- 5 -

«Люди позднейшего времени скажут мне, что все это было и быльем поросло и что, стало быть, вспоминать об этом не особенно полезно.

Знаю я и сам, что фабула этой были действительно поросла выльем; но почему же она однако и до сих пор ярко выступает перед глазами от времени до времени? Не потому ли, что кроме фабулы, в этом трагическом прошлом было нечто еще, что далеко не поросло быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над жизнью».

М. Е. Салтыков-Щедрин,

«Пошехонская старина».

 

- 6 -

Пишу во имя тех, кто живы,

Чтоб не стоять им в свой черед

Толпой послушно молчаливой

У темных лагерных ворот.

Е. Владимирова «Колыма»

 

Прошло более полувека — немалый срок в жизни человека, но память и боль не дают покоя.

Как ни стараешься забыть лязг и ржавый скрежет захлопнувшихся за мной 17 августа 1937 года железных ворот ГУЛАГа, а нет-нет, да и возвращаешься к горьким воспоминаниям об ужасных днях безысходности в этом кромешном аду, где человек насильно превращался в отверженное существо.

До сих пор просыпаюсь в холодном поту от врезавшихся навечно в память кошмаров, что пришлось испытать на Колыме — «чудесной планете» тирании эпохи тоталитаризма.

И все не верится, что после стольких встреч со смертью мне удалось из небытия вернуться в человеческий мир.

В памяти не померкли загубленные годы моей молодости: жестокие испытания голодом, холодом, унижениями и звериной ненавистью, разжигаемой безумными маньяками и циничными карьеристами. К счастью, память моя сохранила образы прекрасных людей, ниспосланных мне судьбой.

 

- 7 -

ПРЕЛЮДИЯ АДА

 

Учиться мне всегда было интересно. Особенно старательно изучал точные науки, не допуская пренебрежения У гуманитарным предметам. Еще в юности решил овладеть профессией инженера и, естественно, больше внимания пуделял специальным предметам, хотя не без интереса изучал и географию, включая экономическую. По карте. знал, к примеру, что на окраине нишей необъятной Родины в Якутии протекает река Колыма, берега которой населяют чукчи-оленеводы, а в недрах края много драгоценных металлов, но никогда до ареста не слышал о ссылках и лагерях на Колыме.

Впервые же о Колыме завели со мной разговор следователи. Зиновий Бабушкин безапелляционно считал себя ловким дипломатом и тонким психологом. Мне приходилось ранее встречаться с ним на Харьковском паровозостроительном заводе (ныне завод им. Малышева), где он числился в комсомольском активе. Я и мои друзья были убеждены на сто процентов в его посредственности и бесперспективности.

Зина (так звали его в обиходе) давал мне понять, что комсомольские годы не забываются, и разыгрывал доброго советчика.

В первые дни «малых конвейеров» всячески задабривал, имитируя участие в моей судьбе, призывал пожалеть семью и свое доброе имя, настойчиво советовал помочь следствию в изобличении «врагов» народа и тем самым облегчить свое положение. Тогда, по его словам, отделаюсь ссылкой на Колыму, где деньги гребут мешками.

Первое время беседы носили мирный характер. Затем, после моего отказа участвовать в грязных провокациях, Бабушкин приступил к издевательствам: всю ночь лицом к стене, чтобы «лучше думалось» и поскорее «осознавались ошибки». В результате к утру опухшие ноги не вмещались в обувь, становились как колодки.

На стене, окрашенной разноцветными набрызгами, возникали миражи; глаза слезились и горели, словно наполненные электросваркой. Утром добредешь до камеры и падаешь на нары, но спать не разрешается, а вечером — вновь на допрос.

Предупреждая, что «органы все знают» обо мне, Бабушкин вместе с тем приставал с дичайшими вопросами, на которые я ничего не мог ответить, поскольку меня никто никогда не вовлекал ни в контрреволюционную

 

- 8 -

деятельность, ни в троцкистские или бухаринские уклоны, ни в украинские националисты, и сам я никого не «вербовал». Он часто сетовал, что я его«замучил»,и если «не образумлюсь», то буду жалеть всю жизнь. Через неделю или чуть больше он решил «помочь» мне подсказкой — предложил подтвердить заведомую ложь о принадлежности к мифической молодежной организации правых на заводе им. Т.Г. Шевченко моих товарищей: Анатолия Мироненко, Кости Горюшкина, Нади Першиной, Павла Кубрака, Веры Передерни и Степана Парасочко, требуя подписать заготовленный протокол. Это звучало чудовищно!

