- 216 -

31

Закончив просматривать письма, он вновь уложил их, аккуратно стопочкой, в чемодан и пошел на первый этаж в свой барак на второй ярус. Верующий лежал уже, ожидая, когда выключат свет, чтобы можно было, на колени встав, начать молиться. Гаврилов разделся и тоже лег, но спать не хотел.

 

- 217 -

Странное ощущение вызывают воспоминания, письма, — думал он. — Все прошло давно, а читаешь — снова реальность. И переживаешь опять, страдаешь, но, иногда, и радуешься.

Новогодней радости, однако, Гаврилов не понимал. Чему радоваться, — размышлял он, подложив руки под голову, — что на целый год стала ближе смерть? А мы живем так, будто этот переход туда нас и не касается вовсе. Но касается же, и коснется каждого непременно. Почему же тогда радостно так: с новым годом! Поцелуи, смех, когда в пору бы плакать. Год ушел, 365 дней канули в вечность, а что мы? В 365 раз стали умнее, добрее, хотя бы терпимее друг к другу? Ничуть. Такие же балбесы. Все та безответственность, какая была и год, и два, и десять назад. Тело стареет, уже зубов половины нет и согнулась спина, и вырос живот, голова облысела, а внутри — та же грязь, те же пороки. Еще и хуже. Какая-то здесь загадка природы, какая-то тайна, что живет человек, как бредет — в полусне, в полуяви. Ту же Гаврилову взять, письма ее. Что ни скажет — все истина, от которой тошнит. Жалобы мои надоели. Переехала бы она в Таллин, если бы не жалобы эти вплоть до Генерального прокурора. Но это вряд ли что изменило б. Когда же пошла информация за рубеж, оттуда когда просочилось вдруг, что семья полит-зэка Гаврилова без средств, без надежды на нормальную жизнь — тогда лишь сработало. Тогда лишь вызвали и сказали: бумагу пиши. Сюда же такой красивый ответ: На Ваше заявление сообщаю, что Ваша жена — Гаврилова Г. В. 4 сентября 1971 года написала заявление на имя депутата Верховного Совета ЭССР тов. Севастьянова Д. Т. с просьбой обменять занимаемую ею площадь в гор. Палдиски на равноценную в гор. Таллине. Ее просьба была удовлетворена... Вопросы, о предоставлении работы по специальности и устройства ребенка в детский сад не решались. Председатель Палдиского горисполкома П. Лапшов». Лапшу на уши и навешали Гавриловой. — Гаврилов лег на живот, увлекся этой операцией переезда. Свет выключили, и Верующий молился уже, то поднимая задницу к потолку, то опуская ее долу. — Знает она депутатов каких, смешно сказать. О простота. Дали бы ей квартиру такую, да в Таллине, если бы Запад молчал. И матросов тебе, и машину, и без ремонта иди, радость наша.

 

- 218 -

Вонючую дыру ей бы нашли и не в Таллине, а в такой норе, что и не снилась. Сама же пишет «добровольно-принудительно» и не может понять. И вообще, эти бабы — глупость одна. Бандероли — до сих пор темный лес для нее. А тогда — адреса потерять, и молчать об этом. Я, как дурак, — возмущался Гаврилов на втором этаже своей плацкарты, — письма пишу с добавлениями для матери в Ленинград и для Марии, для Наташи в Москву, думаю, что она отрывает что нужно там и шлет адресатам, удивляюсь, что два и три месяца ответов нет от Наташи и Маши, а мать мне: почему не пишешь, дорогой мой сынок, может, случилось что? А письма у нее, мертвым грузом застряли в Таллине — адреса потеряла. Так сообщи — повторю адреса. Да что с женщины взять. Дальше беременного пуза своего разве видит что женщина? Потом — дальше ребенка. Потом — дальше морщин на лице. Все, что угодно, сделает женщина, только не то, что нужно, не то, что просят. Адрес Леши, видите ли, зачем ей: «он, слава богу, не заезжал, — пишет, делится сокровенным, — и я к нему не собираюсь». А что у нас переписка с ним — наплевать ей. Бритву прошу электрическую, лезвия не положены здесь. Нет — бритва дорогая, пришлю тебе лезвия и, вообще, «китайскую бородку сбрил ты непонятно для кого». Или, в другом откровении: «Почти три года ходил с бородой и еще походишь». Что с них возьмешь. Бабы, как дети, только и понимают, когда их гладят или когда бьют.

И ощутил Гаврилов сквозь закрытые веки, почувствовал он всем лицом, что света прибавилось. Открыв глаза, заметил, как необычно двигались по потолку пятна света. Прожектор включили, — подумал он, — а что еще? Машины за зоной?

Еще час бродил бы Гаврилов по лабиринтам воспоминаний, если бы вдруг не заревела сирена. Как кипятком, ошпарила она спящих зэков. А по коридорам уже сапоги. И по лестницам сапоги, подкованные сапоги охраны. По всем комнатам крик — хлыстом по нервам:

- Вставать! На проверку. Становись. Живее... Живее...

— Подъем!...

Офицеры, надзиратели все на ногах.

 

- 219 -

Боевая тревога — слетел и Гаврилов со второго яруса вниз. Зэки с матом, со сном — одевались, вываливали в коридор, строились поотрядно. А в стены уже, как пули, вгрызались фамилии: ...Хальдманн... Кандыба... Калинец... Осадчий... Бутман... Кнох... Мешенер... Гаврилов... Буковский... Чекалин... Богданов... Светличный... Антонюк... Павленков... Глузман... Пидгородецкий... Ковалев... Мелех...

И дальше... И дальше... Зэки шумят, зло матерятся:

«Душу мать — не дадут поспать».

— Прекратить разговоры!

И снова: фамилии, фамилии, фамилии...

Наконец — тишина. Подводят итог. Не сошлось — все сначала: фамилии, фамилии...

Видно где-то побег, — решил Гаврилов, — иначе с чего бы такая прыть, арифметика на сходимость. Если побег — по всем зонам района тревога: вдруг еще не хватает где? И мотаться им, сапогам, по холмам целую ночь. Да попробуй найди—тайга кругом. Полетят, конечно, погоны—за побег по головке не гладят. Но и тем, кто в бегах, тайга не чай с сухарем, а достойный противник. Неопытный путник застрянет там, как топор в бревне — скоро не выскочишь. Бытовик в бегах — хуже волка матерого с подбитым глазом. Коса на камень нашла сейчас в этой тайге: кто кого — вопрос жизни и смерти. Однако, бывало и так, старожилы гуторили, что покрутятся иной раз беглецы в тайге неделю, ну две, если лето, то несколько больше, и сами тянутся в зону. С добавленным сроком дальше сидят, уже притихнув. До большой земли добираются мало, лишь самые-самые, кому все одно — и так, и так расклад один: матушка смерть. Выбирают свободу; а вдруг удача. Сейчас же какой случай пришел — никто не укажет. Да это и не трогало здешних зэков. «Завязывай, давай, — неслось повсюду, — двух ног подсчитать не могут, математики хреновы». «Только у баб в промежности им палки считать, а не зэков». Разойдется так местный фольклор — не скоро затихнет. У Гаврилова же свой интерес: наблюдал он сейчас сонные лица, будто вырванные из другого мира, из жизни другой.

