно скорее.

Если же он вдруг не клюнет на твою просьбу, объяви ему с хорошей долей жути, что ты жена особо опасного государственного преступника-рецидивиста — и добавь на всякий случай, что хотя ты всего лишь жена, но даже народная мудрость говорит: "Муж и жена - одна сатана" — и поэтому государство будет по-настоящему в безопасности, если ты окажешься у себя дома на кухне. Как только ты дойдешь до слов о безопасности государства, он тут же должен отреагировать в нужном направлении. Потому что, как бы он ни был туп, но обязан четко усвоить основной артикул: опас-

 

- 132 -

ные для государства люди должны содержаться взаперти, лучше всего в лагере, — а если нельзя в лагере, то, по крайней мере, на кухне!

Пришлось ли тебе прибегнуть к этой "хитроумной тактике", разработанной мною под впечатлением рассказов свидетелей о сошедших с рельсов поездах и, вследствие этого, о вокзалах, забитых пассажирами, не доставшими билет на поезд?

Сегодня третий день, как я, расцеловав вас, с тоской переступил порог нашей "подводной лодки". Меня встретило лошадиное ржание сокамерника: "А, вот и вы! Га-га-га-га! А мы как раз решили, что пора скушать ваш обед, а вы тут как тут!"

Я давно уже не жду "аттической соли" в шутках Н., поэтому по-китайски улыбнулся и ничего не ответил. Хотя предмет шутки — человек со свидания в тюрьме приходит голодным — вполне реален. Зэк на свидании бывает настолько подавлен, что у него пропадает аппетит. Часто новая, непривычная, обильная, вкусная пища быстро выводит из строя желудок, расстраивает весь организм, и на второй-тре-тий день свидания зэк не может ничего есть. Ты сама, Любонька, помнишь, как в прошлое свидание я к концу его не мог ничего есть, а, съев что-то, тут же вырвал. Зато на этот раз я был осмотрителен и все трое суток поддерживал нормальный тонус и аппетит, ел нормально и пришел со свидания сытым на два дня вперед...

Поэтому я не ужинал, а лишь выкурил две сигареты до отбоя. Тут, в камере, мне предстояло сделать выбор: лечь на койку, закрыть глаза и остаться наедине с вами в мыслях — или же поговорить с двумя сокамерниками о свидании, о вас, оставаясь с вами, но уже не наедине, а вместе с другими.

Второй из этих вариантов я выбрал почти импульсивно, не задумываясь, и лишь затем осознал причину выбора. Оставаться с вами наедине в моем воображении было тяжело и мучительно. Я еще сохранял тепло ваших губ, в ушах зве-

 

- 133 -

нели ваши голоса — но уже нельзя видеть и слушать вас, нельзя прикоснуться и обнять. В первые мгновения после расставания, когда вас еще обыскивали в комнате свиданий, а я уже был в своей затхлой "лодке", в моем сознании, как никогда отчетливо, противостояли два мира: ваш мир — и мир "особого режима". Сейчас я охватываю их единым взором, и эти миры разделены лишь минутами, в течение которых я пересек дворик от комнаты свидания до камеры.

Почувствовав в первые минуты после свидания, как подкатывает мощная знакомая волна чувств, я решил избежать, рассеять душевное томление. А снять напряжение легче всего, разделив его с другими.

Сокамерники восхищались дочкой: "Смотри, большая уже!". И я стал охотно рассказывать, как Аня уличила меня в неточности, когда я сказал, что сижу в тюрьме. Она сразу поправила: "Нет, папа, ты сидишь в лагере". Как путано я объяснял ей, что тюрьма и лагерь — одно и то же, "хотя, конечно, это разные пенитенциарные учреждения, каждое со своим особенным режимом содержания заключенных..."

— Ты смотри, какое интеллигентное дитя, - уже понимает разницу между тюрьмой и лагерем!

— О, она все понимает. Я от нее не скрываю ничего. Вот она спрашивает: "Папа, а кто такие "начальники"? Я ей отвечаю: "Это, доча, как в зоопарке: от крокодила — крокодиленок, от волка - волчонок, от обезьянки - обезьянка, а от первого начальника — начальники. Но их бояться не надо".

— А она что?

— Долго смотрела на меня круглыми глазенками, а потом сказала: "Папа, когда же ты приедешь ко мне? Я хочу с тобой погулять, походить, мы пошли бы в зоопарк". — "Я тоже хочу, очень хочу, погулять с тобой по Киеву, по набережной Днепра, сходить в зоопарк, но пока вот — я под замком у начальника". — "Папа, а давай этого начальника под замок закроем, в клетку, и отдадим в зоопарк. А сами будем ходить и смотреть на него, и другие пусть смотрят. Чтоб знал, как тебя закрывать!"

 

- 134 -

— Так и говорила?

— Это еще что! А когда ей было четыре годика, она однажды сказала: "Мама, купи мне ружье. Поедем к папе, я постреляю всех и его освобожу".

Похоже было, что я наконец обрел защитника и похвалялся им перед сокамерниками. Радостная и горькая одновременно мысль кольнула сознание: глубиной и силой желания видеть меня на свободе дочь перевесит всех сочувствующих и сострадающих мне в мире...

Рассказывал им я про то, как мы с Аней вызывали дежурного на вахте, оборвав сигнализацию, а затем принялись колотить в дверь. Рассказывал, как Аня била тоненькой ножкой, обутой в огромный мамин тапок, в дверь и кричала: "Давай дрова!". И как на слова выбежавшей из кухни бабушки: "Анечка, прекрати, ты уедешь, а папу накажут" — дерзко запищала: "Что же, мы замерзать должны!" — и еще раз шлепнула огромным тапком по двери.

— Ну, и принесли?

— Еще бы! Прибежали надзиратели, и сразу появились дрова, а Анечка взяла свои теплые вещи из чемодана.

И я продолжал рассказывать, как мы играли с ней в домино и в шахматы, как плясали, как читали английские стихи, и т. д. и т.п.

Чувства мои постепенно вернулись в берега, я смог лечь на койку и просмотреть почту за эти два дня и журналы. В "Дружбе народов" взял на заметку роман Булата Окуджавы "Путешествие дилетантов", прочел наугад две странички. Речь идет о каком-то князе первой половины прошлого столетия. Что можно знать о тех людях, если мы плохо знаем своих современников, живых людей, с которыми садимся каждый день за один стол? Впрочем, в исторических художественных произведениях художник описывает декорации в музее, а на подмостки выводит все тех же людей, которых он видит каждый день, с которыми живет, от которых зависит его судьба.