Почти все ребята были комсомольскими активистами, стахановцами, членами комитета комсомола завода — ядром комсомольской организации. Исключение составлял электросварщик котельного цеха Парасочко, ничего общего не имевший с комсомолом, нудный мужичонка отличавшийся бузотерством и рвачеством. Даже внешним видом он отталкивающе действовал на окружающих. Услышав фамилию Парасочко, я не смог удержаться от смеха. Бабушкин тогда впервые ударил меня, но сразу же фарисейски пожаловался, что в рукоприкладстве не виноват, поскольку я «вынудил» его. И вновь войдя в роль благодетеля, начал психическую атаку:

— Если «разоружишься», гарантирую не более пяти лет Колымы. С учетом зачетов через три года вернешься к семье и в наше общество.

Говорил он с пафосом, словно на торжественном собрании.

«Разоружение» означало — оболгать себя и оклеветать совершенно невинных товарищей. Я силился доказать, что это ахинея, но он и слушать не желал. Напротив, с этой ночи Бабушкин призвал на помощь себе садиста Друшляка и еще трех бандюг.

Ваньку Друшляка я знал по Ленинскому райкому комсомола г. Харькова как разложившегося алкаша и бездельника, от которого там еле избавились. Друшляк знал о моей роли в удалении его из аппарата райкома и вовсю свирепствовал.

«Физиотерапией» Бабушкин называл избиение резиновыми шлангами и ногами. Страшно хотелось ему отличиться: раскрыть мифическую молодежную организацию правых, якобы руководимую секретарями ЦКП (б) У П. П. Постышевым и С. В. Косиором, которые находились тогда еще на своих постах.

 

- 9 -

При этом все долдонил, что «чистосердечное признание» будет означать «идейное разоружение». В противном случае меня ждет расстрел, а жену с ребенком арест.

Особенно Бабушкину не нравилось мое требование очной ставки с теми, кого я якобы «вербовал».

Не помню точно, сколько ночей длились конвейеры «по стойке смирно лицом к стене», кулаки и резиновые шланги. Особенно глумился надо мной озверевший Ванька Друшляк, не раз доводивший меня до обморочного состояния. Иной раз Зиночка «заступался» за меня, требуя от помощников прекращения «хулиганства», но сам при этом как бы нечаянно норовил ударить ногами в самое больное место.

Часто им помогала и рыжая, покрашенная под огненную испанку Голубева, дефилировавшая из кабинета в кабинет. Сия особа также рисовала мне будущее на Колыме, обещая при этом, что если я не «расколюсь», то меня ждут страшные муки, что долгие годы я не увижу женской прелести. Разговаривала она на блатном жаргоне со всеми оттенками похабства и цинизма.

Особое удовольствие «рыжая» получала, прижигая папиросой лица допрашиваемых, и когда делала сообщение, что у такого-то следователя «раскололся» подследственный.

Бабушкин сетовал, что зря я «не оценил добрые советы», и через несколько дней меня передали следователю Мохову — пожилому, и довольно эрудированному руководителю отделения или группы.

Справедливости ради не могу не отметить, что Мохов ни разу не пускал в ход руки и угрозы. Более того, посещавшие его кабинет «ударники» даже не смели выругаться.

В отличие от Бабушкина, пригласив сесть, Мохов задал мне множество разнообразных вопросов: кто подарил мне книгу Бухарина «10 лет без Ленина»; был ли я вхож в дом П. П. Постышева; в чем заключалась моя дружба С его сыном Валентином; как относилась ко мне Постоловская — жена Постышева; какова была моя реакция на самоубийство Скрыпника и на голод 1932—1933 годов; почему у меня французская фамилия; кто консультировал меня как автора двух брошюр о комсомольской работе; что представляют собой комсомольские работники Алеша Татарников, Саша Железный, Костя Трусов и др. И как бы невзначай спросил, по каким мотивам я в 1935 году не дал согласия перейти с комсомольской работы в органы.

 

- 10 -

Один вопрос, относящийся к 1929—1930 годам — годам моей юности,— крайне удивил меня, так как я понял что за мной уже тогда следили.

