- 186 -

Глава 33. Днепропетровская Психиатрическая больница Специального типа.

 

— Вы знаете где вы находитесь Уинстон?

— Нет. Но могу догадываться. В Министерстве Любви.

— А как вы думаете, для чего мы забираем сюда людей?

— Чтобы заставить их признаться.

— Нет. Это не причина. Подумайте еще.

— Чтобы покарать их.

— Нет! — вскричал О'Брайен. Не просто для того, чтобы заставить вас покаяться и покарать. Чтобы лечить! Чтобы сделать вас нормальным человеком! Мы не просто уничтожаем людей, мы их сперва переделываем».

(Джордж Орвелл «1984»)

 

... Дошла очередь и до меня.

— Ветохин, с вещами! — выкрикнул надзиратель.

Я взял рюкзак и вышел из пересыльной камеры в коридор. Пройдя по коридору десяток метров, надзиратель завел меня в другую камеру. Камера была разделена на две части деревянным барьером. За барьером стоял стол, а за столом сидела крупная женщина в белом халате и читала мое дело. На вид ей было лет 40 и она имела правильные, почти красивые черты лица и крашеные «под блондинку» волосы. Что особенно бросилось мне в глаза — это лицо неестественного персикового цвета, трудно было решить, косметика это или загар, и еще труднее сказать: красиво это или отвратительно. Позднее, вспоминая свое первое впечатление от этой женщины, я сравнивал ее с Николаем Ставрогиным, как его сал Достоевский: «Казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску».

 

- 187 -

На женщине были очки в золотой оправе. Прическа представляла собой собранные на макушке косы, неряшливо съехавшие набок.

— Знаете, Ветохин, куда вас привезли? — спросила она, недобро блеснув стеклами своих очков.

— Знаю, в спецбольницу. Только я ничем не болен.

— Я это много раз слышала.

И она обратилась к стриженному наголо человеку в белой куртке, который стоял у барьера:

— Санитар, сделайте что надо и отведите больного в отделение!

Человек схватил меня за рукав и вытащил в коридор, не говоря ни одного слова. В коридоре он подвел меня к нише в стене и велел переодеться в нижнее белье и старый, рваный халат, который и подал мне. Пока я переодевался, санитар рассматривал мои вещи. Увидев порошок и зубную щетку, он выхватил их из моих вещей и обратившись к зекам, стоявшим неподалеку в очереди к регистрационному столу, крикнул:

— Кому надо?

Тотчас один из зеков подбежал и схватил мои туалетные принадлежности. Вслед за щеткой и порошком исчезли и мыло с мыльницей. Только на этот раз санитар пояснил мне свои действия:

— Мыло тебе тоже здесь не понадобится больше. В отделении тебе дадут кое что другое.

Затем санитар повел меня в баню. В темном и мрачном подвале я подставил свое мокрое от пота тело под струи воды. Но какое мытье без мыла и мочалки? Я постоял минуту или две под душем и стал одеваться. Вытереться было нечем. Затем мы снова вышли на тюремный двор, прошли метров 50 по двору и вошли в другой корпус тюрьмы. На четвертом этаже санитар своим ключом отпер дверь и пропустил меня вперед. Я очутился в длинном и широком коридоре. По обе стороны коридора были двери с щеколдами, замками и глазками. Людей в коридоре было всего 2 человека. На них были одеты белые куртки. Санитар подвел меня к крайней двери налево от входа, опять открыл ее своим ключом и, отобрав у меня рюкзак с вещами, скомандовал:

 

- 188 -

— Заплывай!

Я вошел в камеру. В камере стояло множество коек. Я потом насчитал 28. Койки стояли справа, слева и посредине. Узкие проходы были сделаны только через каждые две койки. В камере не было ни столов, ни стульев, ни тумбочек. У входа в камеру стояла параша. Большинство больных лежали на койках. Только 2-3 человека ходили взад-вперед по узкому проходу в центре камеры.

— Здравствуйте, — сказал я.

Никто мне не ответил, только один из больных поднял с подушки голову и пробормотал:

— Давай сюда халат!

— Это мой халат, — ответил я.

— Отдай халат! Халат — его! — возразил другой больной, ходивший по камере. — Понимаешь, халат один на всю камеру. Если привозят новенького, то халат ему дают временно: только для того, чтобы он мог в нем дойти от пересылки до отделения.

