- 135 -

СОСЕДКА

 

1

 

Якова Ивановича, московского полотера, особое совещание осудило на десять лет. Главным свидетелем обвинения в его до конца вымышленном деле была соседка Якова Ивановича по коммунальной квартире — пенсионерка Марья Потапова, Гавриловна, как по отчеству звали ее для краткости.

В следственной и пересыльной тюрьмах и в лагере Яков Иванович слышал много историй о злобных и скрытых предателях. Бывали случаи, когда отец доносил на сына и, наоборот, сын на родного отца, брат на брата, жена на мужа. Один, например, сидел по наговору невесты, которая, как он клялся, была от него без ума... Но, как говорится, на чужую беду глядя, не казнятся — все эти истории шли мимо Якова Ивановича, не задевали. Только свое несчастье заставляло его часто задумываться, недоумевать, скорбеть.

Однажды — шел четвертый или пятый год неволи — Яков Иванович в числе других заключенных разгружал баржу с кирпичом. Была поздняя осенняя ночь, дул режущий ветер, хлестал ледяной дождь, Енисей, и в обычное время суровый, совсем взбесился. Баржу швыряло, валило набок, в темноте казалось, что злая вода стеной идет на берег, она с хлюпаньем окатывала мостки, била по ногам. Весь промокший, озябший, голодный, сгибаясь под непосильной тяжестью и с трудом, наугад ставя ноги, Яков Иванович подумал:

«Вот бы посмотреть Гавриловне в глаза. Ничего не сказать ей, ни слова, только посмотреть в глаза».

Он был совестливый человек, и ему казалось, что такого взгляда Гавриловна не выдержит. За что? Что плохого он ей сделал? И главное — она-то ведь хорошо знает, что все ее

 

- 136 -

показания лживы. Как же она могла себе это позволить? Да, ничего не сказать, только молча посмотреть ей в глаза...

Эта думка часто стала появляться и, появляясь, успокаивала, утешала. Была ли не по силам работа, заедала ли тоска, прохудилась ли одежда и обувь, донимал ли кашель, так что казалось — вот-вот окончательно разболеешься и уж никогда отсюда не выберешься, сгниешь в опостылей сибирской земле, Яков Иванович представлял себе Гавриловну, то, как он заглядывает ей в глаза, а она не знает, куда деваться от боли и стыда. Он же ничего ей не говорит или нет — задает все тот же вопрос: за что? Что плохого я вам сделал за свою жизнь?..

Он чувствовал полную ее растерянность и сам малость терялся от ее неловкости. Но не думать этими справедливыми словами он не мог, как бы ни было тяжело. Должен же человек понять все то, что он сделал, чтоб уж больше «никогда так не поступать». «И чтоб внукам и правнукам заказала», — этой мыслью, хоть у Гавриловны не было родни, он обычно заканчивал немое объяснение со своей обидчицей. И твердо добавлял: «Нельзя без надобности, ни за что губить людей».

2

 

В неволе трудно жить без утешения, в особенности если чувствуешь, что осужден и сидишь зря. Немало заключенных тешатся надеждой на месть. Поэтому, видимо, многим так нравится бытующий в лагерях сказ о человеке, который, отбыв положенное, отправляется на поиски предателя. Он ездит из города в город, из селения в селение, он, как песок через сито, просеивает людей, просеивает и просеивает, пока не находит обидчика. А найдя, высказав все то, что накипело на душе, убивает его.

Нечего и говорить, что душевный Яков Иванович и в мыслях не допускал подобной мести. Однако своей надежды — увидеть Гавриловну, посмотреть ей в глаза — он держался крепко, все больше отдавался ей, и она все росла и росла, все ясней, как много раз виденная и слышанная, повторялась в нем.

И так шло время, и, наконец, был разменян последний год, потом последний месяц и последняя неделя. Есть в Калининской области деревня Вербинино. С давних пор, когда Калининская область именовалась еще Тверской губернией, и до наших

 

- 137 -

дней Вербинино поставляет в Москву полотеров. Вербининский был и наш Яков Иванович, в Вербинине жила его семья. И по окончании срока ему разрешили вернуться на родину.