Хороший художник не заботится, очевидно, об истори-

- 135 -

ческих лицах: он сводит счеты с настоящим, он всего лишь продукт настоящего и не может быть ничем иным, не может говорить о том, чего не знает, — духе прошлого...

Я закурил еще одну сигарету и подумал, что, наверное, не усну в эту ночь. Потом попросил у К. 1 таблетку демидрола, проглотил и лег спать. Забыться, не думать, прочь из этого гнусного мира, в котором и радость пьется лишь пополам с горечью, и счастье отмеряется казенной меркой - три дня в году...

Проспал, как убитый, до подъема — помог демидрол. Завтракал еще полусонный и лишь на работе окончательно проснулся. Я ходил по дворику и смотрел сквозь щели на окна дома свиданий, откуда только вчера Анечка с недоумением и любопытством наблюдала, как между щелями забора во дворике, затянутом сверху колючей проволокой, мелькали полосатые тени. Помнишь, она смущенно спросила:

"Папа, а ты человек или зверь?". Я ответил: полубог. А ведь вопрос-то, видимо, навеяла картинка, которую увидела из окна: так мечутся звери в клетках!

И тут мои мысли потекли в неопределенном направлении. Как, интересно, нас, зэков, видят люди со стороны? Как самому рассказать о себе родным, друзьям, детям? Как рассказать искренне о живой, человеческой жизни, как всегда сотканной из противоречий, из силы и слабости, смелости и трусости... Почему-то раньше мне такой рассказ представлялся более простым. "Я — хороший", — такую простодушную рекламу-саморекламу мы встречаем с улыбкой и даже сочувствием, если об этом говорит персонаж "Двенадцати стульев" Паниковский, преследуемый разъяренными обывателями, когда он умоляет спасти, взять его с собой. Но вот в жизни...

Простите, сегодня надо сдавать письмо, иначе норма на письма за август месяц пропадет, поэтому тороплюсь, и письмо получилось бессвязным. Любонька, мне приходят письма из Израиля, от Рут Офер. Ты отправь, пожалуйста, ей ответ — или открыточку, или напиши письмецо 2. И еще,

 


1 Видимо, у Святослава Караванского, "патриарха" мордовских лагерей особого режима (он отбыл в заключении примерно 35 лет).

 

2 Так как заключенным особого режима разрешено писать лишь одно письмо в месяц, то А. Мурженко был вынужден отвечать своим корреспондентам через единственного адресата — жену.

- 136 -

если Вику 3 будешь писать, попроси прислать Ане детские книжки на английском языке...

 

* * *

 

Тебе, дорогая, интересно послушать, как я встречал и встречаю дни рождения в неволе? Они ведь даже здесь не похожи друг на друга, хотя бы потому, что не могут быть одинаковыми два разных дня. Но все же остается нечто постоянное, что составляет — во внешнем мире нашу среду обитания, а во внутреннем - основу нашей личности. Взаимодействие среды и личности создает настроение, ну, а что такое тюремное настроение... Чтобы передать тебе некое его подобие, я должен изобразить хоть частичку реального, живого мира, который окружает меня и проникает в кровь мою и мозг, и часто не в переносном только, но и в буквальном смысле этого слова. Частичку мира, которым я — дышу. Сначала расскажу про старый день рождения — еще во Владимирской тюрьме, потом - про день рождения уже в этот срок, а потом... потом тебе надоест слушать, и я закончу письмо.

Итак, начнем.

Накануне дня рождения, залезая по команде "отбой" в матрасовку (в тюрьме нам простыней не давали, поэтому матрасовку — чехол, натягиваемый сверху на матрас, — мерзляки использовали как спальный мешок, а тюремные шутники использовали этих мерзляков в мешке вместо развлечения: ухитрившись завязать спящего в матрасовке, они показывали потом пальцами на барахтающийся мешок, откуда на всю камеру гремел мат, и с неописуемо-удивленными минами спрашивали друг друга: 'Ты эрудит, нет? Какой зверь умеет матом рычать?") — так вот, залезая после отбоя в матрасовку, я, тогда еще молодой парень, думал: "Наполеон в двадцать три года был великим человеком, первым консулом! Ну, у меня в запасе есть еще одна ночь до двадцати трех лет — не будем отчаиваться... Вдруг именно этой

 


3 Виктор Балашов в это время уже эмигрировал в США.

 

- 137 -

ночью в меня войдет гений, и завтра миру явится в этой камере еще один Наполеон. А что! Истории такие случаи известны, — утешал я себя. — Например, Альберт Больштедт, прозванный Альбертом Великим, до тридцати лет считался дураком, а однажды встал великим теологом-ученым, святым! А Жанна д'Арк?"

Горько-тщеславные размышления прервал голос сокамерника Т. 4: "Желаю день-рожденческих снов!" - "Сенька, сэнк-ю", — заземлил я шуткой тронувшее меня пожелание. "Кирлы-мирлы, кока-малы", - злобно проворчал не переносивший английского языка Петька-полицай, уже залезший в матрасовку. Целый день он ждал отбоя, ибо днем ни спать, ни даже лежать на койке нам не разрешалось, и сейчас злился на каждое слово - спешил заснуть. "Ага-а, - протянул Т., - вот и мясо отозвалось. Зарежем Петьку на котлеты к праздничному столу на день рождения".

— Хэ! Г-хэ! Тухлые будут у вас котлеты, — заворчал в матрасовке Женька-уголовник. — Я лично лучше пожую подметку от сапога!

— Может, Бог даст, завтра ларек принесут. Сегодня на втором этаже бытовикам давали. Вот и встретишь, Алексей, свой радостный день с белым хлебцем, все благостнее будет, - закончив молитву и раздеваясь, откликнулся "бегун" (член общины истинно-православных христиан).

— Бог-то, деда, наверное, давно отдал распоряжение выдать нам ларек. Если судить, какое расстояние от небесной канцелярии до начальника тюрьмы, так минимум уже три недели назад... Но запомните на будущее, благолепный Пантелеймон Светохиевич, милость Божья — в руке начальника! Именно в руке, Пантелеймон Светохиевич, а не во власти Божьей, потому что у начальника всего две руки, и во второй руке он с давних пор и навсегда держит наказание. И, раздав милости левой рукой, он тут же раздает горести правой, дабы возвратиться вечером домой с радостным чувством бескомпромиссно исполненного служебного долга. Потому и сказано мудрым народом: "До Бога далеко, а до на-

 


4 По предположению Э. Кузнецова, это Сергей Троицкий, отбывавший заключение в 1962—68 гг.