Убедившись, что действительно ни у кого больше халатов нет, я снял свой халат.

— А ты за что залетел? — спросил меня этот же больной.

— Побег за границу.

— Значит, мы с тобой — подельники. У меня тоже побег. Меня зовут Переходенко Валентин. А тебя?

Я сказал. Переходенко снова стал ходить по камере.

Свободной койки не было и спать мне велели на щите из трех досок, установленном между двумя другими койками. Я застелил свой щит, лег на него и стал осматриваться. Часть больных имели вид или круглых идиотов, или же немощных людей. Круглые идиоты глупо улыбались, делали неестественные движения, занимались онанизмом, бормотали. Физически немощные больные, двое из которых лежали на койках, поставленных в проходе, были чрезвычайно худы, изжелта-бледны и, казалось, не спали, а были в беспамятстве. Несколько больных имели вид нормальных людей, но в ряде случаев вид был обманчив. Мой сосед имел вид именно здорового человека. Я попробовал с ним заговорить.

—      Когда здесь бывает обед?

 

- 189 -

Больной посмотрел на меня, ничего не ответил, но издал громкий звук и испортил воздух.

— Как тебе не стыдно? — сказал я.

— А ты вынюхай! — убежденно посоветовал мне другой сосед.

Больше я не пытался ни к кому обращаться с вопросами. В голове не было никаких мыслей. Я просто ждал. Я ждал каких-то неизвестных мне, но наверняка неприятных и, может быть, даже ужасных событий.

Одно небольшое событие случилось скоро. С громким лязгом отодвинулась задвижка на двери камеры, заскрипел ключ в скважине, распахнулась дверь и в камеру вошли двое. Впереди с независимым видом вошел санитар. Ни на кого не глядя, он прошел в дальний угол камеры, к окну, сел на чью-то койку и с удовольствием закурил, выпуская дым на больных. Вторым вошел маленький человек лет двадцати восьми, с оттопыренными ушами и гнусной рожей. Это был больной Тюлькин, или, как его все звали, Тюлька. Он нес в одной руке ведро, а в другой — табуретку. В ведре виднелось литра два молока, а сверху — желтое пятно, вероятно, от масла или яиц. Тюлька, явно подражая санитару, с независимым видом подошел к лежащему в проходе больному Рябченко, поставил около его койки табуретку, а на нее ведро. Затем он порылся в кармане своей грязной рабочей куртки и вынул из него резиновый шланг. Порылся еще — и вынул свернутый трубкой брезентовый ремень. Этим брезентовым ремнем Тюлька буквально спеленал и привязал к койке Рябченко, совершенно безучастного к тому, что с ним делают. Потом вынул спички, зажег одну, опустил конец резинового шланга в ведро с молоком, а к другому поднес зажженную спичку. Подержал спичку недолго около отверстия шланга и, вдруг, с маху всунул шланг больному в рот. Рябченко подавился и стал делать судорожные движения. Тюлька не обращал на него никакого внимания и обеими руками заталкивал трубку все дальше и дальше в пищевод и кишечник больного. Когда длина трубки заметно сократилась, Тюлька, невидимому, реши л, что хватит и, выпустив ее из рук, пошел к двери. Хотя больной по прежнему давился и на глазах его выступили слезы,

 

- 190 -

уровень молока в ведре стал уменьшаться. Когда в ведре почти ничего не осталось, Тюлька подошел снова к Ряб-ченко и одним рывком вырвал резиновый шланг из его внутренностей. Больной только охнул. Что он почувствовал при этом, никто никогда не узнает. Он был не говорящий. И заступиться за него было некому.

Едва прошло несколько минут с тех пор, как ушли Тюлька с санитаром, как снова отворилась дверь камеры и прозвучала команда:

— Построиться на оправку!

Больные медленно встали с коек и построились у дверей. Двое взяли за ручки парашу и заняли место впереди. Санитар скомандовал:

— Поехали!

Строй больных в одном нижнем белье прошел несколько метров по коридору и вошел в туалет. Туалет был невелик по размерам и 28 человекам в нем было тесно. Я заметил, что пользуясь теснотой, кое-кто незаметно закурил, пряча цигарку в кулаке. Переходенко зачем-то полез в помойный ящик. Он разгребал грязные туалетные бумажки и прочие нечистоты и что-то искал.

