23
ЛИСТЫ ДНЕВНИКА. 1969
22 ноября. Наконец-то! Наконец-то появился Валентин Борисович. Не болел ли? Нет, в отпуске был. Похорошел, округлился мой прокурор. За два-то месяца на югах
да не округлиться — смешно бы было.
Но раз уж явился-незапылился сюда, наверное, не до смеха мне — развязка близка. Однако полковник юстиции, заместитель прокурора Балтийского флота ограничился мелочами.
Я, естественно, о радио и газетах, если уж Сам здесь. Милостиво в два горла ответили, что разберутся.
— Если дело не затянется, в январе состоится суд, — заметил следователь.
— Подумайте о защитнике, — добавил прокурор.
Интересно у нас. Обыскали, арестовали, заключили под стражу. Много месяцев ты один, как перст, против жесткой машины следствия. Все делают размеренно и уверенно. Углубляют тебе ямку, углубляют, пока не оформится она в нужный размер. Тогда и скажут — о саване подумайте, о надгробии. Защита наша по этим делам — саван и есть. Обелить чуток да так и оставить. Упаси, Господи, чтоб воскрес.
Галя пишет: «...Напиши, наконец, понятный нормальный адрес, чтобы все доходило вовремя. То какие-то буковки, то какие-то цифорки. Телогрейка тебе может пригодиться, скоро опять похолодание, будешь одевать ее под тюремную. Дают ли вам мыло и зубной порошок. Если дают, денег, разумеется, больше не пришлем... Мама все плачет, отец все пьет, говорит, что рубля лишнего вам не дам. Любашка растет. Говорит-плохо, всех называет «дядя»... Пиши, как себя чувствуешь...».
24 ноября. Часа в четыре ночи проснулся от шума в коридоре. В одной из камер прорвало кран и ее затапливало.
Надзирательница и корпусной переругивались с заключенными, пытаясь заткнуть течь, которую, наконец-то и заткнули.
Корпусной, рассерженный и на повышенных тонах, кому-то:
— Одевайтесь! Посидите ночь в боксе.
Бокс — это камера без всего. Без окон. Одна параша. Случайно может быть в боксе скамейка.
И повели... Оставшиеся в камере начали уборку воды совком и тряпкой.
И вдруг рядом с моей камерой знакомый голос:
— Я же не мог...
И дальше прошли.
Неужели Парамонов? — кольнуло в сердце.
Утром его вернули в камеру. Он ругался, кричал, требовал начальника, чтобы заменить намокшую постель и выспаться.
Около одиннадцати, вернувшись с прогулки, услышал за дверью:
— Парамонов, встаньте с постели. Не валяйтесь под одеялом, — надзирательница к нему.
Через несколько минут его опять увели. Грохнула дверь и два засова.
— Как у вас, все нормально? — в окне «кормушки» медсестра с вопросом.
— Нормально, да. Скажите, сестра, в какой там камере кран прорвало? Всю ночь спать не давали.
— В 38-й.
— А что там за чудак-то сидит?
— Да так, — замялась.
— Что-то очень на сердце жаловался. Что с ним?
— Укол ему сделали.
И пошла сестра. Милая девушка. Наверное, распределили сюда а, может, по блату. Как везде у нас в злачных местах.
И слышу опять:
— Дайте мне отдохнуть, — вернули, значит, его в камеру. — Переведите меня отсюда.
— Да куда же тебя перевести, милый, — надзирательница к нему с издевкой в голосе. — Сиди, где сидишь.
— Тогда отправьте меня в Америку. Да, я хочу в Америку. Не имеете права держать меня здесь.
— Вот вам бумага и ручка, напишите, что вы хотите, — потешалась над ним надзирательница.
— Корпусной, — звонила она минут через двадцать. — Парамонов все успокоиться не может. Проветрить бы надо. И опять его в бокс.
— Вздумали перевоспитывать, — ворвалось в мою камеру через двери.
Через несколько минут и за мною:
— Выходи... Руки назад.
В коридоре второго этажа толпилась обслуга, готовясь к раздаче пищи. Двигали баки. Гремели поварешками. Матерились. Зэки есть зэки. Осужден он или под след-
ствием — без мата пищи не примет. Мат здесь как молитва, как сладкое на обед.
Я шел быстро и несколько опередил сопровождающую меня надзирательницу. Это вроде телохранителя при зэке, как и при членах правительства. И там, и там государственные... мы — преступники, они — праведники. Но одинаково — государственные.