- 138 -

чальника близко", а некий декадент по имени Кафка сделал из народной мудрости логический вывод: "Чти начальника своего"...

Тут "Ревизионист" 5 вылез из своей матрасовки (это именно он разразился ироническим потоком словес в адрес Пантелеймона Евстафьевича), надел очки и уставился во мрак, синеющий за стальными прутьями решетки.

— Очки-то зачем одел? Али говорить без них — языку не видно? - добродушно откликнулся дед и шустро юркнул в матрасовку.

Костя, прозванный "Ревизионистом", был моложе всех в камере. С утра и до вечера он сидел над "Критикой чистого разума" Иммануила Канта в одной руке и "Диалектикой природы" Фридриха Энгельса в другой. Помню, как-то он оторвался от "Диалектики природы" и, щелкнув костяшками пальцев по книге, задумчиво проговорил в пространство:

— Третий раз читаю, а найти не могу!

— Что найти-то? — отозвался я, но ответа не было... Недавно он решил читать "Диалектику природы" с помощью комментария в виде книги Канта, надеясь, что на этот-то раз найдет в ней то, что там обязательно должно находиться, но он никак это "нечто" обнаружить не мог. Впрочем, в загадку ненайденного "нечто" Костя-"Ревизионист" так и не посвятил меня. Человек он был серьезный: тюремное время не позволял тратить попусту на какие-нибудь разговоры и лишь утром, до оправки, и вечером, после отбоя, он, истосковавшись, видимо, по беседам, изливался внезапным потоком слов, чтобы внезапно оборвать его, замолчать и снова уйти в себя.

— Я, деда, очки надеваю, чтобы думать было сподручнее. А вы? Я заметил, вы их, идя в уборную, надеваете. Может, вам гм-гм... так сподручнее, Пантелеймон Евстафьевич...

— Хи-хи-хи, срамник, — закашлялся в смехе старик. — До чего книжки человека доводят!

Тут не выдержал, завизжал в своей матрасовке Петя-полицай:

 

 


5 Фамилию и данные установить не удалось.

- 139 -

— Во-во! Хи-хи! Вместо этой книги дать бы ему скушать фигу!

— Петька, заткнись, на котлеты пустим! - пригрозил развеселившемуся Пете наш Т.

Тут открылась кормушка, и дежурный надзиратель — им в ту ночь был "Рыжий" 6 — предупредил: "Дежурный офицер ходит. Услышит разговоры — накажет. Ложитесь и спите!" Кормушка захлопнулась.

— Наше счастье, что кормушку открыл "Рыжий", а не "Монс", это он сегодня дежурный офицер, — вдумчиво заметил "Ревизионист", укладывая очки на полку над головой.

— Дуракам счастье! — снова захихикал полицай.

— Ну ты, шавка! — крутанулся в матрасовке Женька-уголовник.

— Благослови, Господи, наш сон грядущий, —примирительно-успокоительно завершил Пантелеймон Евстафьевич, и все замолчали, заворочались на постелях, устраиваясь поудобнее...

Я остался наедине с собой. Легкая вспышка разговоров сняла сонливость, и я знал, что теперь засну не скоро. "Господи, — мысленно проговорил я, — благодарю Тебя за то, что нет человека, храпящего в моей камере, что я могу не только не тяготиться бессонницей, но и желать ее сегодня, что ожидаю, как из темных глубин души всплывет нечто и я смогу водрузить веху на этом рубеже времени — в день и в честь своего двадцатитрехлетия".

Я попытался устроиться поудобнее на спине, чтобы выпирающие железные полосы остова кровати не так сильно врезались через тощий матрас в тело. Хитрость заключалась в том, чтобы загнать поперечную полосу не на крестец, а во впадину, в изгиб позвоночника возле таза. Поерзав, наконец, устроился, избавился от ощущения давивших на спину металлических полос, и при этом и голова, и ноги, словом, весь я оказался в пределах матраса. С облегчением вздохнув, сказал себе: "Ну вот, теперь думай, созерцай свое двадцатитрехлетнее существование". Помню, лежал с закрытыми

 


6 Надзиратель "Рыжий" - фигура, упоминаемая в "лагерной" литературе (см., например, у а.н. Марченко "Мои показания", изд. "Посев", стр. 165).

- 140 -

глазами и ждал... чего? Мыслей? Откровений? Видений? От напряженного самосозерцания, в котором я, увы, ничего не различал, глаза стали открываться сами по себе, и чем сильнее я хотел сохранить их закрытыми, тем неумолимее они хотели открываться. И открывались. Но открывать глаза нельзя было, так как я лежал лицом к лампочке, воткнутой в стену над дверью, - как раз напротив меня.

Почти все, кому достается лежать лицом к лампочке, на ночь завязывают глаза полотенцем. Я же поступал так недолго и сумел приучить себя спать без полотенца. Но в этот раз почувствовал, как глазные яблоки буквально вылезают из глазниц, чтобы приподнять веки и открыть зрачки. Наконец, сдавшись, я открыл веки и отвел глаза от лампочки в сторону, но вслед за глазами потянулась и шея, поворачивая голову набок и возвращая уставшие глазные яблоки в нормально-здоровое положение. Свет мешал мне. Что делать! — вместо того, чтобы провести в душе "торжественно-праздничное заседание по случаю двадцатитрехлетней годовщины со дня рождения А.Г. Мурженко", я расслабился и никак не мог "взойти на трибуну" - сосредоточиться, отрешиться от телесности.

Успокоиться-то я не мог именно потому, что хотел отрешиться от плоти и воспарить духом. Я ведь, напоминаю, хотел не просто полежать, а подумать о прожитых годах: вспомнить детство, дом, училище, институт, арест, прожитое к тому времени в Мордовии, наметить кое-что на ближайшие месяцы и попытаться проникнуть воображением в пределы будущего - хотя бы до границ "освобождения". Я ждал — чего уж теперь скрывать — поистине чудесного состояния одухотворения и появляющихся в таком состоянии духа откровений - о смысле ли жизни, о личной судьбе и судьбах мира, о предстоящем каком-то испытании или подвиге, или воспарении, или... В общем, ждал прозрения —великого, решительного для моей жизни события. Словом, как говорили в старину, ждал "явления ангела".

Смешно?