— Что ты ищешь? — спросил я у него.

— Газету. Сестры приносят из дома завтраки, завернутые в газеты. Завтраки съедают, а газеты выбрасывают. Другого способа узнавать новости в спецбольнице нет: радио отсутствует, газет — не дают.

Наконец, Переходенко нашел то, что искал. Развернув испачканную газету, он принялся ее читать и лицо его, изможденное и унылое, осветилось радостной улыбкой.

— Молодцы! — воскликнул он. — Молодцы! Так и на-

— Кто молодцы? — спросил я.

— Чехи молодцы! Сбили красный вертолет и вместе с вертолетом разбился корреспондент газеты «Правда», член ЦК КПСС!

В Чехословакии заканчивалась «Пражская весна». На все «2000 слов» Кремль ответил одним словом: «танки». И это слово оказалось убедительнее. Хотя лозунг «социализм с человеческим лицом» я воспринимал как абсурд, как нелепость , ибо одно другое исключает, я все-таки

 

- 191 -

был тоже рад, что не все чехи уподоблялись овцам, сломя голову бегущим прочь от кремлевских танков, но нашлись и такие, которые показали зубы.

Едва мы разошлись по своим койкам после оправки, как дверь камеры снова открылась и вошел молодой человек в белом халате с длинной гривой черных волос на голове, а за ним санитар.

— Больные, коечки повытирали? — гнусно-слащавым голосом спросил этот человек, оказавшийся фельдшером. Никто ему не ответил.

— Сейчас проверю.

Фельдшер подошел к первой от входа койке и провел пальцем по самой нижней железяке ее, а потом поднес палец к глазам.

— Грязная койка! Протереть!

Хозяин проверяемой койки быстро вскочил, вытащил из-под матраца кусок грязной ветоши и начал тереть свою койку. А фельдшер пошел дальше.

— А ты, Переходенко, опять не протер свою койку, —  раздался голос фельдшера у окна, где стояла койка Переходенко.

— Откуда вы это знаете? Вы еще и не проверяли мою койку.

— Что-о-о? Опять выступать вздумал? Я тебя вылечу от этой привычки — отвечать начальству! Эй, новенький! Как тебя там! Переходи сюда, на его место! А ты, Переходенко, будешь спать на щите!

Не успел я понять, что происходит, как санитар схватил со щита мой матрац вместе с простынями и подушкой и ткнул ими в меня:

— Неси!

Я понес, но Переходенко медлил уходить с своей койки. Было видно, что фельдшер искоса наблюдает за ним и сейчас что-нибудь предпримет еще. Помедлив несколько минут, Переходенко собрал свои постельные принадлежности и со словами «Вечно придирается ко мне!» понес их на мой щит.

— Кто эт-т-то придирается к тебе? Ты опять возбудился? — мгновенно разъярившись, вскричал фельдшер. Затем перевел дыхание и скомандовал:

 

- 192 -

— Санитар! Прификсировать Переходенко! — и вышел из камеры.

Мне показалось, что санитар ждал этого приказа. Он сразу же метнулся в коридор, позвал других санитаров, и вот уже целая банда уголовников (санитарами работали отбывающие наказание уголовники) и Тюлька вместе с ними, ворвались в нашу камеру. Они походили на сумасшедших даже больше, чем настоящие сумасшедшие. Заученными и экономными движениями санитары приготовили место для экзекуции. Один санитар схватил за шиворот и сбросил на пол безмолвно лежащего на койке у дверей Рябченко. Другой санитар сбросил на пол матрац с его койки. Третий—спихнул со щита Переходенко, а щит перенес на ту койку, которую предусмотрительно освободил первый санитар. Затем они все вместе схватили за руки - за ноги упирающегося Переходенко и с размаху бросили его на шит. Откуда-то появился брезентовый ремень, которым они привязали его к щиту и к койке так, что Переходенко не мог не только шевельнуться, но и глубоко вздохнуть.

— Не могу... дышать... дышать — прохрипел Переходенко. — Ослабьте ремни...

— Сейчас сможешь! — крикнул один из санитаров и на Переходенко посыпались удары.