Юку Хальдманн — местный йог, учитель Гаврилова. Мог на сутки и двое в самадху уйти. И сейчас он стоял, в этом строю, ногами здесь, а сознанье его — далеко бро-

 

- 220 -

дило от здешних мест: может быть в Индии, а может — в Европе. Закрыв глаза, он был отрешен и лицом, и телом от этих стен, от гула и ропота, от охраны и зэков. Сколько бесед было между ним и Гавриловым об этой йоге. А какие книги раскрыл он перед Геннадием: Мокшадхарма — Основа Освобождения, Бхагавадгита — Песнь Бхагавата. Подарил с посвящениями: Дхваньялоку — Свет Дхвани, о семантической структуре поэтической речи, и, что особенно было важно Гаврилову, как символисту, подарил Юку и второй том Абурейхана Бируни, книгу, «содержащую разъяснения принадлежащих индийцам учений. «И горы, как люди, чем выше, тем круче и резче судьба, тем большей опасностью дышит идущая наверх тропа», — подписал он Геннадию. Да, — подумал тогда Гаврилов, — я не решился бы оторвать от себя драгоценность такую, а Хальдманн отдал и даже мускул не дрогнул у него на лице, как вот сейчас, в строю, спокойно и с улыбкой доверил Гаврилову самому нужное. На то и йог — вперед продвинутый человек, задвинутый, правда, властями в медвежий угол. Эстония и Сибирь — каково расстояние?

Пидгородецкий Василь стоял спокойно, весомо, не мельтешил, подобно Гере, у которого в заднице будто торчало что. Еще в малой познакомился Гаврилов с ним. Пидгородецкий был горбуном и, как все люди такого склада, с мощной грудью и силой в руках. Гаврилов поначалу-то с болью смотрел на него, а потом, познакомившись, и горб-то этот перестал замечать. По тюрьмам и лагерям Пидгородецкий Василь и Михаиле Сорока в одной упряжке почти и шли — оба волевые, оба сильные духом. Но гноят у нас и сильных людей, как в поле картофель. Василя и взяли-то не как всех, а особо, изощрившись хитростью. Неуловим был Василь, за самостийную Украину сидевший. Но вот в город из леса вернулся по каким-то делам и его проследили. Шел по улице. И народ рядом шел. Две девки-малярши с ведрами да кистями обогнали его. Да что-то упало у них. Он поднимать — глядь, уж в наручниках. Кагебистки были малярши. Здесь и мужики навалились. Одним-то им — не взять Василя.

Бутман Гиля и Мешенер стояли рядышком, как два грибка, дремали, особенно — Гиля. Но и Иосиф носом клевал. Напахавшись в кочегарке, проснешься не вдруг, а

 

- 221 -

тут — среди ночи. Дружили они, Иосиф и Гиля, хотя и шли по разным делам.

Вот, что плохо у Гаврилова было, а у Буковского хорошо, это то, что не вникал Геннадий в суть этих дел. За что вот сидел Иосиф, или Сашка Чекалин, или Гера-смутьян, да те же украинцы: Иван Кандыба, Игорь Калинец, Михаиле Осадчий? Не знал Гаврилов. Знал только, что Ваня — юрист, а Игорь — поэт, что Сашка — глухня, двадцать раз повтори, пока разберет. Глузман Семен, психиатр, отказавшийся тогда пахать запретку. Его дело известно — решил восстать против карательной медицины. Теперь и восстает, как птица Феникс, каждое утро и каждый вечер на этих проверках. А сегодня и ночью пришлось восстать Семену. Но Иван Ковалев, любитель таблеток, ну — учитель он, а сидит за что? Или Мелех, философ, приятель Гаврилова, — что у него? Не знал Гаврилов. Отчего, почему это так у Геннадия? Буковский ведь все знал о всех, а Логик нет. Безразличие что-ли к чужой судьбине? Объяснялось же просто: стеснялся он в другую душу залезть, не умел выспрашивать и выпытывать. Относился ровно ко всем, с уважением — за что бы ни сел рядом живущий. Все они, да и я сам, — думал Гаврилов, — всего лишь жертвы, приравненные к планке одной, к одному ординару. И смысл всех их разных дел — совершенно один. Как Катька Маслова, не виноваты были они в том, что соделали. Виновны, никогда невиновные, власти, создавшие жизнь по лжи, отобравшие у людей надежду, согнувшие их в дугу. Но дуга, естественно, распрямиться стремится. За это стремление и сидят они здесь. Зачем разбирать детали, на которые он и в своем-то деле наплевал почти, — считал Гаврилов, — если ясен принцип, если видно и так — каков человек, каков характер. Судили за то всех их здесь, что головы подняли и с колен поднялись.

Наконец, закончив проверку, распустили их вновь по постелям — разошлись надзиратели и охрана. Но зэки, взбаламученные суетой и этой проверкой, еще толкались в коридоре, матерились, курили, сидели на корточках по углам, гадая, где побег мог случиться.

Гаврилов же сразу в постель и мгновенно заснул, лишь подушки коснувшись.

И вновь снилось ему громадное здание с длинными и

 

- 222 -

кручеными переходами, галереями и балконами, книжными полками, стендами и множеством кабинетов и комнат. Он бежал по лестницам и проходам — кого-то искал и не мог найти. А повсюду люди — что за балаган непонятный и странный? И кого он ищет здесь растерянно и упорно? Но вот окликнули его с балкона. Оглянулся Гаврилов — стоит человек у самых перил. Но кто это, кто? — не мог разобрать. Так и ушел он в глубокий сон с неразгаданной тайной.

Таким же неясным был поначалу еще один сон, давно уже, в малой зоне еще, в конце августа прошлого лета, того 72-го года, когда в апреле возили его в Москву по делу Якира, когда, в мае, жена была рядом и не дали свидания, когда, в июле, умерла его мать, а узнал он о том лишь в ноябре, когда он гадал: приедет ли снова жена или в этом году, таком неудачном, и просвета не будет и радости. И вдруг такой сон.

Шел он по рыночной площади вместе с Галей. Взявшись за руки, бродили они вдоль прилавков, выбирая продукты: фрукты, овощи, какие-то сладости. За ними в очереди милые девушки, знакомые Гали Гаврилов видел впервые их. Они же улыбались ему, пожимая руки, советовали и то купить, и вот это. Затем он с Галей дальше пошел. Направились к дому. Вошли, но странно: она — с одного крыльца, он — с другого. И когда он вошел — она уже в комнатах.

Ну, Галя — понятно, — думал он утром, — свидания жду — ив голову лезет всякая всячина. А девицы причем? Кто такие, откуда? Как и с этим мужчиной, что стоял у перил, не мог он решить вопроса с девицами.