 

- 141 -

Самое любопытное, что мне и самому было смешно, когда я смотрел на подобных мне "недобрых людей". Но я не узнавал в них самого себя со стороны - вот что было уже не смешно, а печально. Как было не улыбнуться, когда утром в Мордовии, по дороге из лагерного барака в туалет, натыкаешься под каждым встречным деревом на фигуры зэков, застывших в самых нелепых позах: кто стоял на голове, кто на одной ноге, зажав одну из ноздрей пальцем руки, кто лежал "в позе рыбы", а кто — "в позе кобры"... А послушать их! Мифы из книги Паранхансы Йогананды "Автобиография" о "дематериализации", "перевоплощениях", "полетах по воздуху", о жизни йогов по... две тысячи лет(!) и прочее, и прочее — все это излагалось не просто как вполне возможное или даже достоверное, но — со ссылкой, с прозрачным намеком на свой собственный опыт в области чудесного!

Но видя отчетливо это ослепление других — в защиту их скажу тут же, что оно происходило от жажды любой ценой отрешиться от опостылевшего официального "материализма", — я одновременно не замечал совершенно аналогичного собственного ослепления, происходившего по той же причине. Я никогда тебе раньше не рассказывал, почему, собственно, угодил во Владимирскую крытку?

Было так. Я решил, что дух — всемогущ, а если так, то стоит его в нужный момент кликнуть на выручку, и он сделает все, что нужно (как конек-горбунок). Следующий логический шаг: надо подавлять плотские потребности и, чтобы они не бунтовали, подорвать их основу, здоровье, в общем — самую плоть подорвать! Эти намерения выросли у меня в сознании из мистической, романтической и прочей книжной белиберды (в то далекое, нереально "либеральное" время можно было получать книжные бандероли из дома, и в лагере находилась интересная и разнообразная литература). Страшным для меня образом этот бред из дешевых сочинений нашел поддержку в сочинениях глубоко мною чтимого Томаса Манна: именно в его двусмысленных

 

- 142 -

рассуждениях о болезни и духе, о здоровье и личности я отыскал обольстивший меня смысл: дух и здоровье - несовместимы! "Ура! — сказал я себе. —Теперь холоди голод, изолятор, БУРы и карцеры - все будет работать на меня. Пусть моя плоть получит все это в избытке, лишь бы в итоге выросла моя духовность". Ну и как следствие из этого внутреннего "ура" я и попал во Владимир. Смешно? Конечно. Но лишь — со стороны. Я же относился к своим "поискам" весьма серьезно, хотя думал о себе, что весьма ироничен...

Конечно, это лишь одна из граней моей тогдашней личности и тогдашней жизни, но почему бы не взглянуть теперь на себя и со смешной стороны?

...Итак, я лежал, отвернув голову от лампочки. Уже моя шея ныла от напряжения, нужно было поворачиваться на бок всем туловищем — вслед за головой и шеей — или снова закрыть глаза и повернуться к лампочке. Я выбрал второй вариант; повернул голову, закрыл глаза и расслабил затекшую от напряжения шею...

— Но так ни о чем нельзя думать, — дергался я от раздражения, — кроме шеи, глаз и света.

И презрев холод в камере и возможные "последствия" своего решения, я вылез из уже нагревшейся матрасовки, нашел в своих тетрадях промокашку и, поплевав на нее, наклеил, вернее, прилепил к лампочке. Камера погрузилась в приятную голубизну.

— Лучше ларек на полке, чем промокашка на лампочке, - вдруг раздалось философское предостережение не спавшего, как оказалось, "Ревизиониста".

—Авось обойдется! —отозвался я "по-российски" и юркнул в матрасовку, спасаясь от наступавших волн озноба. Согревшись, расслабившись, я лежал уже с открытыми глазами и ждал: вот сейчас узнаю о себе, о жизни, о мире нечто такое...

Звякнул глазок, послышались голоса —и снова приближаются чьи-то шаги.

 

- 143 -

Я опять закрыл глаза. Открылась кормушка, и пришлось приоткрыть веки. В отверстии двери сопело круглое лицо "Монса"...

- Вы, вот вы, встаньте и снимите наклейку, — послышался в камере его голос.

Я тихонько приподнял веки и взглянул из-под опущенных ресниц — и тут же мои глаза встретились с его маленькими, круглыми, без ресниц, моргавшими гляделками. Быстро зажмурил их обратно, думая, что разгадал его хитрость: он наугад пытался обнаружить виноватого, рассчитывая на импульсивное повиновение того, кто наклеил промокашку.

"Монс", однако, заметил взмах моих ресниц, потому что подозвал "Рыжего" и спросил:

— Как его фамилия?

— Какого? Того, что приклеил?

— Нет, вон того, — наверное, это на меня указывал палец "Монса", так как "Рыжий" сказал: "Подвиньтесь немного, товарищ капитан, я прослежу за вашим пальцем".

Послышалась возня.

— Ой, вы наступили мне на ногу, товарищ постовой, — неожиданно ойкнул "Монс".

— Извините, товарищ капитан. Ваш палец на ближнего направлен или на дальнего, который слева?

— Вы что, не знаете, кто прилепил промокашку? - тут "Монс" взвизгнул вторично: должно быть, "Рыжий" наступил ему на мозоль.

— Снимите сейчас же промокашку! — и я услышал, как офицер потопал по коридору. "Рыжий" наклонился, всунул свой длинный нос в кормушку, тихо сказал: "Мурженко, снимите наклейку" — и закрыл отверстие.

Все зашевелились.

— Вот оно, чудо, - первым высказался "Ревизионист", — ему наступили на мозоль, а он никого не наказал. Если так пойдет дальше, то я, Пантелеймон Евстафьевич, запишусь в вашу профсоюзную организацию.

 

- 144 -

— Патефон и то бывает, ломается, а что человек, — удовлетворенно отозвался Пантелеймон Евстафьевич, — вчера было одно настроение, а сегодня, глядь, ему ангел в душу сошел.

— Какой ангел в душу, — крутанулся от возмущения Женька-уголовник. — В его душе ...мать, ангел задохнется. Или черти ангела сожрут. Там же Содом и Гоморра! — Женька не раз страдал от придирок "Монса".

— Может, у него тоже сегодня день рождения? — обратился ко мне Т., — Если так, я бы не обменял свой день рождения с каким-нибудь псом.

— Люблю собак! — отшутился я.

— Не покушал овсом — у кормушки стоял псом, хи-хи-хи, — идиотски завизжал Петя. И сразу повисла тишина.

— Днем не спишь — стоит начальник, ночью не спишь — опять начальник тарахтит, как чайник. Хи-хи-хи, — не мог остановиться Петя.

— У него истерика, - спокойно заметил Т., — В таких случаях в чувство приводит оплеуха. Так я вылезу?