Санитары, отталкивая друг друга, били его изо всех сил. Они били, стараясь попасть по почкам, по печени, по животу. А больной Тюлька, пользующийся за что-то особыми привилегиями, сцепил два кулака вместе и, размахивая ими как топором при рубке дров, дубасил Переходенко все по одному и тому же месту — по животу.

— Сестра! Сестра! — вопил Переходенко. — Сестра! Меня избивают! Сестра!

Сестринская и ординаторская находились очень близко. Крики Переходенко, конечно, были там слышны, но никто не приходил на помощь. Один из санитаров подошел к двери и прикрыл ее, другой — накинул на лицо Переходенко подушку и избиение продолжалось. Я смотрел, слушал и не верил, что это происходит наяву. Некоторые больные смотрели на избиение, остальные не смотрели, но слушали. Наконец, Переходенко захрипел.

 

- 193 -

Тогда санитары по очереди стали выходить из камеры, предварительно ударив его в последний раз изо всех сил.

 

* * *

 

После ухода санитаров в камере установилась тишина, нарушаемая только стонами Переходенко. Прошло немного времени, когда дверь нашей камеры распахнулась в очередной раз. Я посмотрел на вошедшего санитара и он утвердительно кивнул:

— Да, тебя! Надень халат!

Я взял у владельца халат и пошел вслед за санитаром. Мы перешли на противоположную сторону коридора и остановились у двери, на которой было написано: «Ординаторская». Санитар постучал и, получив разрешение, пропустил меня вперед. В небольшой камере стоял письменный стол, на углу которого красовалась ваза с цветами. За столом сидела та самая женщина, которая утром принимала меня на пересылке. Я уже знал, что зовут ее Нина Николаевна Бочковская и она — начальник отделения. На столе лежало раскрытым мое дело.

Бочковская пригласила меня и санитара сесть на стулья. Затем она строго и как-то уж слишком задумчиво посмотрела на меня. Выдержав достаточную паузу, она негромко, но с чувством заговорила:

— Я тут читала ваше дело и удивлялась на вас. С таких высот вы упали на самое дно! Вы были морским офицером. Многие юноши мечтают стать тем, чем вы были, но не могут. А вы сами... сами! отказались от военной службы... от карьеры морского офицера! Потом вы были инженером... Тоже могли жить, как люди: могли стать кандидатом наук. Не захотели! Не понравилась, видите ли, коммунистическая идеология! Друзья, наверно такие же антисоветчики...

Потом перевела дыхание и многозначительно продолжала:

—  Ох и плохо же вам будет здесь! Ох, плохо! А потом, когда вас выпишут... если выпишут... я не знаю... то ни в Москве, ни в Ленинграде и ни в каком другом крупном городе вы жить не будете. И уж, конечно, работать вы

 

- 194 -

будете не инженером!

Бочковская помолчала, блеснула на меня стеклами своих очков и, приготовив ручку, как бы собираясь записывать, проговорила другим, более спокойным голосом:

— Ну, а теперь поговорим более подробно о вашем преступлении.

— О преступлении я говорить не стану, — ответил я. — По советским законам следствие не может продолжаться больше года, а у меня, к тому же, уже и суд состоялся.

Бочковская положила на стол приготовленную ручку и опять строго посмотрела на меня:

— Вы еще не знаете, куда вы попали! — с угрозой проговорила она и велела санитару отвести меня в камеру.

Едва я пробыл в камере несколько минут, как санитар вызвал меня снова, на этот раз в «манипуляционную». Манипуляционная находилась на той же стороне коридора, что и ординаторская, но была немного побольше ее. Двери манипуляционной были открыты и у входа стояло несколько больных.

Пока я ожидал своей очереди, я хорошо разглядел манипуляционную. Посреди камеры стоял топчан, сбоку, у стенки — шкаф с инструментами, у другой стены — умывальник, какой вешают в местах, где нет водопроводной воды, у окна — стол. Над умывальником висел плакат: «Сестра! Нельзя делать инъекции разным больным из одного и того же шприца!»

Под этим объявлением медсестра сделала инъекции всем впереди меня стоящим больным из одного и того же шприца.

Когда подошла моя очередь, я спросил ее:

— Сестра, вы и мне тоже собираетесь делать укол? Тут какое-то недоразумение! Я ничем не болен и в институте Сербского меня уверяли, что мне никаких иньек-ций делать не будут.

