- 346 -

Глава 46. Рождество Христово.

 

Я начал готовиться к празднованию Рождества Христова задолго до праздника, еще с конца 1974 года. Для рождественского подарка заключенным я стал собирать застарелый и пожелтевший шпиг и высохшие, твердые как камень, пряники, от которых отказывались богатые больные. Я наметил список людей, которым никто не присылал посылок и передач. К их числу наряду с Залусским, Зайковским, Шведовым и другими политическими я отнес и многих уголовников. Всего набралось около 35 человек. Незадолго до 7 января я пережарил на электроплитке в сестринской весь собранный шпиг вместе с луком. 6 января вечером я разделил все собранные продукты на 35 частей, а утром 7 января—роздал подарки больным, не упоминая о Рождестве. Однако, злобный уголовник, Дуплийчук догадался:

— Рождество решил справлять? Ну, подожди! Нина Николаевна покажет тебе Рождество!

Он ли сообщил врачам о моих подарках, или дежурные сестры, или санитары — я не знаю. Только после обеда, во время раздачи лекарств, когда я, как всегда, подошел к сестре за своими десятью розовыми таблетками, мне в ладонь упали какие-то крупные таблетки грязно-cерого цвета.

— Это не мои таблетки, Лидия Михайловна!— сказал дежурной сестре.

 

- 347 -

— Ваши! И рот мне покажите! — враждебно ответила она.

«Уже? Быстро отреагировали! И какой злобный тон!» — подумал я, но таблеток все равно не проглотил. Я лишь пихнул их за десну и рот приоткрыл чуть-чуть, так, чтобы они не вывалились оттуда. Но Лидия Михайловна—стреляная ворона. Она сразу поняла, что таблетки я не проглотил. Она лишь взглянула на мой полуоткрытый рот поверх очков и сразу отвернулась, ничего не сказав. Однако, врачам доложила. После ужина, когда я снова пришел на лекарство, сменившая Лидию Михайловну дежурная сестра Настасья Тимофеевна сказала мне:

— А вам таблетки отменили. Вас скоро вызовут на укол.

Новое прописанное мне лекарство оказалось мажептилом. После укола я пошел в свою камеру и только лег на койку, как влетела Лаврентьевна:

— Ветохин! Сдавай обязанности Виктору Ткаченко и собирайся в 4-ую палату! Врачи и так меня ругают за то, что я ДО СИХ ПОР еще не перевела тебя туда!

4-ая камера состояла сплошь из лежачих больных, «наглухо вырубленных хроников». Лаврентьевна указала мне койку между Залусским и Молодецким, который тоже недавно перекочевал из 3-й камеры в 4-ю. Мое место оказалось точно таким же, как на сере в 3-й камере — вторая койка справа от двери, рядом с койкой Молодецкого. Только с другой стороны теперь лежал не Зайковский, а Залусский. Дверь в камеру захлопнулась: «пряник» был заменен «кнутом».

Молодецкий за четыре года, прошедшие с тех пор, когда меня пытали серой и я лежал рядом с ним, нисколько не изменился. По-прежнему его били «припадки» эпилепсии, по-прежнему он часто «возбуждался» и устраивал скандалы как днем так и ночью. Удивительные люди, эти коммунисты! Молодецкий, убивший двух своих малолетних детей, схватив их за ноги и размозжив головы об камни, вызывавший отвращение даже у других больных, стал любимцем Бочковской. Она всегда ласково с

 

- 348 -

ним разговаривала, даже передавала иногда объедки со своего завтрака (и сестры ей подражали), обещала скоро его выписать и на самом деле — выписала. Мне хочется снова сравнить ее с другим бесом — Николаем Ставроги-ным. Ставрогин уверял, что не знает различия в красоте между какой-нибудь сладострастною, зверскою штукой (в данном случае: расколоть детские черепа о камни мостовой) и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнью для человечества. Очевидно Бочковская также не знала этого различия. При ней санитары Молодецкого не били и пускали в туалет курить. Но стоило только Боч-ковской уйти домой, как начинался скандал. После ухода Бочковской санитары больше не пускали Молодецкого курить. Тогда он возбуждался: стучал ногами в дверь камеры и, как заведенный кричал: «конституция — проституция! Почему всем приносят дачки, а мне — нет?» Потом Молодецкий вспоминал какие-то давние обиды, полученные в детском доме, и ругательски ругал своих бывших воспитателей. В конце концов он, как испорченный патефон, застревал на какой-нибудь одной фразе, и, дойдя до визга, повторял эту фразу сотни раз. Тогда дверь камеры открывалась, врывались санитары и начинали избивать его. На все их удары, нацеленные по почкам и печени, Молодецкий кричал: «Бей еще!» Уставшие и отбившие кулаки санитары, звали сестру. Сестра приносила шприц с аминазином и делала Молодецкому укол. После укола Молодецкий быстро засыпал. И было тихо в камере вплоть до следующего его скандала или же до следующего приступа эпилепсии.

Костя Залусский, лежащий по другую сторону от меня, был тихий, но очень тяжело больной человек. Залусский —политический. Во время войны он был бойцом УПА и после пленения, его, так же как и Зайковского, пытками свели с ума. Он был высокого роста и могучего телосложения. Глядя на него, я часто задумывался о том, какого рода были эти пытки? Сам Залусский уже не мог описать их, но ходили слухи о каких-то узких металлических «будках» в которых можно только стоять руки по швам. Якобы над головой заключенного, втиснутого в такую будку, включалась сирена и выла до тех пор, пока заклю-

 

- 349 -

ченный не терял сознание.