Т. зашевелился, и снова наступила тишина. Петя еще раз что-то хрюкнул в матрасовку и успокоился.

 

* * *

 

Немного о Пете. Он был необычным полицаем, каким-то нетипичным. Но заинтересовал он меня именно потому, что за нетипичным поведением, за странными, необычными манерами постепенно открывалась типично "полицайская" суть характера. Петя был крайним индивидуалистом, а если говорить попросту, то он подчинял все на свете своему буквально животному эгоизму. Ни с кем ничем не делился, ни с кем ни сходился, даже вроде бы не разговаривал. Говорил только в пространство: слушал — и бросал бессвязные реплики, часто рифмованные, всем вместе, ни к кому конкретно не обращаясь. Мысли его были только о каше, о ларь-

 

- 145 -

ке. Время он проводил, топчась у своей койки и начищая миску и кружку до зеркального блеска. Почти весь день готовился к очередному приему пищи, расстилал часа за два до еды полотенце на койке, ставил блестящую миску, кружку, клал ложку и садился созерцать "стол". Еду никогда не проглатывал и миску вылизывал. Нетипичным в нем было то, что это был единственный известный мне "полицай", которого за отказ от работы уже три или четыре раза отправляли в крытку "на перевоспитание". Возвратившись из тюрьмы в лагерь — по рассказам тех, кто сидел там вместе с ним, — он целыми днями, как голодная псина, околачивался возле столовой, как в жилой, так и в рабочей зонах. Месяцев через пять-шесть, насытившись, наконец, кашей, он бросал всякую работу, и через изоляторы и БУРы его снова отправляли на "перевоспитание" в тюрьму.

Все в Пете было подчинено инстинкту самосохранения, задаче выживания, сбережению здоровья. Он приговаривал постоянно, хихикая: "Кто работал и трудился — тот давно землей накрылся. Кто работу... — тут он деликатно хихикал и делал паузу, — тот до сих пор живет". И поскольку в прошлом он побывал на Колыме, нам было ясно, что это не стишок, взятый у кого-то напрокат, а глубокое убеждение, вынесенное из его жизненной практики.

В заключении Петя сумел сохранить себя, как в консервной банке: разлагаясь изнутри, психически, имел не по возрасту здоровую оболочку. Вот еще штрих к его портрету: консерватор по натуре, он вдруг стал копировать йогические позы, наслышавшись со стороны об их чудодейственной оздоровительной силе. Он стоял на голове, застывал на одной ноге, задерживал дыхание. Но делал упражнения всегда на свой манер: помню, стоя на голове, он "крутил велосипед", "дрыгал ногами", "делал ножницы" и даже ухитрялся изображать руками ветряную мельницу. Кстати, все его физические упражнения изображали либо какой-то процесс труда, либо действия движущихся животных. Так, он любил с громким хеканьем "рубить дрова", "крутил ворот", как

 

- 146 -

бы доставая воду из деревенского колодца, носился галопом, цокая языком и топая копытами, как лошадка.

Еще одна нетипичная особенность Пети заключалась в том, что его отчужденность, озлобленность, ненависть были явными — в его речи, манерах, во всем его облике. Если другие, "типичные полицаи" скрывали свою неприязнь к "скубентам", отворачивали глаза или угрюмо отходили прочь, то Петя мог ходить по камере, побледнев, сжав кулаки, пиная ножки кроватей, стены, бросая исподтишка испепеляющие взгляды на очередной объект своей ненависти.

Или еще: все его "коллеги" хотели есть каши до отвала каждый день, но никто не роптал, не выражал своих желаний так, как Петя: периодически он набрасывался на радио, бил репродуктор и требовал от него: "Каши давай!", а потом ненадолго застывал в угрожающей позе, ожидая ответа. В редкие лирические минуты, а они наступали тогда, когда Петя наедался каши досыта, в минуту сытости, а потому и полного душевного умиротворения, Петя повязывал голову по-бабьи полотенцем, хихикал и вертелся, стараясь рассмотреть себя на донышке алюминиевой кружки, которое он отполировал иголкой. Затем брал домино и гадал свою судьбу.

Я уже упоминал о его ненависти к сокамерникам. Ненавидел он их по очереди. Вначале, как помнится, у нас он ненавидел "Ревизиониста": пинал стену и бросал на него воинственные взгляды. Но тот не обращал на Петю внимания, поглощенный поиском смысла в "Диалектике природы". Затем Петя стал ходить, сжав кулаки, возле моей койки; бросая на меня трусливые взгляды, молотил воздух кулаками с всегдашним хеканьем и стонами. Сначала это меня позабавило, но потом стало раздражать. Тогда я не выдержал, взял его за шиворот и спросил: "Шьто, глаз на кулак хочэш?" — подражая кавказскому произношению. Дело в том, что еще год назад Петю стал крепко лупить тихий интеллигентный азербайджанец 7: когда на крики "пострадавшего" прибежали надзиратели и стали выяснять, кто поставил Пете фингал, все сокамерники объяснили, что никто

 


7 По сведениям Э. Кузнецова, во Владимирской тюрьме в это время сидел азербайджанец по имени Тимур. В книге Ал. Марченко упомянут азербайджанец Игал-оглы. Возможно, это имя и фамилия принадлежат одному и тому же человеку.

- 147 -

Петю не трогал, а кричал он от скуки. Что касается явной улики, фингала, то азербайджанец добавил, что "он сам глаз на кулик положил". Вспомнив сейчас это изречение, Петя переключил свою ненависть с меня на Т. Как и других, в первое время Т. это забавляло, он подтрунивал над Петиными индюшачьими пантомимами, а тот увлекался все больше и больше и, наконец, стал передразнивать английский язык, к которому Т. часто прибегал, разговаривая со мной (это еще одна новелла: Т. попал в карцер за драку с литовским полицаем. Вернувшись оттуда, он обратился ко мне по-английски: "Я не буду больше разговаривать по-русски. Я не хочу ни с кем из них говорить. О, как я ненавижу этот народ!" Я был тихо потрясен его словами, но виду не подал: знал, что со временем он оттает. Так вот и появился у нас в камере английский в качестве разговорного...). Но в последнее время ненависть Пети уже стала его раздражать. Засыпая в ночь перед моим днем рождения, я думал, что Т. скоро побьет Петю, и это произойдет после того, как Петя, съев ларек, будет ходить, злой и голодный, по камере, и что надо позаботиться, чтобы Т. не посадили за Петю в карцер... Потом я подумал, что батон белого хлеба и пайка маргарина завтра вполне могут заменить за праздничным столом пирог со свечками — все в мире относительно. И еще подумал, что праздновать свой день рождения вместе с дядей гораздо лучше, потому что сияние глаз окружающих в два раза ярче. Запоздало, в меркнувшем сознании вспыхнуло: "Наполеон... смысл жизни... будущее" — потом: "ларек... Петя..." и послышался грохот ключей в дверь и голос: "Приготовиться на оправку!".