—  Мне некогда слушать твой бред! Нина Николаевна сама знает кому надо прописывать уколы! — высокомерно ответила Красавица (так больные звали эту медсестру) — Санитар! Что вы стоите? Заставьте больного лечь на топчан и держите его!

 

- 195 -

Лежа на топчане, я наблюдал, как Красавица одну за другой разбивала какие-то колбочки, а содержимое их выливала в шприц, пока шприц не наполнился доверху. Вставив в шприц поршень, Красавица подошла ко мне и с размаху воткнула иглу мне в ягодицу. И потом долго выдавливала в меня содержимое шприца.

Когда я встал, у меня было такое чувство, будто меня изнасиловали. Появились слабость и сонливость. Едва я дошел до своей койки в камере, как потерял сознание.

 

* * *

 

Очнулся я оттого, что кто-то прикоснулся ко мне рукой Очнулся и сразу почувствовал, что я нездоров. Во всем теле была необыкновенная слабость и меня подташнивало. Хотя я и открыл глаза, чья-то рука продолжала нетерпеливо трясти меня за плечо.

— Ну, что? — спросил я, увидев перед собой медсестру.

Медсестра была не очень молодая, но весьма привлекательная. У нее была молодящая ее прическа и красивые черты лица. Халат не мог скрыть ее развитой фигуры.

— Ветохин, расскажите с подробностями, как вы организовали свой побег в Турцию?

— Что-о-о? — невероятно удивился я. — Здесь даже по ночам допрашивают?

— Сейчас не ночь, а утро. Скоро будет подъем и больных поведут на оправку.

— Ну вот и я пойду с ними на оправку.

— Не беспокойтесь об этом! Я прикажу санитару сводить вас отдельно. Вам же лучше будет одному в туалете.

— Нечего мне вам рассказывать! Не замышлял я никакого побега!

— Вот как вы ведете себя с первого дня! — зло сверкнула сестра своими красивыми глазами. — Не таких, как вы здесь усмиряли! Вы еще пожалеете! — и она вышла из камеры легкой и женственной походкой. Сестру звали Натальей Сергеевной.

Скоро санитар объявил оправку. Когда я встал в строй, тошнота усилилась и закружилась голова. В туа-

 

- 196 -

лете, куда мы пришли, оказалось очень душно и, к тому же, накурено. Внезапно, в моем организме как-будто открылся какой-то клапан: пот обильно выступил по всему телу и мои рубашка и кальсоны мгновенно стали такими мокрыми, хоть выжимай. И я потерял сознание.

Очнулся я на полу у открытого окна возле входа в туалет.

— Ну, очухался? Становись в строй! — приказал мне санитар.

Придя в камеру, я поскорее лег в койку. Перед завтраком санитар объявил:

— Ветохин, Черепинский, Змиевский — не завтракать!

Я был рад, что не надо идти на завтрак и скоро уснул. Проспав почти полсуток, я чувствовал себя так, будто вообще не спал по крайней мере 2 дня. Сквозь тонкую оболочку своего аминазинового сна (я уже знал, что мне был введен нейролептик, называемый аминазином) я все слышал, но мне не хотелось даже пошевелиться, даже поменять положение затекшей руки. Было такое впечатление, что я куда-то лечу и слышу звуки, которые исходят из разных предметов, которые встречаются на моем пути.

Сквозь сон я слышал, как строились на завтрак. Очень скоро до меня донеслись шаги больных, возвратившихся с завтрака. Затем некоторое время было тихо. И вот снова послышались голоса, на этот раз в коридоре: «Вызывайте больных на кровь!»

Дверь камеры распахнулась и санитар прокричал:

— Ветохин, Черепинский, Змиевский — выходи на кровь! Бы-ы-ы-ыстро!

Стараясь нести свое тело как можно осторожнее, чтобы резким движением снова не вызвать головокружения и обморока, я пошел за санитаром в манипуляционную.

В манипуляционной Красавица уже приготовила шприцы и пробирки и, увидев нас, велела санитару заводить первого. Санитар кивнул мне. Красавица посадила меня на стул около стола и стала брать из вены кровь, втягивая ее поршнем большого шприца. Когда шприц наполнился, она вынула из вены иглу и посмотрела шприц на свет. Затем вынула поршень и выплеснула полный

 

- 197 -

шприц крови в умывальник.