Прошел еще вперед и вдруг — Парамонов. Окликнуть его. Нельзя — сразу разведут в разные стороны. Ускорил шаг. стараясь догнать, дать знак о себе. И уже сблизились, пока моя телохранительница, разиня рот, смотрела на раздатчиков — зэков.
Боже мой, как он пал духом, — пронеслось во мне холодным ветром. — Как согнулась спина. И вся фигура съежилась куда-то внутрь, как бы пытаясь укрыться от всего этого кошмара, от сна наяву, от этого умалишенного бреда. И все тот же черный пиджак, в котором он приходил ко мне иногда поиграть на гитаре и попеть песни Высоцкого. У него получалось. И серая кепка, как у Ленина. Где только достал. На воле не видел я его в этой кепке.
И уже подойдя совсем к нему: «Гена!»
Он не понял, не расслышал, не ожидал. Он лишь чуть повернул ко мне голову — заросшее черной щетиной лицо, усталое лицо молодого совсем человека.
— Стоять!! — бросился ко мне надзиратель, который вел Парамонова. И к моей сопутнице:
— Вы что, мать вашу, не видите!?
И не то, чтобы знали они, что Парамонов и я по одному делу идем, что мы подельники, а просто не положено по инструкции встречаться подследственным на переходах.
И развели нас в разные стороны. Скрывшись за дверью, он так и не понял, что произошло, кто звал его и звал ли вообще.
Если меня к следователю, — все еще продолжался во мне холодный ветер, — то его куда? Снова в бокс? В карцер?
Во время моего допроса вошел дежурный офицер и к следователю:
— Вот письмо Парамонова от матери. Изъяли при обыске. Как попало к нему?
— Ладно, разберемся, — Бодунов ему.
Значит, на этап Парамонова, или в другую камеру, —
размышлял я отстраненно. — Но письмо мог и следователь передать на допросе. Как он будет вести себя на суде, или устроят ему больницу? Бросила же надзирательница между делом фразу: «Маленький дурачок», — когда уводили Парамонова ночью.
Закончив допрос, прокурор и следователь балагурили между собой о Парамонове и Солдатове. Без меня и мои кости перемывают, — подумалось мне. Да что говорить, глупому на что ум: у него дума сдумана, работа сроблена, — коротают время до закрытия дела.
28 ноября. Выдали три тома «Сочинений» Сталина: 7, 8 и 9-й. Немного просмотрел: слог более простой, чем у Ленина, изложение логичнее и без повторений.
У следователя подписал пачку постановлений о производстве всевозможных экспертиз после их производства. Поставили точки. Сергей Солдатов признан невменяемым. Таков вывод эспертов, хотя из текста заключения этого не следует. Возмущенный протест на акте своей судебно-психиатрической экспертизы написал Парамонов. Считает себя здоровым, вменяемым. Конечно, он полон колебаний, неизвестности, боязни сделать что-то не так, ухудшить мое положение. У Косырева проще: это все Гаврилов, бяка, а я хороший.
— Салюков устроился в проектный институт, — сообщил Бодунов, когда я заканчивал подписывать последнюю бумажку, сколько они их наплодили.
— А жена ваша с дочерью, — дополнил он с некоторым раздумьем после короткого молчания, — выезжают из Калинина в Палдиски.
— Когда? — машинально спросил я, будто смогу проводить или встретить.
— Сегодня.
Оперативно у них. Следят, не отводя глаз, не прикрывая от ветра уши. По медали бы им на уши, по грамоте на спину и грудь.
— Под бочок бы к жене сейчас, а, Гена? — улыбнулся
Бодунов, а глаза безразличные, холодные.
Тебя бы быку под бочок, — ответил я мысленно. И позвонил он уже, чтобы вели меня в камеру, да вдруг вспомнил:
— Вот резолюция на ваше прошение.
Я быстро прочел: «Нет необходимости лишать Гаври-
лова Г. В. и Косырева А. В. газет и журналов».
— А Парамонова? — сразу вопрос ему. — И потом, какие журналы, когда речь шла о газетах и радио?
Отведите в камеру, — сказал он вошедшему корпусно-
Да им-то, что черт, что батька, — подумал я и, заложив руки за спину, шагнул в коридор.
1 декабря. Сегодня баня. Этот день всегда несколько торжественен. Тюремная баня — это система, уникальная организация. Прежде всего, и это жаль, отменяется прогулка. Заботятся, чтобы не простудился зэк перед баней. И если уж нет прогулки — сидишь в ожидании бани. Потом вдруг объявят, что она, баня, будет после обеда. Пообедал — и ждешь баню после обеда. Поужинал, наконец, — и пошли. По коридорам, по переходам, руки назад, вниз, вниз, стоять, пошел, по коридорам, вниз, вниз, наконец— баня.