А дня через три телеграмма ему: выезжаю из Таллина 22 ответь телеграммой Галя.

И было свидание: у него с женой, с отцом и матерью у Тимофеевича. Так уж совпало. Вместе и жили они три дня в доме свиданий, но в комнатах разных. Третья была на замке, В ней тогда и шмонали Гаврилова, когда прибыл он в зону, как хотели крутили и сзади и спереди.

— Ты в прошлый раз в этом и приезжала? — спрашивал он, не веря, что вот она рядом, жена, знакомая незнакомка.

— В этом, этом.

 

- 223 -

— Во сне я и видел тогда эту кофточку, синие брюки и тяжелую сумку.

— Действительно, все твои сны сбылись. Вообще, весь тот приезд был неудачен. В апреле получила от администрации уведомление, что ты переведен в учреждение ЖХ-385-17 на станции Потьма, а недели через две — твой перевод с почтового отделения Явас. Кто морочил мне голову:ты или администрация?

— Никто не морочил. Взяли на этап в Москву по делу Якира. Потьма перевалочный пункт. Лагерное начальство туда и направило. А дальше не ее дело, а конвоя. Она и сообщила о том, что сделала. Перевод же, как обычно, в конце месяца, из Яваса. Там управление — оттуда и перевод. Письма из поселка Озерный. Проверит местный опер или кум, если нет ничего такого, хряп печать — и адресату.

— А две телеграммы мои в прошлый раз получил?

— Куда ехать и где находишься?

—Да.

— Получил.

— Расстроился, наверно, что не встретились?

— Галь, ну ты что? Конечно, расстроился.

— Я, кстати, в прошлый раз с заместителем начальника говорила.

— С кумом, наверно. Любят они подставлять вас для бесед с нами.

— Не знаю — кум или брат, но поняла, что ты не очень-то хочешь к семье вернуться. Ты ешь, ешь.

— Да о чем ты, ерунда какая, — чуть не подавился он куском вареного мяса. — Ты только слушай этих начальников. Нагородят тебе.

— Да нет, не наговорят. Голодовка была в прошлый год, как я уехала. Без тебя не обошлась. Не хотела говорить об этом, но раз уж зашло.

— Успокойся ты. Не суди о том, чего не знаешь. Гнильем стали кормить, что, прикажешь тщательно пережевывать и глотать, — и отложил это мясо, лимонадом запил.

Чувствовал он, начинается не то свидание, как в прошлый год — без лишних вопросов и в радости. Тогда и спросила только: «Что санитар-то пришел? Что ему нужно? Болен ты что ли? — к нему испуганно. А он в шутку ей:

 

- 224 -

«Да ерунда, так, — не мог же сказать он про инфаркт и что из санчасти он, и врач была против. —Тренируется давление мерить да уколы, — добавил он, — случайно забрел, чтоб пути ему не было». И не было искры той в этот раз, которая проскочила между ними тогда, на суде, когда он за барьером и она в трех шагах — и двое солдат по бокам между ними. Только и смогли в тот раз взглядом обняться, только и смогли угадать, как измучились оба разлукой. И пять минут, что отвел прокурор им на свидание, словно пять секунд — сном пронеслись да ветром от окна до дверей. И если в прошлый год нашел он ее внешне здоровой и бодрой внутри, то сейчас этой бодрости не было уже ни в словах ее, ни в объятиях. Сорвалась в ней пружина, что держала ее эти три года. И звенела сейчас, дрожала — и раздражалась в вопросах ее и в ее ответах.

— Ты же знаешь, Гена, что шесть лет для меня больше, чем достаточно. Стоит ли нам еще мучиться, я просто не знаю.

— Успокойся, Галочка, возьми себя в руки. Полсрока все же прошло. Пройдет и остаток.

— Вот не писал ты долго. В чем дело? В карцере что ли сидел?

— В каком карцере? — удивился Гаврилов. — С чего ты взяла?

— Ну не работал ведь. Тогда, значит, болел?

— Где ты взяла-то все это? Откуда?

— Алименты я получила за апрель 1 рубль 39 копеек. А раза два мне присылали по 8 рублей. Не работаешь. Не пишешь.

— Я же говорил тебе — возили в Москву. Не работал значит. И какая переписка с этапов.

Но она вроде и не услышала этого ответа его. Была уверена, что гоношится все ее муженек, политик нашелся, что во всех бочках затычка — и на семью ему наплевать совсем. И надо на этот раз хотя бы выяснить все. Не для него пусть, для себя. Все же Слава ждал от нее ответ. Все же надеялся. Здесь же надежды гаснут, как свечи одна за другой.

— Мне бы хотелось, — она продолжила тяжелый для них разговор, — чтобы тебя перевели в другой лагерь. Самому тебе трудно остановиться.

— Ты попроси замначальника-то, пусть переведут

 

- 225 -

меня в тюрьму хоть какую и, обязательно, в одиночку. Тогда уж точно остановлюсь, — попробовал было отшутиться он, повернуть разговор в другое русло. Но она настойчиво свое продолжила:

— Хоть и началась вторая половина срока, но уж очень оказывается она большая. Правда, когда ты написал, что во всем этом есть часть и твоей вины, мне как-то полегче стало. Я ведь думала, что я во всем виновата: и в судьбе Парамонова, и в испорченной жизни Салюкова. До сих пор у них не наладилось. А матери нашей за что все это? Про себя я и не говорю, знаешь, что бросил с грудным ребенком, без работы без денег. И за эти три года, которые я прокопалась в говне, покорно тебя благодарю.

Все, что принесла она, так и лежало на столе почти нетронутое и непопробованное им.

— Ладно, Галя, если уж ты так серьезно, я обдумаю наше положение и твою позицию. Любаша-то, наверно, до сих пор так ничего и не знает о своем отце по твоей милости, — добавил он удрученно.

— Про Любашку я тебе уже говорила, стоит ли повторять? Зачем заранее травмировать ребенка, пока есть возможность оставить ее в неизвестности. Придет время и все встанет на свое место.

— А как у тебя со Славой? — все не решался спросить он и, наконец, спросил.

— Никак. Я писала, что ему запретили ездить ко мне.

— Ну, это разве серьезно? Как можно запретить взрослому человеку посещать одинокую женщину?

— Так, — сказала она, давая понять, что разговор на эту тему исчерпан.

И когда вошли они в ночь, когда она была рядом с ним, такая теплая и желанная, когда он обнял ее легонько и забыто поцеловал в мочку уха, в щеку и в губы... Когда уснула она и он снова остался в ночи один, разное навалилось на его сознание, но, в основном, тягостное и тяжелое.