— Воздух попал, придется еще брать, — пояснила она мне, пристраиваясь снова к моей вене.

— Я больше не могу. Мне плохо и я сейчас потеряю сознание, — сказал я, чувствуя как кружится у меня голова и тошнота подступает к горлу.

— Это не беда,—спокойно ответила Красавица. — Если ты потеряешь сознание, санитар положит тебя на топчан, а кровь я все равно у тебя возьму, у лежачего.

Она так и сделала, ибо я очнулся на топчане.

С этого раза у меня стали брать кровь по целому шприцу через день. Всего за 20 дней, у меня взяли 10 шприцев крови, по 10 куб. сантиметров крови в каждом. Для каких анализов требовалось такое количество крови, никто из больных не понимал.

 

* * *

 

Расход повели на завтрак после того, как у всех назначенных для этого больных взяли кровь. Завтрак состоял из миски остывшего супа, куска селедки, от которой несло тухлятиной и маленького куска черного хлеба. На дне кружки было насыпано пол чайной ложки сахарного песку. Тухлую селедку я есть не стал, но съел суп и запил его чаем. «Так и ноги протянешь!» — подумал я о «больничном» питании и решил попытаться получить деньги за рационализацию, которую я внедрил перед побегом. На деньги я смог бы кое-что покупать в тюремном ларьке.

— Можно здесь писать письма? — спросил я у Змиевского, довольно смышленого больного.

— Можно. Вечером, после ужина, санитар будет вызывать на письма.

Весь день я спал. После ужина, меня снова вызвали в манипуляционную и ввели 8 кубиков аминазина. Вернувшись в камеру после укола, я встал около закрытой двери и стал ждать, когда позовут на письма. Ждать пришлось долго. Но вот, наконец, двери открылись и санитар выкрикнул:

—      Кто на письма? Один человек!

 

- 198 -

Несколько человек бросилось к двери, но я стоял первым и санитар взял меня.

— Иди в столовую, — сказал мне санитар.

Я повиновался. В столовой столы после ужина уже были убраны и за одним из них с важным видом сидел какой-то больной небольшого роста, в очках, лет тридцати. Перед ним стоял деревянный пенал с несколькими отточенными карандашами и лежала тетрадь. Сбоку сидело несколько больных и подобными же карандашами писали письма.

— Ты на письма пришел? — высокомерно спросил меня этот человек.

— На письма.

— Бери карандаш и садись, пиши. Как твоя фамилия? Я должен зарегистрировать в тетради, что ты взял карандаш и написал письмо. Разрешается два письма в месяц.

— Мне не нужен карандаш.

— Чем же ты будешь писать?

— Ручкой.

— А зачем тебе ручка? Здесь все пишут карандашами.

— А мне нужна ручка. Я буду писать заявление.

— Заявление? — он минуту подумал, подозрительно посмотрел на меня и с явной неохотой вытянул откуда-то из-под стола ручку. — Как фамилия?

Я сказал. Детским почерком он записал мою фамилию в тетрадь.

Я сел за соседний стол и стал писать письмо своей бывшей сотруднице, Тамаре Александровне, с просьбой добиться пересылки причитающихся мне денег за мое рацпредложение. Эта сотрудница часто говорила мне, что «свое образование, как программист, она получила не в университете, где ее учили плохо, а — работая в НИИ под моим руководством». Вот теперь я имел возможность проверить на деле ее благодарность мне за науку.

Мои глаза закрывались под действием аминазина и писал я медленно. Когда санитар скомандовал: «Всем встать, сдать письма незапечатанными Федосову и разойтись по палатам!», я не встал, а продолжал писать.

—      А ты, сука, что сидишь? — подскочил ко мне сани-

 

- 199 -

тар. — Тебе особое приглашение надо?

— Я не успел дописать письмо.

— Вам, фашистам, вообще не надо разрешать писать письма!

Я ничего не ответил, стараясь скорей дописать. Едва я поставил последнюю точку, санитар вытащил меня из-за стола. Я отдал письмо незапечатанным и пошел в камеру.

— Что это за птица такая, Федосов, который выдает карандаши? — спросил я в камере у Переходенко.

— А! Федосов! Как же — птица! Его уважает сама Нина Николаевна.