Рассказывали также об удушении заключенного, привязанного к койке в кабинете следователя. Якобы следователь ногой включал электромотор, который натягивал веревку и душил. Потом следователь отпускал ногу — и веревка ослабевала, потом опять нажимал...

Теперь Залусский был похож на скелет. Очень редко он вспоминал старое время. В такие минуты он пел гимн УПА и другие песни украинских националистов.

Через несколько дней меня перевели на халоперидол. Это было лекарство, которого я больше всего боялся. На ночь мне вводили халоперидол в уколе, а утром и днем давали по 8 таблеток. Все сестры теперь тщательно проверяли мой рот и не отвечали, когда я здоровался. От меня отвернулись даже те сестры, которым я еще недавно собирал металлические крышки со стеклянных банок. Они со мной больше не разговаривали и лишь иногда я ловил на себе их внимательные враждебные взгляды. Преступление, которое я совершил, отметив Рождество Христово, с их точки зрения было ужасным и непростительным. В их враждебных взглядах без труда читался укор: « А мы-то думали, что ты исправляешься, помогали тебе... Мы ошиблись!» Из 10-ти сменных сестер только Ирина Михайловна не делала мне назначенных уколов, каждый раз куда-нибудь отсылая санитара, чтобы он не узнал об ее нарушении. Однако и она в разговор со мной не вступала. Медсестра Наталья Сергеевна, жалобно улыбаясь, перед тем, как сделать мне укол, тихо говорила: «Простите меня!»

Уж если Наталья Сергеевна боялась ослушаться врачей, значит, дело было нешуточное, значит, меня приговорили... Кругом была глухая стена отчуждения и неприязни. Санитары перестали меня «уважать» в тот день, когда я передал обязанности кладовщика Виктору Тка-ченко. Если я просился в туалет, то всегда слышал один и тот же грубый ответ:

— Чего стучишься? Оправка была? Жди теперь следующей оправки по графику!

Однажды в столовой Шостак дал мне книжку Виктора Некрасова и рекомендовал ее прочитать. Книга, это были парижские путевые очерки, мне не понравилась. Я

 

- 350 -

с трудом дочитал до того места, где Некрасов описывал свой «героический подвиг» и отбросил ее в сторону. «Героический подвиг» состоял в том, что Некрасов, находясь в Соборе Парижской Богоматери, держал свой рот закрытым в то время, когда священник вкладывал в открытые рты окружавших Некрасова верующих, просфоры. Это не первый раз, когда диссидент выставлял свой атеизм напоказ, как добродетель. У меня под подушкой была другая книжка, атеистическая брошюра, на последней странице которой рукой Чиннова была вписана молитва. Я открыл ее и стал учить молитву на память.

Больше Шостак мне книг не предлагал, да мы и не виделись с ним, ибо я перестал ходить на прогулку. Хало-перидол приковал меня к койке. Я чувствовал сильную слабость и апатию. Халоперидол отнял у меня желание жить, желание бороться и даже — желание думать. У меня возобновились сны — кошмары, наподобие тех, что я видел во время пыток тизерцином, и сильно разболелись пальцы рук и ног.

Ночью, во время прозрачного халоперидолового сна я тер пальцы рук о тело, прикладывал к наиболее теплым его местам, дул на них — ничего не помогало. Было такое чувство, как будто я их отлежал, но более сильное. Родство внешних ощущений указывало на их физическое родство. В обоих случаях причиной было нарушение кровообращения. Только в первом случае, когда отлежал, восстановить кровообращение было легко. В моем же случае восстановить кровообращение было нельзя. Халоперидол поражал сердце систематически и с каждым днем недостаточность кровообращения становилась все заметнее.

У меня появились судороги. Хотя мне был приписан корректор ромпаркин, тем не менее ежедневно, под вечер, судорогами сводило мои ноги.

Дней через 7 после начала пыток халоперидолом началась задержка мочеиспускания. Появилась скованность во всем теле. Я перестал умываться и чистить зубы. В бане я уже не мог проявить необходимую скорость и оставался тоже немытым.

Наконец, я превратился в лежачего больного. Круглые

 

- 351 -

сутки я лежал в койке, слегка прикрытый тонкой оболочкой халоперидолового сна. Вставал я лишь на, прием пищи, на лекарство, да в туалет. Оправка стала для меня дополнительной мукой. Чтобы попасть в туалет, надо было часами тихонько стучаться в дверь (сильно стукнешь — изобьют). Когда, наконец, санитар выпускал из камеры, я приходил в туалет и не мог оправиться, ибо у меня начал атрофироваться аппарат мочеиспускания. Санитар, не испытавший подобных пыток, не мог понять моих мучений:

— Придуриваешься, а еще говоришь, что не сумасшедший! Пошел в камеру!

Я так и уходил, не оправившись, а через короткое время снова стучал в дверь камеры, вызывая у санитара ярость и отборную ругань.

Муравьев, видя, что дело мое плохо, написал родственникам, чтобы они срочно прислали ему калорийную посылку. Посылку прислали и он, подкупив санитаров, забегал ко мне в камеру и кормил меня, как ребенка. Но даже дополнительное питание не могло значительно отдалить тот конец, который был уже очевиден.