Входим в предбанник — большое проходное помещение с лавками вдоль стен. Большое — если ты один в камере. Здесь раздеваешься и проходишь в парикмахерскую — в другое такое же помещение. Вот тут-то только и начинаешь понимать, почему все-таки парикмахерская называется именно так и не иначе. Два амбала в грязно-белых халатах наготове. Профессионально быстро ПАРИК тебе с-МАХ-нут и ХЕР по-СКА-блят. Всех и вся одной машинкой. Опарикмахерили тебя и дальше идешь в собственно баню — большую комнату с двумя окнами и двумя трубами вдоль этой цементной залы. На трубах рожки или просто дырки. Но прежде чем благоговейно ступишь на территорию бани, в руку сунут тебе факиры в белом собственно мыло, как раз достаточное, чтобы внизу то место помыть, что только что поскоблили машинкой. И двери — хлоп. Засов — звяк. В дверях, как положено в приличной тюрьме, вездесущий глазок. И дали воду. Здесь успевай.
Через десять минут: «Выходи!»
Торжественно выходишь в другую залу с лавками посередине. Белье уже здесь. И пока одеваешься, слышишь, там уже снова воду включили. Через пять минут и тебе команда: «Выходи! Поживе-е». Никакого контакта не должно быть между теми, кто идет еще мыться с той стороны тюремного лабиринта, и теми, кто «помылся» уже и
торопливо натягивает на себя белье на этой стороне его. Баня закончена. Через десять дней повторение бани. В этот же день смена наволочки и полотенца. Спальный мешок, удобный для хранения или перевозки картошки, меняют раз в месяц. Иногда, как у меня, и полтора месяца спишь в мешке до его смены. Еще имеем ватный матрас и байковое одеяло.
3 декабря. Предъявили новое обвинительное заключение. К статье 68 УК ЭССР добавлена 70: деятельность, направленная на создание антисоветской организации.
По это — плевать. Печально другое — признан невменяемым Парамонов. Больница, неопределенный срок «лечения». А ожидалось у него приличное будущее. И я все поломал.
Какой «ущерб» нанесли мы советской власти?
Советская же власть за 14 страниц машинописного текста: двое в заключении, один в психушке. Солдатова отправят наверняка или выждут момент. Салюкова из флота долой. Не ошибусь, если предположу, что старших офицеров Белова и Головко сошлют на Север, прочистят мозги и молодым, кто хоть как-то соприкасался со мной. Семья разбита. Жена без работы. Дочь без яслей. Кругом улюлюканье, тырканье пальцем. Откровенный фашизм. Есть ли он еще где более жестокий, нежели у нас, в России? А процесс следствия? Комедианты в погонах, именно комики. Ваньку валяют с серьезными рожами. Ладно меня одного, но столько людей задавить, прижать, глотку заткнуть, на колени поставить. Благо, что член не пихнули в рот.
Но с другой стороны. Куда я лез? Что изменил? Повлиял на что? Разве можно сдвинуть танк мизинцем? Палец сломаешь. Вот и сломал. Болван и еще раз болван. Революционер пархатый. Стоп! Спокойно... Ну, б..., я им закрою дело за два дня. Косырева нашли — глянул глазом и расписался. Пока не выпишу все, что мне нужно, не оторвут от бумаг. Имею право. Ну, успокойся. Все — успокоился.
4 декабря. Назначили адвокатов. У меня — Пипко. Вот ирония судьбы. То — следователь Попко, то — адвокат Пипко. Хоть что-нибудь приличное будет, наконец, в этом деле?
Есть у меня подозрение, что мой адвокат откажется от
защиты — есть какая-то статья его в книге «Слово и дело», тенденциозной и антисоветской, по мнению обвинения. Адвокат же Косырева не столько намерен защищать обвиняемого, сколько рвется почитать «Письмо» и книгу. Он несколько огорчен, что Косырев лишь заблудшая овечка. Не явилось бы для адвокатов главным не наша защита, а простое любопытство. Так сказать, второе действие комедии с выносом тел.
— Николай Михайлович, простите, Михаил Николаевич, запутаешься здесь с вами, я настаиваю все же на предоставлении мне очной ставки с Парамоновым. Не верю я в его невменяемость, — обратился я к следователю, подписывая постановление об окончании следствия, как-никак, а полгода возились.
— В этом нет необходимости, Геннадий Владимирович, — отстраненно ответил.
Да и можно его понять. Он уже был там, на другом месте службы. Переводили его в Калининград и давали квартиру. Лети, следователь, следом за своим счастьем. Может быть и выгорит оно у тебя.