— А за что он сидит?

— За побег тоже, но...

— Что «но»?

— Мы с тобой бежали потому, что не хотели жить в СССР, а он — потому, что хотел стать советским шпионом-любителем .

— Как это «шпионом-любителем»?

— Он хотел попасть на Запад, якобы как антикоммунист, а потом втереться в доверие русских эмигрантов и западных политиков, выведать у них всякие там секреты, а потом все эти секреты передать в КГБ.

— Ну, а дальше?

— Тогда КГБ «поняло бы, каким ценным сотрудником для них может быть Федосов, и взяло бы к себе на службу».

— Бред какой-то...

— Конечно, бред.

— Ну, а практически, что он сделал?

— Он бежал в Иран. В Иране его посадили в тюрьму, долго держали в тюрьме и проверяли, а потом вернули обратно в СССР. В СССР Федосова посадили в спецбольницу, немного подержали там и выпустили. Тогда он сделал новую попытку: в Одессе пробрался на советский танкер и спрятался на нем. Федосов вышел из своего тайника, когда танкер был уже в открытом море и его увидели. Капитан радировал в Одессу и получил приказ вернуться обратно. И вот Федосов здесь.

— Да, забавно. Надо присмотреться, что это за «птица». Но сейчас я больше всего хочу спать. Я лег на

 

- 200 -

свою койку и сразу уснул.

 

* * *

 

Утром меня неожиданно вызвали в манипуляционную и ввели пол шприца аминазина.

— Теперь тебе будут уколы два раза в день: утром и вечером, — пояснила Красавица.

После завтрака был врачебный обход. Дверь нашей камеры раскрылась настежь и, охраняемая двумя санитарами, в белом накрахмаленном халате в камеру вошла Бочковская. Властность и жестокость светились в ее взгляде сквозь очки в золотой оправе. За Бочковской шли сестры и сестра-хозяйка. Один из санитаров остался у раскрытых дверей, а другой шел рядом с ней. В коридоре, напротив камеры, виднелся третий санитар.

— Всем сесть на свои койки! — закричал санитар нескольким больным, которые подобно маятнику прохаживались взад-вперед на крошечном свободном пространстве между койками.

Бочковская стала переходить от одной койки к другой и задавать каждому больному один и тот же стереотипный вопрос:

— Как дела, Змиевский?

— Как дела, Черепинский?

— Как дела, Переходенко?

Отвечали по разному. Кто обращался с какой-нибудь просьбой, кто говорил «все хорошо», многие отвечали невпопад. Когда она подошла ко мне, я спросил:

— Нина Николаевна, зачем вы прописали мне аминазин?

— Для того чтобы лучше спали.

— Я и так на сон никогда не жаловался.

— Еще лучше будете спать.

— Я чувствую себя от аминазина не лучше, а хуже. У меня слабость, головокружения, тошнота, а вчера был обморок.

— Это не от лекарства! — с невероятным апломбом ответила Бочковская. — Это оттого, что вы резко встаете с койки после сна. Вы уже не молодой человек, Юрий Алек-

 

- 201 -

сандрович и вам нельзя подниматься резко. Это — единственная причина.

— Нина Николаевна! — позвал я ее, видя, что она собирается идти дальше. — Я не в состоянии ходить на прогулки, просыпаю. А тут еще и утром мне стали делать уколы. Теперь и подавно я буду просыпать их или усну прямо на прогулке. Отмените, пожалуйста, аминазин! Или хоть замените уколы таблетками!

— На таблетки я вас не переведу. Таблетки вы будете выплевывать. Любовь Алексеевна! — обратилась она к дежурной медсестре, держащей наготове раскрытый блокнот, — Ветохину утром аминазин отменить! Давать все 12 кубиков за один раз — на ночь.

Имела она понятие о том, как действует на человека такая лошадиная доза, или не имела — трудно сказать. Если имела, тогда она совершала умышленное убийство!

Когда вечером этого же дня санитар привел меня в манипуляционную, дежурила хорошая медсестра, Ирина Михайловна, которая с сочувствием относилась к больным.

— За что же вам Нина Николаевна прописала 12 кубиков? — с тревогой в голосе спросила она меня. Затем, не ожидая от меня ответа, как бы про себя проговорила:

— Такой хороший больной...