Конечно, — размышлял он, — не влезь я в эту чехословацкую эпопею — мирно служил бы, работал, капитан-лейтенанта получил бы уже — собиралось начальство подавать повышение. А разработанная логическая система автоматического пропуска личного состава при регистрации его загрязнения на контрольно-пропускных пунктах? Доклад ведь был у него и на кафедре

 

- 226 -

вычислительной техники, и перед командованием части. Приглашали перейти на эту кафедру. Но все сломалось. Права жена—сам виноват. Миллионам людей плевать же было на все эти чехословацкие и около-чехословацкие проблемы — на то Правительство есть, на то партия, наш рулевой. Он сунулся — нате вам. Самый умный нашелся. Да, от мудрости до идиотства лишь шаг шагнуть. Он и шагнул, Но на всякий горшок найдется покрышка. Нашли и ему. Так что и моя вина во всем этом деле имеется. И Слава — лишь результат тобою сделанного. Всегда он так — обращался к себе в третьем лице, как третейский суд, когда осматривал свои дела, свои поступки. Конечно, бабе без мужика, — терзал он дальше себя, — нелегко весьма — и прожить, и природное справить. Оно ведь требует своего — тело-то. Есть примеры, что жены и ждут. Но это больше литературные слюни. Жизнь сложнее и проще. В жизни не думаю я, чтобы были Джульетты. Самец всегда ищет самку, самка всегда стремится отдаться самцу. Конечно, Галя не поддается минутной слабости или прихоти, но случайность коварна. Шаг за шагом, незаметно совсем, смотришь — уже в постели. Был вон на Зыхе, село под Баку, где стояло училище, молодой самец из гражданских. За добрым пивом, а на Зыхе как раз пив завод и был, рассказывал он: трескал словно орехи офицерских жен. С удовольствием, говорит, отдавались, без смущенья и робости. А чего, — пояснял, охмелев, — обуты, одеты, рожей наеты, мужик на море, она в запое, чем заняться — поковыряться, ковырялки-профессионалки. Выходит, Славу он сам и подставил, — заключил Гаврилов, — затянулся поход в океане жизни. А может и не было ничего особенного — кто знает...

После ночи все же потеплело меж ними — и темы сменились. Гаврилов наваливался на еду, на мясо и масло, на яйца и сыр, чего в зоне не бывает почти.

— Ты где набрала-то такие продукты? — удивлялся он. — Где деньги взяла?

— Где набрала? — растворяла она ему в кипятке куриный бульон. — В Москве, конечно. Будто не знаешь. Да, привет тебе от Наташи Кравченко и Арины Гинзбург.

— Они нагрузили? — стало ясно ему про девочек в памятном сне.

— Они.

 

- 227 -

— Наташа-то, кто она, как? Хорошенькая? — выспрашивал он.

— Полненькая такая. Миленькая. Черненькая. Очень тихая мне показалась и очень деловая. Меня уже ноги не держат, а она — и туда давай поедем, и здесь посмотрим. Ты ешь давай — зря что ль тащила. Что ты на капусту-то нажимаешь?

— Галя, да лучше капусты ничего придумать нельзя. В ней же все есть — все витамины.

Потом он рассказывал ей о своей лагерной жизни в малой зоне, о друзьях, познакомил, конечно, и с Юрой и сам познакомился с его родителями. И сделали они визит к ним в соседнюю комнату. Мать привезла ему с медом алое — да будет ли польза. Сколько лекарств уже выпито им, а лучше не стало. Сейчас же опять обострилась язва — и Юра курил, нервничал непрестанно. Больно было смотреть на него. И помочь было нечем. Да и что-то свое не улаживалось у них. И там Юра нервничал, мать о чем-то просил и требовал что-то. Она плакала и не соглашалась. Геннадий-то знал, в чем проблема была. Можно было бы и Гале ее поручить, да не решался. С ее настроем, разве возьмет она тот материал, что был приготовлен для передачи в Москву и дальше на Запад. И Юрина там статья была о России, что-то Владлен подготовил, что-то Гаврилов, материалы для «Хроники» о их зэковской жизни, разное всякое — все мелко написанное на тонкой папиросной бумаге, Гаврилов и писал печатными буковками, и свернутое все в аккуратную ампулку из целлофана, сюда, на сведение, принесенное в заднице. Гаврилов не вмешивался в тяжкий спор между Юрой и матерью. Он и мать понимал, как и Галю. Для жены муж дороже политики, для матери сын — дороже всего.

Ради жены он и мясо ел здесь — раз привезла. Да и потом, жена— воля почти, и зарок на мясо можно было на три дня отменить, пока он здесь, на свидании.

— Меня все же, — говорила она, — беспокоят твои занятия йогой. В одном фильме о йогах, не помню названия, была такая фраза: «Начинать без опытного руководителя нельзя». А ты действуешь совершенно самостоятельно. Ты умерил бы немножко пыл.

— Почему же без руководителя. Здесь прекрасные книги, которыми я руководствуюсь. Там гимнастика йогов рас-

 

- 228 -

смотрена с точки зрения нейровегетологии, даны иллюстрации асан с подробным их описанием. Я имею в виду подробную методику их выполнения. Конечно, я уделяю время хатха-йоге и пранаяме, но главное для меня, все же, момент созерцания, сосредоточения. Результат этого — мои пророческие сны, интересные выходы в тонком теле. И потом, много времени я уделяю непосредственно философии йоги, системе Санкхья, в которой впервые в истории человечества проявилась сила и свобода человеческого духа.

— Что у тебя за книга-то?

— Седьмой выпуск переводов Бориса Смирнова «Ма-хабхараты». С обложки и не поймешь: «О Бхишме» и «Побоище палицами». А в послесловии, где-то две трети книги, раздел «Санкхья и йога». Да не беспокойся ты. Не враг же я своему здоровью.

— Не враг, но меры не знаешь. Посмотрела я утром, как ты на башке стоишь — ужасно. А эти твои задержки дыхания на пять минут.

— Не на пять, конечно, на две-три.

— Все равно. Я очень серьезно к этому отношусь, даже с опаской. Но я все-таки надеюсь на тебя, ты же не будешь делать хуже себе, а значит — и нам. Просто хотела тебя предостеречь. И если я шучу по этому поводу, то уж без насмешек.

— Видишь ли, Галь, — они сидели рядышком у стола и он ее обнимал осторожно, как особую драгоценность, — может быть на воле я и брошу эту йогу. Но здесь она меня держит, дисциплинирует, не позволяет скиснуть, сникнуть. Мне так легче переносить все это. Вот лето еще, хотя и хмуро, но выйдешь утром за час до подъема, полумрак, туман за заборами, холодновато даже. Автоматчик на тебя в упор — метров тридцать от него до места, где сажусь я в асану. До проволоки колючей метр-полтора. Сосредоточишься, уйдешь в себя — и нет вроде этого кошмара рядом, будто свобода. Да и одно то, что делаешь нечто свое, автоматчику и проволоке неподвластное, уже радость. Расскажи лучше, как твои дела дома? Мать как, сестра?

— У Тани ничего пока. Растит Максима. Когда я была у них, в июне, посмотрели с ней сразу два замечательных фильма «Ромео и Джульетта» итальянский и «Гойя» в

 

- 229 -

основном наш. Так что можно теперь полгода не ходить. Любашку с Максимом водила в цирк. После цирка она все показывала, как тигры рычат. А в цирке переживала, что воздушные гимнасты упадут. Вообще, я тебе скажу, она в породу Гавриловых. Что поделаешь.