 

* * *

Наутро наступил новый день — день моего рождения. Наша камера шла на оправку первой, поэтому после подъема все зашевелились дружно, суетливо натягивали робы, заправляли койки. Первым меня поздравил "Ревизионист":

 

- 148 -

— Ха, вот так, в суете дней, часов и минут зарывает человек обо всем — не только подумать о смысле еврей суеты, это как раз простительно, ибо размышления о смысле жизни — идеалистическая бессмыслица, но человек забывает подумать о жизни своего ближнего, забывает задать себе вопрос: вот, рядом со мной в камере живет человек, значит, он когда-то родился, значит, у него есть день рождения. Но человек, у которого есть день рождения, ждет, чтобы другие люди одобрили существование этого факта. То есть его поступок, его решение появиться на свет! Каждый человек нуждается в одобрении его появления на свет другими людьми, ибо даже самый напыщенный и самодовольный дурак хоть раз в жизни сомневается — правильно ли он сделал, что появился на белый свет!

Заскрежетал ключ, защелкали замки, отрывистая команда: "Выходи!"

— Хи-хи-хи, — опять завизжал Петя, — жил дурак себе с усам — появился на свет сам, — и бросился в туалетную комнату.

Сегодня была наша очередь с Т. выносить из камеры "парашу". Но когда я наклонился, чтобы взяться за ручку обыкновенного молочного бидона, только выкрашенного в красный цвет, "Ревизионист" бросил заправлять койку и, отстранив меня, сказал:

— Захватишь мое мыло и полотенце, а мы с Т. вынесем этот сосуд мерзости, — и, взглянув на "Рыжего", добавил:

— Да не осквернится человек "парашей" в день своего рождения!

— Пусть человек снимет промокашку с лампочки, а не то он осквернится наказанием, — в тон ему отозвался "Рыжий", красноречиво поглядев на меня.

— "Рыжий" — человек, — я подмигнул ему благодарно, встал на койку и сорвал обгоревшую промокашку.

После "оправки" Т. и "Ревизионист" подарили мне поздравительные открытки, Женька пожал руку, Петр Евстафьевич торжественно пожелал "многих лет здравия" и

 

- 149 -

"чтобы Бог тебя не оставил"; Петя-полицай топтался возле койки, бледнел, краснел, наконец, издав тихий смешок, пробормотал: "Человек живет-живет, а потом возьмет — умрет! Вот!" Повернулся ко мне боком, весь задергался и, выбросив ладонь ко мне, еще пуще побледнев, выпалил:

— Ну, живи-живи! Вот!

— Да ты не волнуйся так, Петя, — дружелюбно отозвался я, — не у тебя же день рождения!

С завтраком в этот день нам не повезло: ни селедки, ни кильки не выдали, и мы без аппетита пожевали хлеб, запивая "баландой". Но через некоторое время надзиратель раздал "квитки" 8 на ларек, и мы воспрянули духом. Тут же нас вывели на часовую прогулку. Увы, после прогулки ждала неожиданность: стали по одному вызывать к замначальнику тюрьмы по режиму и распределять по рабочим камерам. Мы с Петей как некурящие попали в одну камеру.

Рабочая камера была по размерам куда больше жилой, в ней размещалось девять человек. Расстелив матрас на свободной койке и разложив книги, я стал обдумывать, что конкретно можно сделать, чтобы администрация тюрьмы снова перевела меня назад — в камеру нерабочую. В шестьдесят четвертом году, пройдя полагавшийся по приезде в тюрьму из лагеря "карантин на строгом режиме", т.е. на пониженной норме питания, я тоже был направлен в рабочую камеру общего режима. Работой я тогда тяготился, мне хотелось сидеть сутками в карцере и решать мировые проблемы — "одухотворяться". Что делать, как "закрыться", то есть попасть снова в нерабочую камеру, но уже из общего режима? Туда можно было попасть, не совершив "нарушения" только, если в тебе не нуждались как в рабочей силе. То есть нужно было "просто" не понравиться мастеру. Я стал изображать лентяя и тунеядца, когда мастер появлялся в цеху. Но мастер поступил элементарно правильно - он пожаловался администрации, и меня предупредили, что накажут. Кроме того, на очередной политинформации воспитатель специально в мой адрес прочел лекцию, что, во-первых,

 


8 "Квиток" (от "квитанция") - заявление-расписка на отоваривание продуктами в тюремном ларьке. В "квитке" заключенный указывает название и количество приобретаемых им продуктов.

- 150 -

труд создал из обезьяны человека и, во-вторых, труд облагораживает. Я догадался, что если буду изображать лентяя, меня снова посадят на полгода на строгий тюремный режим, а там почему-то мысли от мировых вопросов постоянно увиливают в "хлебную сторону". Помнится, я тебе уже писал про юного литовца Ш., которому каждую ночь снился сон, как он, радостный, несет в камеру торбу черного хлеба и просыпался, когда пытался ее развязать. Остальные его сновидения состояли исключительно в том, как он искал во сне пропавший мешок. Нет, на строгий режим я решительно не хотел. Тогда что?

Стал корчить мастеру противные рожи, надеясь, что его эстетическое чувство возмутится, и он не захочет держать в своем цеху такого отвратительного кривляку. Опять — увы! Он стал преследовать меня: делал замечания, жаловался администрации и т. д. — что оборачивалось новыми наказаниями.

Наконец, я догадался оглядеться вокруг и увидел, что в столярном цеху строгают, сбивают, сколачивают, не покладая рабочих рук, не только "номенклатурную продукцию", но и наверняка не влезавшие ни в какую номенклатуру изделий двери, рамы, табуретки, подставки и им подобные изделия, которые потом уносились из цеха на чьих-нибудь по-хозяйски озабоченных плечах. Я стал демонстративно, в присутствии мастера, расспрашивать наших "краснодеревщиков", куда плывут все эти вещи, и существует ли хоть какой-нибудь обратный приток в виде сигарет, колбасы и чая в пользу "мастеров-умельцев". Нет, притока не было; и тогда я стал проводить разъяснительную работу среди "краснодеревщиков" о том, что "левая работа" на таких условиях не имеет смысла. Эти разговоры я вел на глазах у мастера, и результат не замедлил последовать: мастер заявил администрации, что он прекрасно обойдется без меня. Меня перестали выводить на работу, а вскоре вообще перевели в камеру, где собрались такие же "хитрецы", вроде меня, плюс немощные, типа Пантелеймона Евстафьевича,

 

- 151 -

обремененного пудовыми грыжами. Теперь я знал, мастера недавно сменили, и потому мне предстояло изобрести новый способ возвращения в нерабочую камеру.