По его вопросам я понял, что он знал всю мок родословную: об участии отца в отряде Г. И. Котовского и при каких обстоятельствах ,он погиб; как после этого я три года беспризорничал и каким чудом попал в семью дяди — брата отца.

В 1926 году дядя умер, и мне 14-летнему подростку, пришлось устроиться на работу без отрыва от учебы в 7-м классе. Благодаря замечательным людям — рабочими учителям — я окончил семилетку с отличием, а затем приобрел специальность — выучился на электромонтера. В 1927 году я вступил в комсомол и, как тогда говорили, «не, для мебели». У нас была очень дружная ячейка, все принимали активное участие в политической жизни, в том числе в пропаганде идей коллективизации, в отряде ЧОН (части особого назначения) во время«волынок» — восстания на Правобережной Украине. Мы также принимали участие в разъяснении письма Сталина «Головокружение от успехов».

Три года я учился в электротехникуме, который с отличием окончил в 1933 году. Без отрыва от производства продолжал учиться в Харьковском электротехническом институте. С 1934 по 1935 год как член горкома комсомола мобилизован был на работу в Харьковский горком комсомола. Очень трудно было совмещать учебу с работой, но мы считали, что трудности закаляют. Все это я рассказывал, отвечая на вопросы Мохова. Слушал он внимательно, но я заметил, что более всего его интересовала моя работа на заводе.

С начала 1936 года я по семейным обстоятельствам попросил К. А. Трусова освободить меня от работы в горкоме комсомола и ушел на завод им. Т. Г. Шевченко на работу по специальности инженера-электрика. В том же году меня избрали секретарем завкома комсомола.

Отвечая на вопросы следователя, я не скрывал, что твердо стоял на позиции П. П. Постышева: не увлекаться чрезмерным ростом численности комсомола — «охватом всех и вся». Рассказал о замечательных активистах на заводе, но Мохов ни разу не спросил меня о «членстве» названных Бабушкиным ребят, якобы завербованных «в заводскую молодежную организацию правых». Подробно рассказал о патронатах для подобранных детей в

 

- 11 -

голодное время и моем сочувствии к ним, поскольку сам пережил голодное беспризорничество.

На его вопрос, почему долго не вступал в партию, я ответил, что считал себя неподготовленным.

А весной 1937 года после подробной и задушевной беседы с секретарем парткома Д. М. Иващенко и решения комсомольской организации завода о рекомендации меня кандидатом в члены КП(б)У я единогласно был принят кандидатом в члены партии.

Рекомендацию для вступления в партию мне дали начальник котельного цеха Григорий Савельевич Кузнецов и старый большевик директор завода Иван Михайлович Кириенко.

Мое уважение к И. М. Кириенко базировалось не только на том, что он рекомендовал меня в партию, но и на его отношении к комсомольской организации, которой он постоянно помогал в работе. Свой арест считаю недоразумением или провокацией и надеюсь на объективный разбор.

На этом глубокой ночью закончилась наша беседа.

Ответы он спокойно выслушивал, но никакого протокола не вел. В конце допроса Мохов как бы с сожалением высказался, что я-де допустил серьезные ошибки и что «Колыма далеко не рай».

Утром следующего дня меня увезли в тюрьму на Холодной горе и оставили в покое. В знаменитой на всю Украину Харьковской тюрьме все камеры были переполнены. Давно уже выброшены койки и нары из-за тесноты непробойной. В общей, ужасно душной камере я отлеживался и отсыпался. Синяки уже меньше саднили, понемногу оттаивал душой. В камере меня встретили знакомые по воле и выкроили вблизи себя место. Хорошими соседями оказались Осип Борисович Пищиков, бывший комиссар Харьковской авиабригады, эрудированный и неунывающий оптимист, чуткий товарищ, и Саша Соколенке, здоровый малый, комсорг Мерефянского стекольного завода. Правда, был и нытик — «вербовщик», отравляющий и без того наше печальное положение. Он ко всем приставал с одним и тем же вопросом, не расстреляют ли его. И чем больше его убеждали в обратном, тем слабее он верил. Комиссара же Осипа Борисовича Пищикова искренне уважали за его интересные рассказы о разных приключениях и особенно за исполнение втихаря песенки:

Два аршина ситца, самый модный цвет,—

На юбку не годится, на кофту тоже — нет.

 

- 12 -

Чем-то она импонировала нам: то ли грустью, то ли безысходностью.