— А мать?

— Мать работает. Отец пьет.

— С садиком-то решили вопрос?

— В садике я договорилась, что Любашку оставят на лето, если я уйду и устроюсь на другую работу. Подала заявление на увольнение. Прошло две недели — работу я не нашла. Меня с удовольствием оставили и обещали сразу отпустить, как только понадобится, и то заявление останется в силе. Разумеется, на новом месте мне никто бы не дал отпуск за свой счет, чтобы приехать к тебе. А просто уволиться и уехать, и потом болтаться неизвестно сколько между небом и землей я не могу.

Но любое начало имеет конец. На третий день, когда оставалось им вместе быть всего часа три, опять напряглось у них, расшаталось. Скорбели сердца, что вот снова в зону ему, что снова ей одной в своей квартире. Она только что и закончила говорить о ней: о двух комнатах, о лоджии, о большом коридоре и шкафе стенном, почти кладовка, жаль только что ванна и туалет совмещенные:

— В комнате с лоджией живем мы с Любашкой, в другой — квартиранты, три девочки. Все деньги какие-то, — завершила она квартирный рассказ.

Вот эти девочки, живущие в другой комнате, и дернули за язык:

— Теперь и с гости-то к тебе прийти неудобно — посторонние люди. — Сидел ведь Слава у него в мозгу все это время. И целовал ее — видел Славу. И обнимал ее — вот он здесь, рядом. Она поняла его мысль и взвинтилась:

— Давай не будем снова выяснять отношения. То, что я хотела услышать от тебя, я услышала. То, что я хотела сказать тебе, чтобы внести ясность, я сказала. Ты опять за свое. Но давай вспомним твое, если уж завел ты опять эту тему.

— Да, ладно, Галь, прости, проехали уже.

— Нет, не ладно. В тот короткий срок нашего знакомства, когда мы, наконец, были вместе, это, кажется, три

 

- 230 -

года почти, разве были мы вместе? Мы оставались сами собой даже, я бы сказала, в большей степени, чем в годы разлуки. Ты вспомни время, когда остался в Палдиски молодым офицером при деньгах. А если вспомнить несколько позднее, когда я уехала в Калинин всего на два месяца и приехала уже с Любашкой. Там многое изменилось. Настолько, что можно было забирать ее и ехать обратно.

— Ну что ты, Галя. Не передергивай. Ты же знаешь, чем я занимался. Был же ввод войск. Готовилась книга. Писалось письмо. О чем ты говоришь?

— Ладно, я не хочу сейчас об этом вспоминать и говорить, ты сам вынуждаешь. Это сейчас ты пишешь и говоришь, что я нужна тебе. Но если бы ты всегда так сознавал, кем живешь и для кого живешь, ты не сделал бы свою жену одинокой в 28 лет, а ребенка сиротой. Еще на прошлом свидании я не могла услышать этих слов, которые у тебя появились только сейчас. Еще в прошлый раз я могла уехать, сказав слова Лушки из «Поднятой целины»: «Ну и живи со своей разлюбезной мировой революцией». А я все ждала, когда же тебе будет нужна семья, а не «мировая революция». Вот дождалась. И этого мне вполне достаточно, чтобы ждать тебя.

— Ну прости, Галочка. Я не прав, — и он обнимал ее и целовал в губы.

— Давай прекратим выяснять отношения. Нам сейчас нужно только терпение. Хоть ты и пишешь в пространных письмах своих о себе только то, каким хотел бы себя видеть, я знаю и то, какой ты есть на самом деле. И это не является помехой в моем. отношении к тебе. И, пожалуйста, не жди от меня отчета в каждом шаге, если бы я даже хотела так отчитываться, я бы не смогла — не хватит моих способностей.

— Давай успокоимся, все. Осталось нам час.

— Твое отношение ко мне сейчас я знаю и мне этого достаточно, — закончила она. И он стал помогать ей собирать сумку.

— Доешь котлеты-то, не везти же обратно.

— Да ты посмотри — животина-то треснет. И смотреть я не могу уже на это мясо.

— Попроси, может, с собой разрешат.

 

- 231 -

— Заверни немного, вдруг смилуется начальник. Вот этот кусок давай ему завернем. Человек же он все же. Мы ему, а он нам. Хоть ребят угощу.

Расстались они. И вошел он в зону, в эту проклятую зону, и этот проклятый год, в котором ждало его еще несчастье.

А на следующий день опять он и Юра шили перчатки: рабочие грубые рукавицы с парусиновой на резине прокладкой. Игла не шла по резине, нитка рвалась. Но если маслом смазать место прошива, то можно пахать, можно шить рукавицы.

Кот Васька грелся у Юры за пазухой. За два года почти он так и не освоил шитье рукавиц, хоть Галансков и старался научить его этой важной работе. И то резон — без рукавиц и могилу не вырыть и печь не сложить. Хотя хороший печник лишь голой ладонью кладет кирпич.

Решив с матерью нужные ему дела, Юра успокоился и язва поутихла у него — поднялось настроение, да и погода была теплая, чуть облачная, правда, несколько душноватая. Но к вечеру духота спадет и станет совсем хорошо, несмотря, что сентябрь уже под носом.

— Все-таки неизвестность такая противная штука, — говорил и шил свое Гаврилов.

Скажи, Васька, чем же она противная, эта неизвестность? — ткнулся Юра губами в Васькин затылок. И к Гаврилову: — Василий говорит, что ему все наперед известно и этой проблемы нет у него. Это людям только неясно все, да сложно, а у котов все понятно и просто.

— У котов, наверное, так, как и вообще у животных, а у меня химеры, преувеличения, напряжение нервов и прочая ерунда.

Это со временем пройдет, Гаврилов, — шумел машинкой Юра, — сколько тебе сейчас?

Тридцать три, мы же ровесники.

— Ну, милый, к сорока годам рассосется все. Бывает, даже пятимесячная беременность рассасывается у баб, а уж химеры-то непременно рассеются.

— Как это: рассасывается? — удивился Гаврилов.

— Обычно. В Китае или где, может в Японии, не помню сейчас, муж садится на корточки против жены, которая с брюхом перед ним на стуле. И вниз живота муж, будущий отец, начинает говорить ребенку, что мол так и так, не

 

- 232 -

время тебе, неразумное дитя мое, сейчас рождаться. Политическая обстановка в стране не та: инфляция в экономике, рост преступности. Сам должен понимать — погоди чуток. И так несколько дней кряду рассказывает ребенку что и как в стране. Тот слушает, смекает и — рассасывается. Обратно уходит, как ты в астрал.

— Ладно врать-то, ты где научился так?

— Вот шью рукавицы и учусь.

Рукавица за рукавицей, минута за минутой, слово за слово — течет беседа. Нос к носу сидя, можно и полялякать.

А потом что-то зашло у них о справедливости.

— Так вот, справедливость, она рано или поздно торжествует всегда, Гаврилов.

