- 85 -

10. ЭТАП. УРАЛ

 

Я просидела в Москве в Лубянской, Бутырской, Таганской и Новинской тюрьмах. Наконец, из Краснопресненской я была водворена на этап.

В этапе мне досталось место внизу под нарами, в углу. С одной стороны, это было хорошо, так как дышал на меня только один человек, а с другой — плохо, так как днем стенка раскалялась и обжигала мое тело. Соседкой моей была пожилая женщина, которая все время стонала. Но в общем шуме стонов и криков конвоя я не обращала на нее внимания. Да и не до того было. Хотелось скорей забыться, отключиться, впасть в дрему, заснуть. Сон в тюрьме — это великое наслаждение и благо. «Человек спит, а срок идет». Правда, что только первое время снится прошлая жизнь, но, просидев несколько лет в концлагере, снится всегда только действительная жизнь, всегда, что ты заключенный.

После того как нас последний раз пересчитали, вагоны закрыли.

Вот раздался долгожданный свисток паровоза, и состав из 61 товарного вагона, дернувшись несколько раз, наконец, тронулся. Начались истерики, причитания, слезы лились рекой, и все это перекрывала песня уголовников:

Там-то на Лубянке, на углу

Заседала тройка ГПУ.

Слушали-постановили,

Лагеря открыть решили,

Чтоб сослать негодный элемент...

В движении стало легче, поскольку проникал свежий воздух через зарешеченное окошечко. Но днем была сущая пытка —

 

- 86 -

крыша вагона раскалялась и жара стояла ужасная. Поезд тащился медленно, часто останавливался и подолгу стоял между станциями и около них, встречая и пропуская все поезда. Кормили только хлебом. Пайка 400 г. Иногда давали вареную картошку. Повальным бедствием была жажда. Когда в приоткрытую дверь просовывалось ведро с водой, люди как безумные кидались к нему с кружками, начиналась давка и драка. Охранники смотрели на нас, как на зверей и посмеивалась, иногда били прикладами, чтобы разнять. Вообще битье прикладом — обычное дело во время этапа. Ведра с водой приходилось таскать охранникам от паровоза, а им этого не хотелось, поэтому воды всегда не хватало.

Уголовники, разумеется, напивались первыми. После больших станций несколько раз давали баланду в мисках, из которых уже ел предыдущий вагон.

Моя соседка умерла через несколько дней после отъезда из Москвы. При утренней раздаче хлеба мы сообщили об этом конвою, но убрать было некуда — так ответили нам, и еще несколько дней мы ехали с трупом, который на жаре быстро разлагался.

Но всему бывает конец, наступил конец и этапу. Поезд остановился, за стеной послышалось необычное движение, топот многих мужских ног, шум винтовок, громкие разговоры, лай собак, и уголовники, которые всегда все знали, так как ехали по этапу не в первый раз, сказали, что, вероятно, нас подвезли на место. Действительно, через несколько часов двери вагона с грохотом и широко, как никогда, раскрылись и нас стали выгружать и строить по пяти. После пересчета нас подвели к «зоне», т.е. пространству, огражденному колючей проволокой, которое на протяжении многих километров просматриваюсь с вышек, называемых сторожевыми, на которых сидела постоянно вооруженная охрана.

Первый этап из Москвы привез меня в Нижний Тагил.

Зона была расположена недалеко от железнодорожного полотна. Это была специальная ветка, по которой привозили заключенных в течение многих лет, пополняя быстро вымирающее

 

- 87 -

население лагеря. Пополнение шло не только из тюрем, но, как мы узнали скоро, и с фронта.

Как только нас подвели к зоне, тут же приказали садиться. Мы радостно опустились на свежую мягкую траву, положив рядом с собой свои вещи. Погода стояла прекрасная, было тепло и сухо, небо сияло над нашими головами, и мы захлебывалась воздухом.