Я вспоминал некоторые способы, к которым прибегали другие зэки, но ни один из них меня не устраивал, особенно такие, где путь освобождения от работы лежал через карцер.

Размышления мои оказались, однако, напрасными —случай распорядился по-своему, и он вернул меня в нерабочую камеру именно через карцер.

По коридору послышался топот ног, шум — и в камеру ввалились ее постоянные обитатели: они как раз вернулись с работы. Разглядывая лица-маски, заполнившие помещение, я вдруг почувствовал, как тоска зеленая стала душить меня за горло. Все семь "некурящих" оказались полицаями, во главе с бригадиром. Я уже знал заранее, как невыносимо сидеть взаперти с этими угрюмыми, злобными, мелочными и болтливыми людьми.

Они, например, несколько дней подряд читали друг другу поразившую их заметку в газете, норовя при этом пересказать всю свою жизнь, — кроме той, конечно, ее части, которую они скрывали друг от друга и которая как раз и была у них всех схожая, как две капли крови. Или они коллективно играли в шашки и домино и даже становились завзятыми болельщиками футбола, лишь бы не оставаться наедине со своей душой, лишь бы убежать от времени, которое стало для них могилой. Они не выключали радио от подъема и до отбоя, ибо оно создавало для них тот шум, то отвлечение, которое уставал создавать их деревянный язык и скудное воображение, и они погружались в радиокрик, потому что он заглушал их внутренний крик — страх душ перед разверзшейся пропастью каменного небытия.

Работа в тюремном цеху была для них единственной оставшейся формой человеческого существования.

Любопытно, что и Петя, хотя он оказался среди "своих", не радовался: во всяком случае, я не видел ни удовольствия на его лице, ни дружеских объятий. Почему? Работа в то вре-

 

- 152 -

мя не была строго нормированной — за выполнение задания давали вознаграждение в два с половиной рубля в месяц на ларек и всей камере дополнительную стограммовую пайку хлеба в день. С такой работой Петя вполне мирился, и его явную для меня растерянность нужно было объяснить чем-то другим. Думаю, что, несмотря на то, что среди политических и уголовников его нет-нет, да и поколачивали, но там ему все же было веселее сидеть. Да и такой факт примем во внимание : если когда-нибудь к камере подъезжал раздатчик с остатками каши, то она вся доставалась Пете — остальные из принципа отказывались от объедков.

Тут как раз и ужин подъехал. Кто поместился за столом, ну а кому не хватило места, уселся есть на койку. Я каши не взял, у меня пропал аппетит, к тому же я ожидал "ларьковые" батоны с маргарином. Полицаи к еде относились серьезно и потому притихли. В этой тишине громко кричало радио, которое я, войдя в камеру, выключил, а кто-то из них — включил. "Черт бы всех побрал, — думал я, сидя на койке и слепо глядя в раскрытую книгу, — то орут полицаи, то орет радио. И теперь этот крик надолго. Что делать? Остается, видимо, одно: закрыть грудью амбразуру".

Я вскочил с койки и бросился к радио. Выключил его и в наступившей тишине наставительно произнес: "Существуют неписаные зэковские порядки: включать радио в шесть утра и в шесть вечера на время последних известий. Кто включает, тот и выключает. Сокамерник уважает тишину и не давит на барабанные перепонки соседа — вот с сегодняшнего дня наш с вами лозунг. Идет, мужики?" И я снова включил радио: "Я — демократ, мужики. Кто включил радио, тот может его выключить". Тут состроил дружелюбную рожу и всем своим видом как бы подбадривал стеснительного мужичка пройтись перед всеми и выключить радио.

Они сначала остолбенело смотрели на меня, а потом раздались возгласы: "Оно нам не мешает! Да откудово оно такое взялось, чертыня! Скубентик разошелся!". Раздавались

 

- 153 -

еще более "крамольные" возгласы. В рядах полицаев, как пламя, разгорался бунт.

Надо было пресечь зло в корне.

— Ну, что ж, друзья, на первый раз я сам выключу радио, — снова обратился я к бунтовщикам. — Но в следующий раз заставлю выключить того, кто включил его.

Тут поднялся с места рыжий полицай и двинулся к радио, за ним двинулся другой. Я преградил дорогу. Полицай выбросил вперед руку, собираясь ударом отбросить меня с дороги. Я автоматически сделал шаг левой в сторону, назад, и он стал проваливаться корпусом вперед, вслед за рукой. Все так же автоматически моя правая, чуть согнувшись в локте, пошла резко навстречу челюсти падающего полицая. От удара он рухнул как подрезанный. Следующий за ним полицай растерянно застыл, а затем бросился к сигнальной кнопке. Я настиг его, схватил за шиворот, попытался отбросить назад, но мой рывок в эту сторону увяз в третьем полицае, бросившемся мне сзади на спину. На мне был бушлат, и это сковывало движения. Дальше... Дальше началась беспорядочная потасовка, меня повалили, и я запомнил лишь лицо Пети, который старательно целился носком сапога врезать мне между ног, но никак не достигал цели, потому что ноги я зажимал. Он прятал от меня лицо за чьи-то спины, когда встречался со мной взглядом. Так Петя и поздравил меня с днем рождения — не только рукопожатием, но и, как бы выразиться... ногоприкладством.

То ли бушлат смягчал удары сапог и ботинок полицаев, то ли я не ощущал боли в горячке драки, но я резво отбрыкивался, и мне даже удалось снова подняться на ноги. В это время открылась дверь камеры, и, так как драка происходила у самой двери, мы вывалились в коридор. Энергия Движения была так велика, что два полицая отлетели к противоположной стене коридора, а я был разгорячен потасовкой настолько, что не сразу сообразил про присутствие надзирателей,. и снова бросился в драку. Меня схватили два мощных надзирателя...

 

- 154 -

Полицаев закрыли в камеру, а меня повели в "дежурку". Уже идя по коридору, я вдруг заметил, что иду в одном тапочке. "Где же мой тапочек?" — растерянно спросил надзирателя. "Ты за карцер думай сейчас, а не за тапочек", — проворчал корпусной и пошел искать мой тапочек.