— В сказках, Юра, в сказках. Сказки же любишь, должен знать. Или в поэмах. Не мне тебе говорить.

— Раз в поэмах, значит и в жизни. Это запомни. Вот в этом логика всемирной истории и есть.

— Ладно, допустим. Но поздняя справедливость кому нужна?

— Детям нашим и нужна.

И оба уткнулись в свои машинки, пару за парой бросая под ноги сделанное ими.

Не так ли и жизнь свою мы бросаем под ноги и топчем, топчем потом ее остервенело и зло.

Умудрил бы Господь, да премудрость Его не подходит нам. Высоко слишком и — далеко. На земле же иной расклад, иные проблемы. Разгрести бы их, потом уж и к Господу.

А 13 сентября, в день рождения Гали и в именины Гаврилова, «пьянствовали» они. Сливки сгущенные пили с шоколадом и ели молоко с жареным хлебом. Потом уж и чай.

Затем гуляли от забора к забору, на полянке сидели, читали стихи:

Пускай заманит и обманет, —

Не пропадешь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты...

Прочел он Юре и письмо от Наташи: «...Галя мне понравилась уже в письмах, а при встрече особенно. Она и собой хороша, и мила, и очень деловой и организованный

 

- 233 -

человек... Есть в ней еще одно замечательное качество — терпимость, и это, я думаю, главное для того, чтобы между вами восстановилось полное взаимопонимание, надо только подождать. Я убеждена, что в письмах и при свиданиях выяснение отношений невозможно, да и время ли сейчас для этого».

Не обошлось, конечно, и без логики. Юра был для Гаврилова тем хорош, что умел внимательно слушать, курить свою трубку и не мешать собеседнику, если это не касалось, конечно, принятых им для себя принципов. А логика эта, с которой приставал к нему Гаврилов, таких принципов его не затрагивала. Считал он себя пацифистом и с этой позиции своей смотрел на мир и оценивал его. Кот Васька был дороже и понятнее Юре, чем гавриловские логизации.

— Когда ты закончишь свою логику, — шутил Юра, поглаживая рукою Ваську, свернувшегося доверчиво у его ног, — я приеду к тебе на грузовике. Мы твою логику погрузим, привезем ко мне домой и я остаток дней своих буду ее читать. И, видно, умру, не добравшись до середины.

Я, Юра, составлю для тебя краткий курс в сто томов.

— Ну это еще ничего — можно будет ходить по комнате.

Мало-помалу наступала осень — ветер менялся на северный, небо заволакивалось тучами, моросил временами дождь, листья быстро желтели и падали на влажную землю. И тепло все заметнее покидало эти края.

Все мрачнее становился Юра. Хандра и утомленность навалились и на Гаврилова. Борясь с ней, он писал жене длинные письма. Вот и сейчас пересказывал кратко «Ветку сакуры», большую статью Овчинникова. Она тем привлекла Гаврилова, что там приводился обширный материал из работ других путешественников и лиц, посетивших Японию. Борис Пильняк писал, например: «Я знаю: то, что создается веками, не может исчезнуть в десятилетия». Это он писал о Японии, но Гаврилов-то думал, читая это, о родной России. Пятьдесят пять лет уже коммунисты заботятся прежде всего о своих личных интересах и привилегиях, отодвигая все другое на задний план, на потом,

 

- 234 -

или просто уничтожая, что мешает достижению этой цели. Партийный деспотизм, в насмешку именуемый диктатурой пролетариата, уже принес России неисчислимые бедствия. Вековое стремление россиян к равенству и братству, используемое большевиками для захвата власти в России, во что превратилось оно, во что его превратили — в лозунг, в бумажку, в трепотню. Циркуляры, указы, запрещения заменили свободу и братство. Восстанет ли Россия из пепла? Сохранит ли веками накопленное в вакханалии безумия и произвола? Ведь и зерно татарского ига веками засеивалось. До сих пор плоды. Да, — думал Гаврилов, — без политической свободы не выйти России из тупика. Чем это прокляты мы, что японцы могут устроить жизнь красиво, разумно и праведно, а мы, россияне, нет. Гниль в нас какая-то что ли заложена изначально или порок какой? Будто Дьявол оседлал Конька-Горбунка и гонит, гонит его безудержно к пропасти вместе с Иванушкой-Дурачком. И Георгий Победоносец не охранил. И Архистратиг Божий Михаил до сих пор в ножнах держит свой огненный меч. «Моральные устои, — пишет Овчинников, — пусть даже лежащие где-то глубоко от поверхности, — это алгебра человеческих взаимоотношений». Моральными устоями и жила Россия. Церковь-то, прежде всего, — школа нравственности и есть, а потом уж иконы да поклоны. И потом, через поклоны поклонение и воспитывается. А поклонение — основание уважения: родителей, братьев и сестер, взрослых и престарелых. Отсюда уважительно и к природе: к деревьям, растениям, животным. И дальше уж естественное преклонение перед Природой и премудростью Творца. Японская мораль постоянно требует от человека огромного самопожертвования ради выполнения долга признательности и долга чести. Когда-то и на Руси признательность и честь ценились дорого. А что сегодня? Страшно подумать, не то что сказать. И что мы все к Европе, да к Европе, как банный лист к жопе, когда такая глубина и мудрость, нравственная чистота и стремление к совершенству в Японии, в Индии. Отчего это мы на западные железки насмотреться не можем? В железные цепи и заковали Россию. Замки кругом понавешали и ключи утеряли. Не получилось у нас ни моста между Востоком и Западом, ни крыльев Птицы. Прав Юра, конечно, одухотворяя природу, наделяя ее свя-

 

- 235 -

тостью и красотой. Да поэт без этого и не поэт вовсе, а рак — стихоплет. А в нем самом-то святости сколько. Язва мотает, а он не озлобился, готов последнее другому отдать, помочь чем может. Отчего хороших людей судьба всегда бьет, и бьет беспощадно, чтоб с ног упасть. Как христиане говорят: если тяготы жизни, значит Христос не забыл человека того. Может, не забыл и Россию? А у буддистов: благополучное воплощенние самое бесполезное, если человек не сумеет достойно распорядиться данным ему — с пользой для дела. Это и в государствах так. России, к примеру, сколько дано от востока до запада, а где результат? Может- от этой нерадивости все горести наши, несчастья все. Как у Матфея в Евангелии, получивший от господина один талант, закопал его в землю, чтоб сохранить и отдать, когда вернется хозяин. Пришел хозяин — раб ему: нате вам, сохранил, не потратил. А хозяин: лукавый ты раб и ленивый, вместо того, чтобы в дело пустить и мне прибыль дать, ты в безделии прохлаждался. Люди, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов, который из пяти наработал пять, «ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет. А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов».

Не про нашу ли Россию сие предсказание? Не идем ли мы спешным шагом, зарыв в землю таланты земли русской, ко всеобщему плачу и зубовному скрежету?