Когда этап расселся, то за оцеплением из конвоиров и собак стало видно вольных людей, идущих по шоссе по своим делам. Они равнодушно взирали на нас, должно быть, это было для них привычным зрелищем. Было воскресенье, и на вольных женщинах были надеты летние пестрые платья, они шли с голыми руками, а мужчины в открытых рубашках и майках.

Город был где-то вдали, а эти вольные люди шли, как мы потом узнали, к прудам — купаться. Заключенные, выгруженные из вагона, были кто в костюме, а кто и в меховой шубе, а кто и в вечернем платье — в зависимости от того, в какое время года и где он был арестован.

На мне было все то же коричневое драповое пальто, а под ним еще одно из тонкого букле — единственная нарядная вещь в моей прошлой жизни, купленная нами на барахолке где-то в Перове. Несмотря на жаркий день, оба эти пальто я не сняла, когда вышла из вагона, да и другие заключенные тоже не раздевались. За время пересылок, этапов, допросов как-то потерялось ощущение температуры, погоды, притупилась совершенно эта потребность — переодеваться. Потому, вероятно, что в любой момент ведь могли куда-нибудь вызвать и совершенно неизвестно на какое время и неизвестно вернешься ли ты сюда опять. Так что нужно было всегда быть наготове. Во мне мобилизовался животный инстинкт самосохранения. Я скоро поняла, что изменение погоды, за которой так внимательно следят люди на свободе, — это не для заключенных. Заключенный знает, что какая бы ни была погода — дождь ли, мороз ли, метель — конвой все равно посадит его на землю. Посадит хоть в сугроб, хоть в лужу. Поэтому когда выгрузили этап, никто и не подумал что-либо снять

 

- 88 -

с себя — запасали тепло на будущее, впрок. Теперь, сидя на мягкой траве, держась на всякий случай за свой чемоданчик и поглаживая мягкую душистую траву, я не чувствовала потребности раздеться, хотя солнце палило нещадно.

Открылись ворота зоны, вынесли стол и стулья, и вышел начальник строительства, а с ним несколько человек из охраны и управления лагеря. Нас стали выкрикивать и проверять «установочные данные». Здесь стали первый раз спрашивать специальность. Начальник строительства присутствовал здесь, чтобы при такой проверке своими глазами увидеть и отобрать нужную себе «рабсилу», т.е. рабов: инженеров, техников и просто рабов для общих, т.е. самых тяжелых работ. Сцена это ничем не отличалась от работорговли, неоднократно описанной в художественной литературе.

Как вскоре мы узнали, нас привезли на строительство агломерационного комбината (обогащение руды). После окончания строительства обычно заключенных перегоняют по этапу в другое место, а на эксплуатации остаются работать вольные люди.

Уголовники уже знали всю дальнейшую процедуру с распределением на работу и потому врали, притворялись больными и т.д. Женщина, которая сидела со мной на траве, спросила, какая у меня специальность. Я ответила: «Химик».

— Ну, дело твое плохо, заберут на общие таскать кирпичи или железные балки, — прошептала она мне. — Ты скажи, что из медицинского, тогда тебя возьмут в санчасть работать, а это уже легче. На общих скоро умрешь, а тут еще поживешь, — пожалела она меня.

Но в этот момент выкликнули мою фамилию, и я не успела осмыслить ответа. После того как я сообщила все о себе, начальник строительства вдруг подошел ко мне и спросил:

— За что же такая молодая?

— Ни за что! — ответила я и отвернулась от него.

Моя профессия — химик — оказалась здесь совершенно непригодной, и я попала на общие работы в бригаду, состоящую исключительно из уголовников.

 

- 89 -

Первое время мне было очень тяжело, я просто не понимаю, как я выжила. Я была совершенно не приспособлена к тяжелому физическому труду, а приходилось таскать тяжелые «окарята» — деревянные ящики с четырьмя ручками, наполняемые бетоном. Полный ящик весил 80 кг.

Выжила я, вероятно, благодаря уголовникам. Работая с ними в одной бригаде, я тем самым находилась как бы под их защитой. Они работали исключительно недобросовестно. Все держалось на обмане. Бригадир закрывал наряд с излишними пайками и отдавал их потом вольным нарядчикам. Такая пайка стоила 100 рублей. Вольные тоже любили деньги...