Обо мне на Совнаркомовской словно забыли, и само званные камерные «юристы» все больше уверяли, что дело мое, видимо, направлено на ОСО — Особое Совещание НКВД СССР, и в худшем случае меня ждет «червонец» и «колесо» на Колыме.

При этом по-русски успокаивали: «Дальше солнца не загонят, хреном в землю не воткнут».

Кто-то вспомнил, что в 1935 году лично читал и «Правде» указ о награждении и досрочном освобождении многих специалистов за успешную добычу золота на Колыме. Другой рассказывал о «длинных» рублях и романтике золотоискателей. Понемногу и я стал привыкать к мысли о Колыме, как к неминуемому испытанию, хотя все еще надеялся, что разберутся и освободят меня. Совершенно неожиданно в середине дня (не помню даты) меня вызвали и привели к начальнику тюрьмы. Кроме него в кабинете находился высокий мужчина в гражданской одежде, но явно военной выправки. Не мешкая, он подал мне бумагу и предложил расписаться. Увидев родной почерк жены, я от неожиданности словно окаменел, растерялся и не сразу вник в суть.

Значит, жива, здорова моя женушка, моя замечательная подруга!

Она на воле! Бабушкин — наглый провокатор. Меня лихорадило, но встретив злобный, оловянный взгляд начальника тюрьмы, я стал вчитываться в слова. И меня словно током ударило: в написанной от руки справке было сказано, что «рожденный 27 августа 1937 года Виктор Ротфорт действительно является моим сыном». — Почему Виктор? — вырвалось у меня. — Ведь мы с женой договорились: если родится мальчик, назовем его Владленом, если девочка — Сталиной.

Человек в гражданском недоуменно посмотрел на меня и сочувственно спросил: «В чем дело, почему не нравится имя Виктор?»

Начальник тюрьмы отреагировал по-своему: «Кончай дурить!» А затем осклабился и с усмешкой добавил: «От алиментов и на Колыме не скроешься!»

К моему удивлению, высокий мужчина оборвал хамский юмор начальника и вновь обратился ко мне: «Подумайте хорошо, поймите родных... Они уже замотались!»

«Владленом не регистрируют в связи с моим арестом. Виктор — победитель»,— подумал я и подписал справку.

 

- 13 -

Лишь через десять лет я узнал истинные мотивы столь удивительного в то черное время поведения мужчины в гражданском, хотя, к сожалению, так и не узнал имени и фамилии этого доброго человека. Он прибыл сюда после визита к М. И. Калинину матери моей супруги Чины Алексеевны Томах.

Вернувшись в камеру, мне хотелось упасть, забыться, навзрыд выплакаться, но слез не было, словно не осталось во мне следов жизни. Печаль, тоска, обида заглушили мою радость по поводу рождения сына. Осип Борисовичи Сашко, которым я рассказал о случившемся, твердили в один голос, что этот вызов — еще одно подтверждение об отправке меня в лагерь ближайшим этапом и, судя по «шутке» начальника тюрьмы, скорее всего на Колыму. Уж такова была тюремная традиция: по крупицам информации угадывать судьбу.

 

* * *

Давно дан отбой. Улеглось и утихомирилось население камеры. В эти часы наступает разрядка: успокаиваются натянутые, словно струны, нервы, поскольку после отбоя с Холодной горы на Совнаркомовскую (туда свозили в НКВД на допрос из всех тюрем) не вывозят.

Значит, день, слава Богу, кончился благополучно. Неважно, что он вычеркнут из жизни и ему никогда не вернуться. Но если сегодня обошлись без глумления и калечения, без топтания достоинства души — это уже хорошо. Инстинктивно хочется отдалить беды, насилия и издевательства.

День кончился — тускнеет накал страстей. Однако наркоз самовнушения не в силах унять боль души, сердце непрерывно ноет, и сон никак не берет тебя. Уже не слышно натужно звенящих трамваев, ползущих по Холодной горе, все реже пересвистываются дежурные со «скворечников»*, а я не могу уснуть. Дума за думой, одна горше другой. Наслаиваясь, они сбивают друг друга, как разорванные облака, гонимые бурей. Что ждет семью мою, меня, родных и друзей в круговерти творимого шабаша? Что случилось в стране? Кому верить? Неужели Сталин не в курсе черных ежовских провокаций? Гоню прочь ужасно терзающие мысли.