В эту осеннюю хмурь все ходил он с такими мыслями о России и часто с Юрой на эти темы вели беседы. И Владлен подливал масла в огонь со своей демократией. Во многом сходились они, но во многом и разъезжались по разным станциям. Будет свобода, парламент, примат конституции над самодурством — все и поправится, — уверял Владлен. Если, конечно, поймет человек свое единство с природой, — дополнял его Юра. Пока махровый эгоизм в людях сидит — не выйти нам к свету, — подытоживал Гена.

Но как-то в раннее утро, когда над соснами белым покрывалом навис туман, и они, словно призраки, стояли в грустной задумчивости, стали малую зону снимать с обжитого, привычного места. Стало начальство списки читать — кто едет с кем, и вещи грузили-, сортировали партии на

 

- 236 -

дальний этап. Суматоха в зоне, суета. Кругом мешки, чемоданы, коробки. Зэки компаниями то там, то здесь — прощальные сходы за кружкой чая. Отвальную отмечали почти со слезами. Тюрьма тюрьмой, а сжились промеж собою люди. И будто у каждого отрывали что, если одного туда, а друга — куда-то. Одна машина ушла. И еще одна. Кто остался — в напряге, в лихорадке какой-то ввиду перемен. Шныряют все быстрее обычного: что спрятано у кого — надо достать, да вновь упрятать, чтоб с собой увезти; что на шмоне возьмут, то сжечь, порвать, выбросить в туалет, но врагу не отдать, — все одно пропадает; что не сказано — надо сказать, утрясти, прояснить.

И когда одна из машин загрузилась уже и ей отъезжать, вдруг сектант тот на двор из барака выскочил, быстро и ловко, не смотри что хромой. Его и кричало начальство, звало — пора уже ехать, а он в бараке еще. Теперь же с палкой в руках и мешком за спиной, не к машине пошел, а метался еще по зоне, кричал, как мог, этим людям, заблудшим и падшим:

— Опомнитесь, антихристы! Бросьте суету свою пагубную. Без искания Господа не пройдете в Царствие Небесное. Время грозное наступило! — и он хватал всех за руки, останавливая, — Армагеддон поглотит вас. Как солома вспыхнете! Как солома!

Но «антихристы» не видели времени грозного—грозное для них миновало уже. Все были заняты своими узлами и чемоданами — и не было дела им ни до Господа, ни до Армагеддона его. Супермен, сидя на ступеньках крыльца барака, по струнам бил и пел, оскалясь. Ему подхватывали: Я много лет пиджак ношу давно потертый и неновый...

Не знал из них каждый кого куда, но слухи ходили, что вроде на север, а может — в Сибирь.

И Гаврилов чемодан проворачивал, книги укладывал и тетради, белье ворошил. Для него основная идея была сохранить свои записи, проскочить с ними дальше, через этот этап, через зону ту уже, новую, и дальше — на волю. Однако и сидела в сознании мысль, что пока не возьмут, оставят еще его здесь, в этой зоне. Когда же собрался совсем, когда все уложил и упрятал подальше, что нужно упрятать, вдруг сказали ему: остаешься пока. Чемоданы

 

- 237 -

под койку — и вновь он бродил между бараками от забора к забору.

Оставили и Владлена. И Юру оставили. Николай Иванов к этому времени уже был на другой зэковской зоне. Остались почти пустые бараки. Второй ярус оголился почти. И койки эти снимали, чтоб свободнее было дышать в бараке. Владлен и Гаврилов устроились рядышком, койки впритык вблизи окна. И Юра здесь через проход от Гаврилова. Общая тумбочка теперь у них с Юрой.

Стало вольготно на маленьком пятачке, вернее — гривеннике, огороженном колючей проволокой и двойными заборами. Но не надолго. Нахлынули люди из соседней зоны, откуда вышел на волю Косырев, и шумно опять. Год и три месяца с того дня прошло, как гуляет Алеша на воле-вольной и счастье жует, загребает радости Большой уже зоны. Полнится счастьем, наверное, сердце его. Год и три месяца — целая вечность. Гаврилов же отбыл здесь, в малой зоне и тюрьмах, тысяча двести семнадцать дней — почти три таких вечности. И конца не видать, когда и он сможет нырнуть в Большую зону, под заботу и опеку Советской власти. Эх, мать-перемать, разве даст она пропасть. Повторял афоризм этот часто Гаврилов, когда было плохо ему — не сердцем, душою. И сейчас эти новые сложности, переезд неожиданный, его будоражили, волновали его. Примерялся он — почему же их не везут? Ну, Юру понятно — по болезни могли не взять, не доедет в Сибирь. Владлена оставили, чтоб в пути не мешал: случись в этапе чего — протестов и жалоб в мешках не упрешь, лучше оставить. Но Гаврилов-то, тихенький вроде — и его задробили. И уже октябрь, а они все здесь.

В этот настрой, напряженный и тяжкий, когда он особенно, чтоб уйти от него, предавался сосредоточенности и созерцанию не у забора уже, а в комнате той, после отбоя, сделав, как обычно, приборку после игрищ в карты и домино, в это его состояние ожидания — были у Гаврилова, на границе сна, видения всякие, странные и причудливые. Одни уходили, не оставив следа в его памяти утром, другие застревали надолго, заставляя обдумывать их, сопоставлять, угадывать смысл.

После июля, когда умерла его мать и он не знал еще,

 

- 238 -

 часто на гребне сна видел покойников. И женщина все повторяла, что ей нужно обмыть троих усопших. Что за смерти и кто эти трое? — терялся Гаврилов. Но, как случилось потом, трое и вышло.

А этот сон и совсем чудной. Видел он город. И дома большие, величественные, необычной архитектуры и формы. Река и набережная. И длинный мост через реку. Он быстро всходит на мост и взлетает с него в воздух, парит над рекой, поднимаясь все выше и выше в небо над городом. Город где-то далеко позади. И квадраты полей. Наконец, стремительный спуск в незнакомом месте на маленькой площади. И много людей разноцветно одетых.

Все эти переводы и переезды, перемещения из зоны в зону, расставания и новые встречи, измотали Юру вконец. И с работы приходя, он все больше и больше лежал, уже не читая, не занимаясь ничем. Как-то под вечер, когда сидели Гена и Юра друг против друга на койках, снял Галансков очки и потер глаза.

— Вот что-то, Гена, мелькает и мелькает перед глазами — огоньки какие-то. А то как будто пламя вспыхивает и внизу, в позвоночнике, здорово отдает. Что это, а? Раньше не было.

— Трудно, Юра, сказать. В позвоночнике важные центры есть. При сильном напряжении, особенно нервном, они могут давать такие явления: точки светящиеся или круги, галлюцинаторные образы и вспышки света. Посмотри, как ты сильно измотан. Весь организм сейчас у тебя, как струна натянутая. Вот она и звенит, а зрительно — огоньки твои и огонь. Не обострение ли болезни, думаю я. Не обижайся, Юра, но посмотри — что ты сам-то с собою делаешь. Ладно бы не болезнь.

— Ты опять за свое, моралист хренов, — перебил его Юра.