Уголовники относились ко мне очень милостиво благодаря тому, что я никогда не сердила их, как я уже писала, нашла тот верный тон в общении с ними, который позволял держаться мне независимо от них и не угодничать перед ними, как это принято повсеместно в лагерях. Но этот опыт не пришел легко ко мне. Сохранение чувства собственного достоинства прошло через голод, лишение необходимого, удерживания воли в кулаке. Всем этим во мне управляло чувство, которое охватило меня сразу же в неволе, — нежелание жить, ничем не дорожить, быть готовой к лишению, а лучше не живой!

Я заметила, что они обращали внимание на тех людей, которые чем-то дорожили и старались лишить этого дорогого. Именно поэтому академик Баландин получил ножевую рану в живот — он дорожил теплым бельем и не скрывал этого.

Однако тяжелая физическая работа скоро свела бы меня в могилу, как это поется в лагерных песнях, если бы не тот самый начальник строительства Иван Алексеевич Левоческий, который спросил меня, за что я сюда попала. Он все-таки взял меня на заметку и при первом же удобном случае перевел к себе в контору учетчицей. Дело это было для него не простое, потому что за ним тоже следили и могли приписать ему «пособничество врагу», а за это и срок полагался. Но он рискнул, пожалел меня, как это бывает среди людей одного класса.

 

- 90 -

Будучи еще девчонкой, задолго до случившегося несчастья со мной, я, не знаю, как это объяснить, никогда не ждала от жизни ничего хорошего. Если же мне случалось столкнуться с приятными событиями, которые касались меня, то в первую очередь они меня всегда удивляли, а уж потом радовали. Может быть, поэтому мой арест и лагерная жизнь не очень-то удивили меня, не заставили меня сникнуть, растеряться, потерять свое лицо. Находясь на общих работах, например, я никогда не старалась и не думала о том, чтобы пробраться в обслугу или как-то улучшить свое положение. Принимала все как есть. Это я помню точно. Поэтому мой переход в контору, на легкую работу, был для меня полной неожиданностью. Это было спасенье, счастье. Но, как и бывает всегда в жизни, горе и радость несут за собой еще целый шлейф таких же событий, связанных с первоначальными. С моим переходом на новую работу я не только освободилась от тяжелого непосильного труда, спасла свою жизнь, но и -главное — приобрела друзей среди умных интеллигентных людей, дорогих мне по воспоминаниям и таких же несчастных, как я сама. Хочу теперь вспомнить о них. Все они были старше меня на 8-30 лет, и теперь никого из них не осталось в живых.

Георгий Савельевич Давыдов, один из крупнейших металлургов страны, однокашник академика Бардина, о чем он умалчивал. Сидел он с 1930 года и не предвидел конца. Дома он оставил горячо любимую жену и дочь, и очень тосковал по ним. Он никогда не говорил об этой любви, но глаза его, острые и черные, как уголь, были так выразительны. В них то брызги юмора, то горечь отчаяния, то немая боль, то полное отсутствие — уйдет в себя, и тогда не подходи. Специалист он был первоклассный, умница, перед ним даже начальник строительства склонялся. Было ему в то время 45 лет, но держался он стариком. Иногда у него был такой испепеляющий взгляд... Мимо таких людей пройти нельзя, память о них остается навсегда. В его лице Россия потеряла много. Ко всем он относился дружественно, постоянно помогал нашему Левоческому, давал свои драгоценные советы направо и налево, и тот платил ему добром как мог.

 

- 91 -

Федор Михайлович Ястребов — молодой инженер, попал в лагерь прямо с фронта, из окружения, за то, что бежал от немцев. Получил 10 лет.

Иван Иванович Богданов был осужден за убийство своей горячо любимой жены. Восемь лет.