Заныло бедро: следы шлангов все еще жгут. Осторожно переворачиваюсь на другой бок, чтобы не нарушить

 


* «Скворечник» — будака на столбах для охранников.

- 14 -

сон прижавшихся соседей. Приказываю себе ни о чем не думать — спать, спать! Начинаю считать до тысячи… До двух тысяч... Сон не дается. Так можно умом рехнуться. Надо уснуть! Все! Спать! Слышу, кто-то застонал, видимо, от неостывшей боли, кто-то мать зовет или взывает к Богу о спасении. Рядом Сашко невнятно бормочет, зовет Надю-Надюсю свою.

Наконец, изнемогаю до предела и начинаю дремать… Кажется, засыпаю.

Внезапно разбудил лязг отпираемого замка и ржавый скрежет тяжелой железной двери.

В битком набитую камеру надзиратель втолкнул двух новичков. Вновь скрежет и лязг металла, и двери захлопнулись.

От сердца чуть отлегло. У двери стоят в растерянности новички. Высокий широкоплечий бородач в сером бушлате с «сидором» за плечами, из которого виднеются серые катанки, не мешкая, снял заячий малахай, перекрестился и блуждающим взглядом стал искать место, куда ступить.

Контрастно выглядел другой — худощавый; маленького роста, в темно-серой шинельке и палевого цвета шапочке со следом звездочки. Судя по выправке, человек армейский.

Переминаясь, стояли они у зловонной параши возле двери. Благо я вспомнил, что еще до ужина из нашего «кутка» забрали трех человек: агронома В. Н. Г., сразу «расколовшегося» вербовщика, ужасно надоевшего всем приставанием с одним и тем же вопросом — расстреляют его или оставят живым; Т. И. Линника — 36-летнего «инженера, поседевшего у нас на глазах, и Мамедова Керима, за две недели ни словом не обмолвившегося о себе.

Судя по тому, что забрали их до ужина, скорее всего, увезли на допрос. Так делалось по давно установленной системе, видимо, исходя из того, что голодные мучительнее переносят садистские допросы. Призывно махнув рукой, я показал новеньким, куда пробираться. Появление новичков отвлекло меня от горестных дум, и вскоре я задремал. Однако спать долго не пришлось. Часа через два-три прошумел подъем, началась тюремная суета. Получали пайку, приступали к чаепитию, и я вспомнил о ночных пришельцах. Смотрю и поражаюсь: бородач в светлой рубахе, причесанный, стоит во весь свой солидный рост и неистово молится.

 

- 15 -

Это настолько поразило меня, что я решил поближе познакомиться с ним.

Платонова Олега. Ивановича (так его звали) привезли с Колымы, где он успел пробыть более года. Везли его спешно: до Хабаровска самолетом, а затем скорым поездом в прицепном вагоне. Сам он коренной харьковчанин, врач-гомеопат, окончил Петербургский университет и Сорбонну. Еще до революции вступил в РСДРП и активно работал. В гражданскую войну был комиссаром дивизии, но после необоснованного ареста и расстрела жены вышел из партии. С 1919 года стал верующим и — по его словам — «почувствовал себя человеком». В оппозициях не участвовал, но с 1926 года безвыходно находился в тюрьмах и ссылках. Зачем привезли в Харьков, понятия не имеет, во всем уповает на Бога.

«Все от Бога» — таково его убеждение. Признаюсь, у меня и Осипа Борисовича его фанатичная религиозность вызвала недоумение. Как подпольный работник партии, комиссар дивизии, имея два высших образования, стал верующим? Однако, нам, атеистам, трудно было тягаться с ним в дискуссии. Ссылаясь на Ньютона и Толстого, Паскаля, Павлова и Пирогова, он ненавязчиво и легко убеждал оппонентов. Не во всем соглашаясь, мы все же с огромным удовольствием слушали его.

— Настоящие знания не отделяют от Бога, а приближают к нему,— уверял он.— Вера в Бога — вера в правду и вечность. Верующему христианину легче переносить невзгоды и смерть.

От Олега Ивановича (впервые от очевидца) мы услышали об ужасах на Колыме. Рассказывал он тихо, оглядываясь по сторонам.

Хозяин Колымы — Дальстрой — другой власти, нет. Его трудовые резервы — лагеря. Начиная с 1935 года, усиленно растет их сеть. Курсирующие все лето между Владивостоком и Магаданом суда не успевают насытить Дальстрой рабсилой — заключенными.