— За свое, Тимофеевич, за свое, — не унимался Гаврилов, так он любил и жалел друга единственного, болящего Юрку. — Ты ведешь себя как ребенок. Жаль только некому тебя в угол поставить. Курить-то нельзя. Тем более это дерьмо, а ты махру в основном и куришь. И чай не в меру.

Слушал Юра, не перебивал. Или понимал, что прав Гав-

- 241 -

рилов и не стоит ему отвечать, или лень возражать ему было — сколько они так-то уже говорили,

— Ты не понимаешь этого, что ли? — Гаврилов к нему.

— Эх, Владимирович, — неожиданно по отчеству обратился Юра, облокотясь на спинку кровати и держась за живот, — жизнь так трудна и сложна, а ты хочешь лишить меня и этих маленьких радостей.

— Да отчего же, Юра, искать упоения в вине, когда оно буквально разлито в жизни.

— Вот ты и слизывай языком это разлитое, а я как-нибудь из бутылочки, — и скривился в улыбке.

А ночью он разбудил Гаврилова, что бывало вообще редко, чтобы он беспокоил кого, — измучается весь, но слово не скажет:

— Гена, плохо мне. Врача бы.

Гаврилов на вахту — в двери ногой:

— Врача давайте, Галанскову плохо, — и матом почти, что открыли не сразу и звонить не бегут:

— Идите, Гаврилов, звонили уже.

— Еще звоните. Что вы, е..... м..., когда нужно что, так вас нет! Упустили Михаиле — и Галанскова хотите?

— Идите, вам говорят, на место, — уже зло лейтенант, — карцера захотелось?

Оказалось, что Юра и сам сбегал на вахту — к сестре дозвонились и идет она.

— Больно долго идет, — все не мог успокоиться Геннадий Владимирович.

А Юра крутился и крутился на постели своей. Наконец, в санчасти сестра, и в барак, к нему. Укол и таблетки. Боль не проходит. И не терпит уже. Через час еще, кричит уже Юра:

— Везите в больницу! Вы же видите — плохо мне! Плохо!

Но увезли его только под утро.

Утро было ясным и чистым. Небо прозрачным. Господи, — молил Гаврилов, — пусть Ангелы Твои поддержат его, подхватят на свои сильные крылья, не дадут упасть. Сохрани его, Господи, для этой жизни еще. Неужели данные Тобою муки так и не воздадутся ему радостью бытия, хотя бы малым, но счастьем, хотя бы слабым, но светом.

- 242 -

  С горизонта, как белые лебеди, медленно и степенно тянулись хлопья кучевых облаков. К вечеру небесная синь закрылась серым, темным, густым. Затянуло. Ветер и холод.

Несколько дней валялся Гаврилов после работы на своей доске, положенной под матрас, чтобы было пожестче и ровнее спине. Забросил чтение, забросил и йогу. Сердце билось в тяжком предчувствии. Вспомнил он из недавно прочитанного романа Рабиндраната Тагора «Дом и мир»: «В мире живых нет ничего более необычного, чем человек, когда он одинок. Даже тот, чьи близкие и родные все умерли, один за другим, даже тот не один — и за гробом, и отделенные от него завесою смерти, они с ним. Но тот, чьи близкие, родные живы — и стали далеки и чужды ему, у кого в доме, полном множества людей, нет ни одного друга — вокруг того такая тьма, что даже звездам жутко смотреть на него».

Наверное так, — думал Гаврилов, закрыв глаза и отдаваясь весь воспоминаниям о Юре, молитве о нем. Два с лишним года они были плечом к плечу, слово к слову, улыбка к улыбке. Два с лишним года поддерживали они друг друга насколько могли. И хотя молчаливым Гаврилов был, хотя чувства свои не пер наружу, но в сердце своем он чисто и сильно привязался к Юре. А теперь вот как? — он руки за голову заложил, не открывая глаз, отрешаясь от всего, — сколько пробудет он там, в больнице? Привезут ли сюда, когда отсюда увозят? Да и он — надолго ли здесь?

Через день, когда сумрачно было и сыро, тоскливо и одиноко, когда он, пересилив себя, листал «Огонек» и встретил стихи:

О космос-человек с глазами и душой!

Он любит, он казнит себя, поет и плачет.

Попробуй загляни в него и всем открой

Те тайны, что в себе содержит он и прячет, —

именно на этой последней строчке подошел к нему надзиратель:

— Гаврилов, собраться быстро и с вещами на вахту.

Ну вот и поехали, — подумал Гаврилов. 20 октября он был уже в Потьме — перевалочный пункт.

 

- 243 -

Какие-то песни в душе отзвучали,

И с чем-то проститься настала пора,

 Как будто окончилась в жизни игра,

И слышится шелест вечерней печали

И погода была печальной — дожди и дожди. Но, говорят, хорошо, если дождь на дорожку.

Какой путь начинает Гаврилов? Все тот же путь поиска Истины. Сквозь века движется человек к заветной цели: сквозь материю и время, сквозь пространство и душу. Да будет путь его плодотворен.

23 из Москвы он летел уже в Пермь. Сон его сбылся.

24 октября вошел в Пермскую зону, 35-й лагпункт. От Перми в Столыпине до Всесвятской, дальше в воронке до самой зоны. Но еще восемь месяцев надо было прожить Гаврилову, до июня 73-го, прежде чем прибыл в зону Буковский.

Летел Гаврилов с Владленом. В наручниках оба, вокруг охрана. В самолете еще размышляли они, как встретит их новая зона. Встретила запросто — свои же зэки.

В сентябре еще, в самый зной, прибыл сюда большой этап из Мордовии. Столыпин пришел с одним мертвым зэком. Жары не стерпел, когда железо вагона горячо словно печь, когда духота, как парилка в бане. Было плохо ему. На стоянке позвали врача. По инструкции положен врач в этапированном составе. Купался спокойно доктор в местной реке и был недоволен, что потревожили. Поезд с зэками может долго стоять в тупиках — загореть бы успел, порезвиться в воде, и не раз. Теперь же одевайся из-за этих засраных зэков, бинт им в жопу. И вылез нехотя из воды. Тело обтер полотенцем махровым. Мундир приладил. Лениво поднял фуражку. И неохотно пошел к этому поезду, мать его в душу. И пока на насыпь залез, потом — в купе причесался, галстук поправил, затем уж и к вагону пошел, в котором зэк. А он уже мертвый. На скорую руку составили акт — списали зэка. Шумели они, вагон качали, но много ли сделаешь в запертой клетке.

Все это здесь уже рассказали им, Гаврилову и Владлену. А за чаем в комнате все свои: Коля Мелех, он же Философ, на радость Гаврилову, Александр Чеховской, Пидго-

 

- 244 -

родецкий Василь и еще из украинцев: Михайло Осадчий, Иван Кандыба, Калинец Игорь.

Стали и они, Владлен и Гаврилов, обживать новое место. И хоть новая зона размером больше была раза в четыре их прежней зоны, но по сути своей малой осталась.