Нужно сказать, что все мужчины, с которыми я работала в одной конторе, относились ко мне с трогательной нежностью, потому, конечно, что на фоне всеобщей продажи тела, всеобщего разврата, матерщины, грязи я была единственным человеком, который уцелел на их глазах. Они видели, что я так же как они голодала, так же как они, кроме пайки и баланды, ничего не имела, знали, что мои родители тоже находятся в лагерях и что помощи мне ждать неоткуда. Иногда мне удавалось выписать пайку 800 г, я тотчас же продавала ее вольным и, скопив несколько денег, посылала их маме в лагерь, питаясь одной баландой. В то время я уже узнала адрес маминого лагеря. Они видели, как лагерные «придурки» — так называлась обслуга, то есть заключенные, работавшие на кухне, в хлеборезке или на каком-нибудь складе, мастерских и других теплых местах, — эти придурки соблазняли меня всяческим образом, склоняя к сожительству. Дело это было обычное для лагеря, и не было ни одной девушки, которая устояла бы от соблазна пить свежее молоко и есть каждый день мясо.

Помню, я как-то осталась в зоне, была больна. Я лежала в бараке с температурой и у меня уже была цинга в тяжелой форме. Вдруг в барак входит один из придурков (уже не помню, где он работал) и несет в стеклянной банке свежее молоко. От одного запаха молока у меня закружилась голова (так развито было обоняние) и по всему телу разлилась слабость. Я чуть не потеряла сознание. Он подошел ко мне и поставил около меня банку и фаянсовую миску, прикрытую тарелкой. Этот человек уже давно склонял меня к сожительству, может быть, и любил. Деревенский мужичок с бытовой статьей.

— Что это такое? — спросила я слабым голосом.

— Пельмени принес вам, — он приоткрыл миску.

 

- 92 -

От соблазнительного запаха у меня снова закружилась голова, верхние нары поехали вбок.

— Уходите. Я отвыкла от таких вещей и могу заболеть от перемены пищи.

— А вы потихонечку, да помаленечку, да вот завтра и поправитесь. Разве вы не знаете, что в лагере заболеть — это все равно что помереть.

Я была молода и неудивительно, что многие хотели сожительствовать со мной. Не знаю, откуда у меня взялось такое упорство, но только ни молоко, ни пельмени, ни прочие вещи не могли соблазнить меня. Болея, я тосковала по своим друзьям, по их шуткам. А выздоровев, бежала к ним и делила с ними пайку, если заработать удавалось.

На всем протяжении жизни заключенного его подстерегают своего рода соблазны, искушения, против которых не все выстаивают. Нужно сказать, что редко кто из заключенных выходит из лагеря человеком, не поддавшимся этим соблазнам, не становится предателем, или проституткой, или вором. Это настолько редко, что я оценила бы это в 5-6 %. Огромная масса заключенных бывает сломлена и готова на все, чтобы избежать постоянного голода, жестокой болезни, помрачающего холода, непосильного труда. Лагерь, как и война, — это проверка человека на качество, на добротность, испытание прочности, нравственности, человечности.

Все это хорошо описано у Шаламова и нет необходимости повторяться.

Как бы я ни голодала в тюрьме, я никогда не попросила кусочка хлеба, мне и в голову не могло это придти. Да и от угощений из посылок всегда отказывалась. На допросах я никогда не выказывала страха, хотя наган следователя не раз прогуливался по моей голове. Я не заплакала, когда под ногти мне загоняли булавки. Я не чувствовала боли, мне было только жаль своих рук, я думала, что уже никогда не сяду за рояль. Но ведь я была убеждена, что жизни конец, чего же жалеть? Ненависть была сильнее боли и помогала преодолеть ее. Так бывает у кормящей матери с

 

- 93 -

треснутыми сосками — молоко с кровью и все же терпишь и продолжаешь кормить. Теперь мне нужны были деньги, чтобы послать их маме, так как я узнала, что у нее пеллагра, дистрофия — кровавый понос. Но я предпочитала голодать, но не сожительствовать. Так что все разговоры великих писателей, что вот Сонечка Мармеладова... вынуждена и так далее... Не верю. К проституции нужно иметь призвание. Если его нет — то лучше смерть!