В те дни Якову Ивановичу исполнилось пятьдесят пять лет. Многое изменилось за минувшее десятилетие: дочка вышла замуж, сын служил в армии. Как там жена справляется на своих сотках и на ферме? Было о чем подумать. Однако, сидя в вагоне, всю дорогу, все семь дней, Яков Иванович думал о встрече с Гавриловной. Он пройдет коленчатый полутемный коридор, постучит в дверь и откроет ее... Ну, а дальше все само собой получится, дальнейшее известно. И он остро чувствовал ее, Гавриловны, неловкость и смущение.

«Что ж, — как бы оправдываясь, объясняясь с кем-то посторонним, продолжал он размышлять. — Она вполне того заслужила. Десять лет, подумать надо! Сколько было всего!»

Но о лагерном прошлом, как и о том, что ждет его на воле, совсем почти не думалось. В Москве он будет проездом, от поезда до поезда, только и хватит времени, чтобы заглянуть к Гавриловне. «И опять же — по чьей вине я лишился Москвы? Виновница одна — Гавриловна!»

3

 

Сдав вещи на хранение, Яков Иванович поспешил к трамваю, — этим номером он обычно добирался до Безбожного переулка.

Чтобы мастикой или щеткой не запачкать пассажиров, он, как это делал все годы, остался на задней площадке, простоял там добрую половину пути. И только потом, вспомнив, что никакого ведра с мастикой теперь нет, он вошел в вагон, сел на свободную скамью. Тут от нечего делать он стал думать о вздорном своем деле. Эк наворотили! Будто директор треста, в котором он, Яков Иванович, натирал полы, давал ему эти... как их? — троцкистские листочки, а он в пазухе, а иногда и в мешке переносил их директору другого треста или раздавал своим клиентам. Конечно, ничего не стоило объяснить, что никаких листочков он с роду не видал и слыхом не слыхал о них. На том Яков Иванович и стоял, его вызывали днем, вызывали по ночам, ему угрожали, а он — знать не знаю, ведать не ведаю...

 

- 138 -

Вот тогда-то и появились показания Гавриловны, и, пока их читали, Яков Иванович только и делал, что пожимал плечами. Боже милостивый, чего там только не было! Переносить в пазухе — что? Яков Иванович, оказывается, хранил эти листочки под спудом и вел вредную агитацию, и Гавриловне все время твердил: «Жди! Ты не сомневайся, — твердил он, — ты жди, увидишь, что еще будет». И давал ей читать, и всякое говорил, и всех и все поносил, и выражался.

Вот когда бы потребовать очную ставку! Но в ту пору Яков Иванович ничего еще не знал об очной ставке и о том, что ее можно требовать. Единственное, что он надумал, пока ему читали, — это попросить показать подпись Гавриловны. Не раз в тот день, когда ей приносили пенсию, она, уходя, оставляла свою пенсионку, и он хорошо запомнил ее подпись. Увы! Свои показания Гавриловна собственноручно подписала, в этом нельзя было сомневаться. И тут так опешил Яков Иванович, так растерялся, с таким видом развел рукам и покрутил головой, что следователь только сказал: «Ага! Видишь!» Да, так аккурат оно и было... Он произнес эти слова и оглянулся. Кондуктор объявил остановку. Яков Иванович поспешил встать. Вот он, Безбожный!

4

 

Отныне переулок и дом, как и вся Москва, не имели больше к нему отношения — это Яков Иванович знал и помнил. И все же он волновался и вспоминал такое, что вспоминать, казалось бы, не имело смысла. Так, первая ступень его лестницы была и осталась выщербленной, и он задержался и потрогал ее ногой. Надо ли удивляться, что список жильцов на дверях восьмой квартиры был новый? Кто поменялся, кто выбыл из жизни, его, Якова Ивановича, арестовали, комнату получил новый жилец... Однако дрожали руки, когда он доставал очки, чтобы лучше разглядеть табличку. Почему-то он в первую очередь и несколько раз подряд прочел фамилию нового жильца под шестым — бывшим своим — порядковым номером и про себя повторил ее: Брюханов А. Е. Вдруг холод пронзил его, и Яков Иванович помог глазам — прыгающим пальцем снизу вверх стал водить по списку жильцов. И пока водил, сердце его падало

 

- 139 -

и замирало. Как же он ни разу все время не подумал о том, что за десять лет Гавриловна, и до его ареста в летах, могла умереть? Сколько же ей теперь? Он закрыл глаза и задумался. Была война, была нужда и скудный хлеб по карточке, были неисчислимые беды, была, наконец, смерть... Мысль о ее смерти ошарашила его, и, не в силах больше разглядывать список, все еще с закрытыми глазами, он нащупал пуговку звонка и нажал два раза.