Произвол начальства и ворья не поддается описанию, из-за скудного питания, необустроенного жилья и каторжного труда на приисках и в рудниках никто не выживал более двух, редко трех лет.

Морозы жесточайшие — за 60 градусов. Ослабленные люди болеют. Лечения по сути никакого. Смертность растет. Его лично спасал «белый халат», поскольку он работал; фельдшером за Сусуманом.

 

- 16 -

При всем расположении к Олегу Ивановичу я все же не верил его рассказам о самоубийствах, саморубах, голоде, болезнях и других ужасах, о гаранинском садизме.

Его глубокая эрудиция, корректность, манеры, культура русской речи, уверенность не могли не восхищать. Верить же страшным рассказам не хотелось.

Вместе с тем это знакомство порождало неясное, но тревожное чувство — тот ли путь избран мною в жизни. Сомнения и тоскливое чувство бесправия порождали раздвоенность и отчаяние. В то же время я опасался, как бы моя боль, мои обиды не застили самое существование родной страны и того мира, к которому я был причастен по убеждениям. Очень хотелось понять: чему верить — религии или идеологии, ослепившей нас с юных лет.

На четвертый день Олега Ивановича увезли на Совнаркомовскую, и больше мы не встречались, но вспоминал его я часто-часто.

.Не менее интересным человеком оказался капитан - артиллерист Василий Некрасов. К 30 годам он окончил три учебных заведения, в том числе артиллерийское. Прежде всего поражал он феноменальной памятью.

Как-то в порядке шутки, из желания развлечь людей Василий предложил назвать пятьдесят чисел. Через полчаса он безошибочно повторил их строго по очередности

Еще более интересной оказалась игра в пятьдесят слов. Василий сразу же составлял из них текст, не упуская ни одного из названных слов.

Завоевал он всеобщую симпатию и чтением на память — от корочки до корочки — «Айвенго» Вальтера Скотта, «Воскресение» Льва Толстого, «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева и других произведений.

У него была сильно развита зрительная память. Как-то нам удалось добыть несколько клочков газеты «Социалистычна Харькивщина» на украинском языке. Прочитав лишь один раз, он через несколько минут дословно повторил текст, хотя украинским языком вовсе не владел.

Были у него и странности. Вдруг занялся гаданием и не мог отбиться от клиентуры, так как почти всем предсказывал хороший финал. Мне наворожил, что наиболее весомые, важные события в жизни моей и семьи произойдут 7, 17 и 27 числа. Как ни странно, это в основном сбылось.

Через две недели Некрасова забрали на следствие. В ноябре в «брехаловке» — камере на Совнаркомовской, я случайно узнал, что его обвиняют в шпионаже: с этой

 

- 17 -

целью он якобы натренировал память. Этого предположения в то время было достаточно для расстрела.

Позже, через двенадцать лет, в игарской ссылке я встретил еще одного человека с феноменальной памятью — Н. А. Дьякова, убежденного анархо-синдикалиста, перегоняемого из ссылки в ссылку с 16-летнего возраста несмотря на то, что он давно не пропагандировал свои идеи. Я вспомнил Василия Некрасова и подумал: «Может быть, и он жив и где-то мыкается. Но жив!» Дня через два перед ужином открылась форточка — «кормушка», и надзиратель потребовал откликнуться на букву «рэ». Оказалось, по мою душу...

Значит, напрасно полагал я, что после допроса Моховым от меня отстали с бредовыми обвинениями.

Недолго длился мой «отдых» на Холодной горе. , Не забыли обо мне бывшие «товарищи» по комсомолу. Мастера пыток и инсинуаций, провокаций и произвола не могли смириться с отсутствием зацепок и «срывом» плана, как однажды плакался Бабушкин, и взяли меня на «доработку» по новой версии.

О ранее предъявляемых обвинениях больше и не заикались — ни о фантастической молодежной контрреволюционной организации из юношей на заводе, ни о моем якобы сочувствии украинским националистам и кулацким настроениям, больше не вспоминали о моем буржуазном происхождении из-за пра-пра-прадеда с французской фамилией... Кстати, эти протоколы даже не фигурировали в «обвиниловке».