Уполномоченный спецотдела также предлагал мне «зачет», сокращение срока, угрожал мне лесоповалом, новой статьей «пособничества врагу». Я устояла. Я и сама не подозревала в себе такой стойкости. Никто меня так не воспитывал. Это в генах, вероятно. Поступала так, как считала единственно возможным для себя, и никогда ни с кем не советовалась.

Обычно вольные уходили с работы раньше, чем мы, тут наступали блаженные часы — одни у печки. Мужчины всегда вели интересные разговоры. Давыдов рассказывал, как он жил в Америке. Иван Иванович прекрасный рассказчик, знал уйму стихов. Пушкин, Фет, Тютчев, Северянин так и слетали с его губ.

В один из таких вечеров Давыдов рассказал нам о своем друге Роберте Евгеньевиче Мюллере. Одна фамилия уже говорила о том, что такой человек не мог долго оставаться на воле. Действительно, этот талантливый, высокообразованный человек, изобретатель, давно уже сидел на Крайнем Севере в тяжелейших условиях на общих работах.

Несмотря на то, что переписка между заключенными не поощрялась начальством, Давыдову переписка была разрешена. И Мюллера эта переписка очень поддерживала. «Теперь же, — продолжал Давыдов, — он умирает с голоду, у него пеллагра в последней стадии». Мы все примолкли, так как знали, что это такое. Каждое утро нас водили под конвоем мимо зоны, в которой помещались пеллагрики. Зона эта называлась ОПП, не помню, как она расшифровывалась официально, но заключенные метко называли ее Отдел Предварительных Покойников. Было страшно смотреть на этих ходячих покойников, скелетов, постоянно стра-

 

- 94 -

дающих кровавым поносом и умирающих по нескольку десятков в день. Зимой, проходя на работу через вахту, мы всегда видели штабелем сложенных покойников по нескольку десятков, покрытых рогожами.

— А нельзя ли как-нибудь помочь ему? — спросил кто-то из присутствующих.

Тут же решили уговорить доброго Ивана Алексеевича выписать Мюллера по спецнаряду в наш лагерь. И действительно, примерно месяцев через пять Роберт Евгеньевич появился в нашей конторе. Боже мой! Что это был за ужас. Кисти рук у него держались на тонкой прозрачной кожаной пленке. Ладонь просвечивала насквозь! Не верилось, что этот человек может передвигаться. Глаза, огромные, выглядывали из черных глазниц. В глазах не было никакого выражения. Первое время он только сидел у печки и ни с кем не разговаривал. Ел он мало и осторожно. Добрый Иван Алексеевич устроил его на дополнительное питание, компот и кашу, да и из дома частенько приносил ему. Вечно от него слышишь то «забыл перекусить, может кто польстится?» или «жена положила лишнее». Таким образом, он спас этого человека от смерти.

Через некоторое время Иван Алексеевич добился того, чтобы меня перевели в другой барак (я его об этом даже и не просила). Теперь я жила в бараке «придурков». Там я познакомилась с очень милыми женщинами Верой Васильевной Качиашвили и Миной Яковлевной (фамилию не помню).

Обе они, инженеры-механики, попали в этот лагерь по спец-наряду, а прежде были в Джезказгане на «вышивалке». Там они делали тончайшую работу, например, вышивка крестом на крепдешине без канвы, т.е. считать ниточки. Почти потеряли зрение. Были осуждены как «Члены Семьи Изменника Родины» (ЧСИР). Мужья давно были расстреляны, а дети находились у родственников. Но так как им была запрещена переписка, то только подразумевалось, что дети живы и здоровы.

Милые эти женщины сразу приняли меня под свою опеку, и жизнь моя улучшилась. Они научили меня вышивать, а потом

 

- 95 -

стали передавать часть своих заказов от вольных женщин. В первую очередь этим, запрещенным трудом пользовалась жена начальника лагеря, затем врач и т.д. За блузку с вышивкой во всей груди и на рукавах платили 300 г масла сливочного. Это было недорого, так как после такой работы мы сильно слепли. Нужно ведь было считать нитки крепдешина.