Обычно из любопытства и от безделья Гавриловна открывала на все звонки. И как же он был обрадован, как смущен, когда до напряженного его слуха донеслись знакомые шаги! Он успел подумать о «тяжелом камне», свалившемся с него, и тут же ощутил иную тяжесть, — тяжесть растерянности.

Между тем шаги за дверью остановились. Знакомо щелкнул выключатель, — по своему обыкновению Гавриловна включила свет, знакомо щелкнули ключи — обычный и английский, и дверь распахнулась.

Дальше все было так, как он долгие годы представлял себе. Она спросила: «Кого вам?» — и (тоже по своему обыкновению), не дождавшись ответа, впустила его. Она не очень постарела, еще больше раздалась в ширину, совсем стала рыхлой, и к двум ее подбородкам прибавился третий. Чуть посторонившись, она внимательно, не узнавая, смотрела на него. Неужто он так изменился? Или глаза ее ослабели? Он невольно стянул свой картузик и сказал:

— Здравствуйте, Гавриловна!

И тут она сразу ожила, изменилась. Глаза ее повеселели, лицо разрумянилось, и в радостном нетерпении она стала переступать с ноги на ногу.

— Яков Иванович! — задыхаясь, воскликнула она. — Дорогой ты наш! Наконец-то мы тебя дождались! — она всхлипнула и припала к его рукаву. — Слава Господу, дождалась тебя живым увидеть!

Потом она оторвалась и вновь переступила с ноги на ногу.

— Что же это я? Совсем обеспамятела! Идем, идем, родной, я чайник разогрею, мы с тобой чайку попьем, как бывало. Небось, замучился... мучился...

И, не в силах продолжать, она руками закрыла пятнистое от волнения лицо и минуту плакала навзрыд.

 

- 140 -

— Идем, идем, — прерывисто вздохнув, повторила она и медленно, спотыкаясь, побрела по коленчатому коридору.

Растерянный, понурив голову, он шел за нею. «Осторожно, — предупредила она, — тут Фоломин выставил свои сундуки, что ты с ним поделаешь!» — И Яков Иванович, не думая, пробирался бочком. Знакомо и, как в давнюю пору, вызвав мысль о том, что ее следует смазать, скрипнула дверь. «А тут вешалочка», — напомнила она, и эти слова, то, что он должен снять верхнюю одежду, пить с ней чай, остановили его.

В комнату он вошел в бушлате, держа в руках картузик.

Она уже хлопотала у стола — сняла салфетку с хлебницы, сняла крышку с масленки и взяла чайник в руки, чтобы пойти на кухню, к плите.

— Марья Гавриловна, — не глядя на нее и волнуясь, сказал он. — Как же вы такое показали? Даже не верится.

— Чего это ты? — спросила она. Потом, догадавшись, вспомнив, поставила чайник и всплеснула руками: — Да разве ж я... — Она не закончила и, отодвинув стул, села. — Вызвали меня на эту... на площадь, повестку прислали, я и явилась. Говорят: «Все как есть рассказывай!» Я и стала рассказывать, все чисто им говорю. И как мы рядком жили дверь в дверь, и как квартплату по очереди вносили — раз, говорю, я в банк схожу, а другой раз он, Яков Иванович, и что за газ и электричество, а ни разу спору не было, сколько ответственный выставит, столько и платим... А этот, как его — следственный — слушает и пишет, слушает и пишет. Написал — дает мне читать, все по чести. Спасибо, я очки захватила. И хоть я не шибко по писаному могу, а только замечаю — будто все другое написано, будто не то совсем. А он... видит — сбилась я вроде, и говорит: «Подписывай, Гавриловна, ты подписывай. Уж все равно, объясняет, ты Якова Ивановича больше не увидишь, в Москве ему больше не жить, и никакого лишнего вреда ему не будет». И меня по плечу хлопает. Ну и что ж? Он шибко грамотный, ему, конечно, видней, — закончила она теми словами, какие обычно говорила о письменных людях — счетоводах, кассирах, барышнях в районной поликлинике, в домоуправлении, — видел бы ты, милый, как он прытко писал... а Боже ж мой! Я говорю, а он катает, я говорю, а он катает. Как на машине!