Сейчас Бабушкин злорадствовал по поводу якобы добытых показаний, что меня завербовали в контрреволюционную организацию правых, что я «развалил» комсомольскую организацию завода, имеющего оборонное значение. Поскольку никто не вербовал меня, и я категорически опровергал эти дикие обвинения, Бабушкин ослеп от кипящего гнева, орал благим матом, багровел и бледнел, жаловался, что из-за меня ему грозят неприятности и что органы все равно заставят меня «разоружиться». Для этого меня перевели на «трехсуточный конвейер» со сменными дежурными и кровавыми избиениями. Били с остервенением, словно никогда не были людьми. Лица озлобленные, вспотевшие, со звериным оскалом...

От непрерывного стояния ноги опухли, стали похожими на пузыри, страшно болели от ударов шлангами и подкашивались. Обморочное состояние расценивалось

 

- 18 -

как симуляция, которая наказывалась новыми избиениями. Пить не разрешалось. Я падал от изнеможения и жажды. На стене, к которой был повернут, виделись разные химеры-галлюцинации. После кулаков и шлангов пошли в ход четырехгранные ножки стульев, ребрами врезавшиеся в тело до крови.

На всех этажах — душераздирающие крики и стоны, матерщина...

С вечера и всю ночь гудят мощные двигатели и ревуны, под их аккомпанемент через каждые 15 20 минут «выстреливают покрышки». Друшляк не скрывал, что в это время из подвалов ведут несчастных, безвинных людей. По выражению следователей, одного за другим на расстрел «пулей в затылок».

Пытались воздействовать на психику заключенных, Бабушкин с улыбочкой задавал Ваньке Друшляку вопрос насчет «покрышек». Тот, не стесняясь, отвечал, что это не покрышки лопаются, и ухмылялся.

Однажды не успел я вздремнуть после ночного бдения, как меня рано утром, на рассвете вывели на прогулку.

— Руки назад, по сторонам не оглядываться, направо... налево...

Я увидел небо, которое уже стал забывать за черными козырьками. Солнечный свет и чистый воздух ослепили меня, и я перевел взор на землю и увидел лужицы крови, кровавые следы из подвала, чуть в стороне кучу окровавленных опилок. Чувствую, что леденею, от ужаса сердце глохнет, горло перехватывает. Резким усилием я повернулся к надзирателю, а он ухмыляется: «Промашка вышла. Тише». И повел меня назад в подвал.

После этой «прогулки» я весь день не мог прийти в себя. Вечером вновь повели меня на допрос. На вопрос Бабушкина, почему я такой грустный, не стал отвечать. За всю ночь ни слова не промолвил. Это привело его и помощников в звериную ярость. Подобного садизма я ни разу не испытывал. Ударом под грудь мне порвали мышцу белой линии. В эту ночь я лишился еще одного зуба (работа Друшляка), чудом не лишился глаза. Следы этой ночи сохранились до сих пор.

К утру Бабушкин решил помочь мне и зачитал показания директора завода Ивана Михайловича Кириенко, бывшего макроса с Балтики, члена партии с 1917 года, выпускника Промакадемии, о том, что он «завербовал» меня в контрреволюционную организацию правых. Мои объяснения, что Кириенко никуда не вербовал меня,

 

- 19 -

а напротив, рекомендовал меня в члены КП(б)У, назвали маскировкой.

Рано утром отнесли меня в медпункт, размещенный одном из подвалов. Рваные раны на лице залили йодом и зашили. Через несколько минут сюда же втащили окровавленного Ивана Михайловича Кириенко. Взглянув на него, я забыл о своих ранах. Почерневший, се лицо в ссадинах и синяках, сидит на носилках, заливается слезами и шепчет одни и те же слова: «Не хочу жить, не хочу...»

Следователь зачитал показания Кириенко о том, что он завербовал меня в организацию правых, и велел ему расписаться в заготовленном протоколе очной ставки.

По данному показанию, а также на основании «свидетельств» двух комсомольцев — одного о торможении мною роста рядов комсомольской организации завода, другого - о срыве политзанятия, я 7 декабря 1937 года был осужден Военной коллегией Верховного Суда СССР под председательством Орлова к десяти годам заключения и пяти годам поражения в правах.

«Мягкость» приговора объяснялась тем, что судили меня за косвенное соучастие в организации правых (никогда не существовавших на заводе). А незадолго до ареста я единогласно был принят заводской партийной организацией кандидатом в члены Коммунистической партии (большевиков) Украины.