Вскоре по их совету я написала в Управление ГУЛАГа о переводе меня работать по специальности, т.е. на «шарашке». Но вскоре я забыла об этом заявлении.

Помню, как-то зимой я осталась в зоне, и в таких случаях заключенный прежде всего пользуется этим, чтобы постирать, починить и т.д. В то время у меня был сильный полиавитаминоз и ужасная цинга. Ноги постоянно гноились, отчаянно воняли, так как гной постоянно вытекал из голеней. Несколько раз я выходила на крыльцо, чтобы выплеснуть воду, но мороза не чувствовала, даже было приятно стоять на холоде, однако к вечеру сделался сильный жар. Померила температуру, оказалось 41,5 — пневмония. Меня поместили в больницу, благо она была тут же в лагере. Выжила я только потому, что у меня было пуховое одеяло. В палатах на стенках лежал толстый слой снега, вернее наледь. Колченогие койки без простыней, разумеется, имели только матрацы, набитые опилками, смерзшимися до такой степени, что их невозможно было перетряхнуть. Мне чудом разрешили взять свое одеяло. Через некоторое время я узнала, что в этой же больнице находится и Иван Иванович Богданов.

В больнице этой палаты врачами не посещались. Дополнительного какого-либо питания не было, только баланда и 400 г хлеба. Лекарств не было никаких, даже процедурной комнаты не было. Почти каждое утро, просыпаясь, я видела мертвеца с раскрытыми глазами и ртом, с которым накануне я разговаривала. С Иваном Ивановичем мы лежали валетом и только иногда взглядывали друг на друга, разговаривать не было сил.

Прошла зима, как-то прошло и лето, и наступала осень. Совершенно неожиданно я получила приказ о моем переводе в другой лагерь по спецнаряду. К тому времени у меня уже образова-

 

- 96 -

лось знакомство с женой начальника лагеря. Она-то и сообщила мне, что я отправляюсь в Красноярск на Афинажный завод. Что это такое никто не знал.

Мне было разрешено взять с собой все мои вещи, т.е. маленький чемоданчик и мешочек с вещами, два пальто я как всегда надела на себя. В сопровождении двух конвоиров и собаки я отправилась на вокзал. Этап этот оказался очень тяжелым и длился около двух месяцев. В дороге от еще более скудного питания ноги мои совсем сделались плохи. Одеты они были в мужские ботинки уже 45 размера, закутанные портянками, которые в виде обмоток возвышались до колен. Промокали не только бинты, но и обмотки, а менять их и сушить было совершенно негде.

Не помню, по какому городу проводили меня с конвоем: днем, среди прочей публики, правда, без собаки, но с двумя конвоирами шла я, молодая бледно-синяя девушка. Я могла дотронуться до вольного человека, могла даже прошептать что-нибудь ему. Но нет — была стена из воздуха. Да и на меня никто не обращал внимания, картина эта не смутила ни одного встречного. Кажется, это был город Свердловск. Шаг вправо, шаг влево — расстрел на месте. Так меня предупреждал каждый конвой, меняющиеся мои стрелки.

Впервые я попала не в товарные вагоны, а в «столыпинские». Это были спальные вагоны, но вся часть, которая обычно принадлежит купе, во всю длину вагона затянута прочной железной решеткой и мелкой железной сеткой. В таком «купе» было шесть полок, но заключенных там помещалось от 18 до 20 человек. По два на каждой полке, два под полками, двое между полками и двое сидели.

Мне, разумеется, всегда доставалось место под нижней полкой вместе с какой-нибудь другой заключенной. Скрючившись, я еле залезла под полку со своими вещами, но потом привыкла. Человек привыкает ко всему.

Я занимала мало места, так как была очень тоненькая.

Здесь было тем тяжело, что конвой не любил выпускать нас в уборную. А если и выпускал, то на короткое время. Здесь я зара-

 

- 97 -

ботала себе страшные запоры и с тех пор постоянно страдала от этого.