Часть дела, касающаяся Парамонова, выделена отдельно и будет рассматриваться особо. Выделена часть дела и в отношении Солдатова. Она отправлена в Таллинский комитет госбезопасности. Будут его дальше таскать по-поводу статьи «Надеяться или действовать». Если докажут, что он автор, — уберут в психушку.
Итак, последний акт трагикомедии. Карты брошены. Правда, много крапленых, но не играть невозможно.
5 декабря. Каждый день корпусные осматривают камеры, выводя зэков на время осмотра в коридор. Во время проверки соседних камер услышал голос корпусного:
— Вы что. вернулись только?
— Как видите, — голос Парамонова.
Значит, после случая с краном: ночной бокс, еще раз в бокс часа на три и в карцере 10 суток. Но есть экспертиза, признавшая его больным. Тогда должна быть санчасть, а не карцер. Но искать логику в нашем правосудии бессмысленно. Что в карцер, что в санчасть — какая разница, если чужая спина и чужая задница.
6 декабря. Защитник толкует о 150 рублях по таксе. Да еще на такси, — подумал я. Такие деньги нам не
поднять. Пусть уж ищет доходы в других казематах. Откажусь от него.
Радио не поставили. Газет не дают.
8 декабря. Дали газеты.
К следователю вели нас вместе: меня и Косырева.
— Как дела? — спросил я.
— Защитник не хочет ввязываться в это дело.
— Дай ему отвод — дадут другого. И совместная беседа, почти дружеская, со следователем.
— Геннадий Владимирович, Косырев вон подписал уже все, а вы возитесь. Все же ясно. Чего тянете?
— Это вам ясно, а мне нет, — ответил спокойно, но внутри — с напряжением и взрывом.
16 декабря. Перевели в камеру 46, более мрачную и грязную. Два часа занимался приборкой.
Отдавая тряпку и веник, спросил надзирателя:
— Так как же быть с радио? Когда подключите?
— Это не я решаю. Вот вы добились газет, теперь добивайтесь и радио, — и хлопнули кормушкой.
От жены довольно жесткое послание:
«... Про дела в Калинине я тебе уже писала. Доехала уж как доехали. Как бы себя не чувствовала, болеть некогда. Кого ты считаешь своими друзьями, Салюкова? Вряд ли он был бы рад встрече с тобой, слишком мягко сказано. Два месяца он не мог устроиться на работу. А уж тебя и в колхозники вряд ли примут. Любу в садик не устроила. С работой безнадежно. Хожу на вокзал. Вещи Парамонова свалены в углу и пусть лежат. С библиотекой рассчиталась. Какие книги Парамонова, а какие наши — я не знаю, поэтому отобрать их не могу. Любашка тащит все подряд и рвет. От полки ее за уши не оттащишь. Еще ни разу не выиграл тот, у кого нет денег. Сдали дом. Еще один почти готов. Работает бассейн. Больше ничего не заметила. Да, у особистов новое здание. Очень подходящее. Меня допрашивал следователь Попко, не помню точно фамилию, может быть это тот самый адвокат. Но к тебе он не очень расположен. Да это и понятно. А насчет встречи с тобой — если смогу...».
Таковы ответы на мои вопросы.
20 декабря. Закончил чтение материалов дела. Сделал необходимые выдержки. Подписал последнюю
бумажку следователя. Попрощался с Бодуновым и Большуновым, и с адвокатом.
Милые, приличные, благоустроенные люди. Господи, все давно уже решено у них, определено все. И срок-то мой они знают заранее. Но мину делают благородную. Правосудие на плакатах — беззаконие в делах.
— Не распространяйтесь особо о процессе, — шепнул следователь моему адвокату. — Дайте понять, что процесс будет в Таллине.
— А где будет? — шепнул в ответ адвокат.
— В Калининграде.
— В чем дело? — я обратился ко всем.
— Да вот, Геннадий Владимирович, — выручил прокурор, — адвокат пытается отказаться от вашей защиты. Вряд ли это возможно. Но вы можете спасти его, отказавшись сами от адвоката на первом судебном заседании.
Добрые люди нашли себе спасителя.
— И потом, — продолжил прокурор, — адвокату будет трудно вас защищать. Вы же не признаете себя виновным и, по всей видимости, не собираетесь этого делать.
— Да, Валентин Борисович, не признаю и не собираюсь.
И расстались. Дай-то Бог не встретиться больше со столь приятными во всех отношениях собеседниками.
Итоги шести месяцев изоляции.
Что дает человеку тюрьма и что от него отнимает?