— Может быть, это ошибка? — попробовал я схитрить.

— Может быть, мне назначено 2 кубика, как всем, а написали неразборчиво, вот и кажется — 12?

Ирина Михайловна достала журнал назначений, открыла его и показала мне. Там крупно и четко стояла цифра «12».

— Сестра! — попросил я ее, уловив как подмигнул мне санитар, как бы советуя продолжить начатый разговор.

—Сестра, не делайте мне укола, пожалуйста, дайте денек отдохнуть!

— Совсем не делать укола не могу, — ответила Ирина Михайловна, — но вместо 12-ти кубиков я сделаю вам только два. Вам будет легче. Смотрите, никому не говорите об этом!

— Ирина Михайловна, — вмешался санитар. — У больного затвердение появилось на ягодицах. Может быть,

 

- 202 -

вы ему назначите прогревание на УВЧ?

— Конечно! — ответила медсестра. — Приведите Ветохина сюда после того, как я закончу делать уколы всем больным.

Через час я прогревал ягодицы в сестринской. Сестра куда-то вышла и я разговаривал с санитаром. Я узнал, что этот санитар, по фамилии Федин, один из всех санитаров не только не ненавидит политзаключенных и не называет их фашистами, но и уважает их. Причина оказалась простая: остальные санитары были блатными (еще Достоевский в романе «Бесы» показал родство душ у коммунистов и уголовников) и потому они ненавидели политзаключенных. Мой благожелатель к блатным не принадлежал. Он попал в тюрьму более-менее случайно. Хотя Федин был осужден по уголовной статье, но в отличие от других санитаров, он раскаивался в своем преступлении и чувствовал себя среди профессиональных преступников очень неуютно.

С этого дня Федин регулярно водил меня на прогревание. Пока я прогревал свои затвердения (у тех больных, кто вовремя не делал этого, их потом вырезали хирургическим путем), Федин рассказывал мне о своей жизни и читал свои стихи. Оказалось, что он писал стихи и, даже неплохие. Без всякого желания польстить ему, я указал на некоторые его удачи и Федин еще больше расположился ко мне. Однажды, он даже признался:

— Я тоже давно мечтаю бежать из Советского Союза, только кому я нужен на Западе? Ведь я — уголовник!

 

* * *

 

Самочувствие мое день ото дня все больше ухудшалось. Конечно, ни на одну прогулку я не ходил. Я спал круглые сутки. Едва только я вставал с койки, у меня начинала кружиться голова, подступала тошнота, и нередко начинался обморок. Никто другой из больных не получал 12 кубиков в одном уколе. Уголовникам Бочковская назначала не больше 2 или 3 кубиков.

Отрицательное влияние на здоровье оказывало также то, что у меня через день брали по полному шприцу кро-

 

- 203 -

ви. А питание было некалорийное и недостаточное. В институте Сербского Белов говорил мне, что он специально изучал нормы питания в советских политических тюрьмах и в гитлеровском Освенциме, и что разница оказалась небольшая. А Освенцим до сих пор является эталоном жестокости! (Я надеюсь, что скоро будет избран другой эталон).

Дней через пятнадцать пришел ответ на мое письмо. Санитар отдал его мне распечатанным, после проверки Бочковской. Тамара Александровна писала, что выполнила мою просьбу лишь наполовину: навела справки, но денег не добилась. Начальство отказалось платить мне вознаграждение за рацпредложение, сославшись на то, что мое предложение «требует некоторой доработки». Тамара Александровна послала мне от себя 20 рублей. Эти деньги я получил много позднее и очень удивился, так как в письме она об этом не сообщила, а тюремщики тоже не хотели говорить мне, от кого пришли деньги.

С каждым днем мне становилось все хуже. Мой организм был отравлен аминазином. Кроме обмороков и головокружений начались боли в сердце. Я чувствовал, что умираю, но мне было все равно. Я уже ни о чем не думал, не мечтал, не жалел. Мне хотелось только одного: чтобы меня никто не трогал. Я бы так лежал и лежал и лежал... Если бы было можно не подниматься по всякой команде и санитары не принуждали бы к этому пинками и ударами, я бы не ходил ни в туалет, ни на обед, ни на ужин... На обходе я больше не разговаривал с Бочковской. Я все время спал и во время обхода меня не будили.