Но вот, наконец, и долгожданная тюрьма — Новосибирская пересылка.

Меня привозят ночью, ведут по высоким, мрачным коридорам, где гулко раздаются шаги. Даже шорох бумаги хорошо прослушивается. Я подивилась такой акустике. Наконец лязг ключей в замке, открывается дверь,и меня вталкивают в кромешную тьму. Это было очень непривычно, так как обычно в тюрьмах никогда ночью не гасится свет.

Куда бы ни пробовала я ступить ногой, всюду получала сильный удар и оглушающий мат. Я опустилась на свои вещи где стояла и так просидела до рассвета.

Наутро оказалось, что действительно места для прохода не было вовсе, весь пол был тесно уложен телами заключенных. Но вот пришел дежурный, вызвал кого-то, и мне удалось пробраться подальше от двери, от параши, к стене. Ночью в темноте (там были почти все сплошь уголовники) раздевай, отбирали вещи, насиловали. Но я догадалась устроиться спать на своем чемоданчике и таким образом спасла свои скудные пожитки. Именно в этой тюрьме, как узнала я потом, пырнули в живот академика Баландина ночью, когда хотели снять с него теплое шерстяное белье, а он сопротивлялся.

Это был тяжелый этап, такой тяжелый, что я сильно горевала, что написала заявление в ГУЛАГ. Пусть бы уж оставалась у доброго Ивана Алексеевича. Но там заканчивалось строительство, и неизвестно куда меня могли перебросить, могли бы и на лесоповал, на верную смерть. Теперь на подступах к Красноярску, после длительного этапа и этой жестокой пересыльной тюрьмы, я была так ослаблена физически и духом, что совершенно забыла о своей профессии, желании работать химиком, просто желании жить. За два месяца я превратилась в другого человека — сжавшееся от вечного страха существо, сидящее в уголке на своих пожитках. Голова всегда опущена вниз от боязни ненароком посмотреть кому-нибудь в глаза. Я уже к тому времени зна-

 

- 98 -

ла, что уголовники не выносят взгляда, и нечаянно встреченный взгляд может каждую минуту оказаться для меня роковым: разденут, изнасилуют и просто зарежут. Я жила эти два месяца от пайки до пайки, от подъема до отбоя, от баланды до баланды. Та жизнь, в Нижнетагильском лагере, уже была забыта.

Мне казалось, что этот этап будет продолжаться вечно.

Хотелось одного — чтобы все это кончилось, но, понимая, что кончиться это не может, хотелось умереть.

Мысль о смерти все чаще посещала мою бедную голову. О чем бы я ни думала, как бы ни раскидывала свою жизнь, все выходило, что смерть есть лучшее, что могло бы со мной случиться.

Когда я работала в Тагиллаге, сперва на общих работах, а потом в конторе, я видела заключенных, которые работали по «спецнаряду», т.е. по своей специальности. Так работали мои добрые приятельницы Вера Васильевна и Мина Яковлевна. Они занимались проектированием. Это одно было большим облегчением. Кроме того, им полагался улучшенный паек, не сахар и масло, разумеется, но лучшая баланда и каша погуще. А главное, конечно, на работе они были связаны с людьми своего круга — и вольными, и заключенными. Это многое значило. Никто не оскорблял, не слышно было изощренного мата, можно было поделиться воспоминаниями, заботами, переживаниями, оказать или получить помощь от друзей. Наконец получить совет, утешение, поделиться письмами из дома. Я же всего этого была лишена вследствие того, что работала не по специальности, не занималась любимым делом и думала, что уже никогда не буду заниматься химией. Химия для меня тогда была «табу», запрет. Я никогда не упоминала о ней, не горевала. Эта боль была запрятана глубоко даже от самой себя и наружу ни перед кем никогда не выплескивалась.

И вот теперь я, претерпев столько мучений, сильно подорвав здоровье в этапе и пересыльных тюрьмах, я, наконец, приближалась к цели.