Я шел по коридору в одном тапочке, и мне было страшно весело, но я изо всех сил старался сдержать себя, так как знал, что такой смех переходит черт знает, во что — весьма неприличествующее даже настоящему мужчине. Через полчаса мне зачитали постановление о водворении в карцер на пятнадцать суток.

Когда за мной захлопнулась дверь ШИЗО, я постоял некоторое время в задумчивости, вбирая в себя одиночество стен. Потом возбужденно подпрыгнул и сказал себе: "Прекрасно! Ты получил больше, чем мог желать здесь, в тюрьме: одиночество, благостное, сладостное, сосредоточенное, тихое и так далее одиночество — в подарок в день своего рождения". Так восторгался мой дух.

Но тут заговорила, вернее, заныла измочаленная плоть, и мне пришлось добавить: "Синяки — ох! — и унижение — тьфу! — которые ты получил в нагрузку к подарку от милостивой судьбы, ничего не стоят и не могут отразиться на твоей радости. Так же, как холод, голод и "самолет" 9 — ничто для твоего наполеоновского духа. Более того: они послужат укреплению твой воли, будут почвой, на которой возрастет твоя небывалая духовная мощь. Наполеон позеленел бы от зависти, узнай он, как тебе повезло". Плоть смирилась, и мой дух самоуверенно продолжал: "Пятнадцать суток ты сможешь спокойно предаваться с утра до вечера возвышенным размышлениям ("и даже ночью!" — ехидно откомментировала плоть, ибо именно ей предстояло мерзнуть ночью на жестких досках лежака). Двери сокровенной мудрости, — продолжал дух, — распахнутся, и ты войдешь в святилище Бытия. Ты узришь не только смысл собственной жизни, твоих беспрерывных невзгод, но и смысл Бытия Вселенной, ее начало и конец, ты увидишь саму вечность, и тебе откро-

 


9 "Самолет" —настил из сбитых досок, выдаваемый для спанья на ночь в карцере (жарг.).

- 155 -

ется поток жизни и бессмертия. И тут-то ты станешь всемогущим. Что там хождение по огню, пребывание замурованным по сорок дней без воздуха, воды и пищи, сидение голым сутками на снегу в Гималаях и прочие фокусы йогов! Что там "самадхи" 10, которое достигается на одно мгновение годами тяжелого труда! Ты будешь находиться постоянно в состоянии "самадхи"...

Я, наверное, окончательно успокоился, пришел в себя, так как внезапно почувствовал, как холодно в карцере, и по телу поползли мурашки и мелкая дрожь, как морская рябь перед штормом.

'Так, сейчас согреемся, — сказал я себе, причем очень бодро. — Прежде всего, сосредоточимся, отрешимся от всех волнений. Я ни о чем не думаю. Я сосредоточен. Мне становится тепло. Мне тепло. Мне теп-п-п-пло, — я застучал от холода зубами. — Вот черт, почему же мне не тепло? Может быть, надо лежать, а не ходить? Нет. Каждая минута на этом цементе станет дыркой в легких — лежать нельзя! Так. Начнем по-другому. Я — дух. Я — всемогущ. Мое тело становится теплым. Мне тепло!". Мое тело уже сверху донизу было покрыто гусиной кожей, и холод добирался до сердца. Тогда, удивившись, что дух не хочет проявлять свое могущество, я решил согреться старым физическим способом: пустился рысью от стены до стены — три прыжка вперед, три прыжка назад — дальнее звяканье ключей и скрежет замков, и скрип — я уже знаю, что это открывают дальнюю дверь, ведущую в тамбур, по обе стороны которого располагались двери карцеров. Что произошло? Вот заскрежетала и дверь "моего" карцера.

— Ларек сегодня выписывал? — спросил корпусной.

— Выписывал.

— Ларек принесли, но вы его получите только через пятнадцать суток. Ясно?

— Этой грамоте обучен. А вот бушлатец надо бы дать, старшой, а то дуба врежу.

 


10 "Самадхи" в терминологии йогов "просветление духа"

- 156 -

— Не врежешь, а бушлат проси у врача. Но это уже завтра, на обходе. Вопросы еще будут?

Дверь захлопнулась. Тепло, которое я нагнал себе бегом, испарилось, и теперь мне снова надо было согреваться каким-то способом — то ли самовнушением, то ли бегом. К ощущению холода прибавилось предательское ощущение голода: это было трансцендентальное воздействие двух батонов и двух пачек маргарина, лежавших за стеной. Но — удивительно — после разговора с начальником корпусной смены во мне произошла поразительная метаморфоза: когда за ним закрылась дверь, я ощутил себя бесконечно удаленным от всего происшедшего, как будто между тем, что было сегодня, и настоящим одиночеством пролегли дни, нет, месяцы, нет, годы. Оно отодвинулось и скрылось в сумерках памяти. Так я встретил свой день рождения во Владимире.

Я остался наедине с собой, и нам уже никто не мешал беседовать друг с другом, задавать искренние вопросы и получать искренние ответы (правда, на многие из этих вопросов я не нашел ответов и по сию пору). Нас как бы было трое: "я — в настоящем", "я — в прошлом" и "я — в будущем", и эти трое могли толковать о чем им угодно. "Я в будущем" пытался удалиться в область абстрактных вопросов, в область неразрешимых проблем, вроде смысла жизни, бессмертия, взаимоотношений духа и тела. Но, наученные тюремным опытом, прошлое и настоящее старались заниматься конкретными вопросами, ибо от их решения зависело немало — может быть, даже все, даже самое мое существование. Они, помню, спрашивали: "Кого ты любишь? Кого ненавидишь? Что для тебя дорого? Какую осуществимую цель ты видишь в своей жизни? На что ты надеешься?" и т.д., вплоть до простейших вопросов о том, чем придется зарабатывать на жизнь после освобождения. Признаюсь тебе, что тогда я предпочитал вопросы вечные сиюминутным. Почему? Из тщеславия? Из юношеского легкомыслия? Не знаю. Может быть, потому, что в те годы мое сознание было

 

- 157 -

потрясено абсурдностью окружавшего меня мира, противоречием между миром идей и реальностью (я, кажется, уже писал тебе об этом) , и, видимо, все мое духовное существо отталкивалось от прозы нашей жизни, от обыденных человеческих целей и интересов. А это, в свою очередь, побуждало искать смысл жизни, и поиски завершались часто серьезным сомнением: стоит ли жить вообще?