Происходит переоценка личных и общественных ценностей, реальное понимание свободы и смысла жизни.
Это основное и, можно сказать, положительное.
Отрицательные моменты: одиночество, особенно в камере-одиночке, оторванность от всех и всего, монотонное однообразие изо дня в день, не исключая пищи, если можно эту кормежку назвать пищей, умственная деградация и прочее, прочее. Всех мелочей не перечислишь. Да и смысла нет в этом. Тот, кто не был здесь, все равно не представит себе с надлежащей наглядностью эту размеренную совокупность отупляющих, нервирующих и иссушающих мелочей тюремного быта.
И опирается зэк в тюрьме лишь на надежду, которая вне его, и волю, которая в нем. Если сломается хоть один из этих двух костылей, то дело труба, дело его гибель. В полный рост вырастает тогда перед ним короткое, но
весомое слово КАТОРГА. Каторга не столько работы, сколько внутренней жизни в местах лишения.
И еще. Чтобы натуру человека узнать, чтобы ее из глубины души вытащить, не один пуд соли нужно съесть с ним, далеко не один. Каждый к другому примеряет, приделывает бессознательно и упоенно свои глупости и свои пороки. Злой видит в другом зло, добрый — добро. Вот настоящее зеркало нашей жизни. Да и разве может кто о другом определенно что-то сказать, если заняты все только собой и кроме себя ничего не хотят ни видеть, ни слышать. Это не только в семье между женою и мужем, между родителями и детьми, так оно и в обществе между союзами, партиями, течениями. Братство, которое мы собрались построить в один день, творится веками. И в этом задача не только России, но — всего человечества. От одинокого волка до единства Ангелов путь огромад-ный. Безудержная самость в человеке, этот бешеный волк в нас, — самый страшный и безжалостный бич, который не только каждого в отдельности бьет, но и всех нас вместе.
31 декабря. Ночь. С Новым годом, товарищи! С 1970-м.
Вылез из спального мешка. Взял кружку с водой, заготовленную еще с вечера. Приосанился в исподнем.
Дамы и господа, мадамы и месьемы, гражданин начальник и гражданка начальница, все присутствующие здесь злые духи, — всего вам пресамого в наше смутное время.
Извините, что я в кальсонах и мошонка наружу, парадное мне не дозволил надеть сегодня наш Генеральный Принц. Простите, если вид мой несколько замордованный и заморенный, но все от сердца, от искренности все. В сердце, к счастью, еще не ступила нога и там еще не шарила рука досточтимого товарища из Эпицентра, то бишь гражданина, простите.
Виват! Что по-русски: Вам И Вашим Трулялятам.
Выпил, помахал всем рукой, залез в мешок.
Спокойной ночи...
И уже серьезно: все, знавшие меня, простите, если обидел чем, если горе принес. Право же, не по злой воле, не по умыслу. Мир вам и вашему дому.
Мама и папа, здоровья вам и мира, и хотя бы немного радости.
Галя и Любаша, пусть все устроится у вас в новом году.
1970. 1 января. Прочитано за тюремное время: 17 томов «Сочинений» Ленина. Поучительно. Много неожиданного, дающего ответ на современное состояние нашего государства и общества. Корни репрессий — от Ленина. Диктатура, однопартийность, избранность Партии, абсолютное право на истину — от него. Демократ до революции и монархист по наитию после нее.
Герцен. Душа радуется, читая его. Знание истории России, ее глубинной культуры, ее насущных потребностей.
И вообще, Герцен, Чернышевский, Плеханов — учителя Ленина, умнейшие люди России. Преданные ей и нравственно чистые. Вот бы за кем надо идти россиянам, вот бы за кем — и человеку с ружьем.
Но грубая сила повсеместно пока много выше доводов разума. Разогнали Учредиловку, припугнули министров — и взяли власть. Вся революция. 10 человек в ЦК ленинской партии решили судьбу России. Знай наших, в хвост вам и в гриву.
Прекрасен Вересаев. Хороша и трилогия Сергеева-Ценского о России.
С наслаждением прочел в камере сумасшедших «Божественную комедию» Данте и «В лондонской эмиграции» любимого Кравчинского.
Законспектировал семь томов «Сочинений» Сталина (7—13). Сегодня принесли первых шесть. Достойный ученик Ленина. Ленин — корни, Сталин — дерево. Но насколько же дерево больше корней: один посеял, другой собрал урожай.
12 января. Дело передано в ведение военного трибунала Балтийского флота. Рекомендуют рассматривать дело в Калининграде, о чем и шептал следователь адвокату. А диссиденты ждут суда в Таллине, готовя акции протеста. Сорвется все.
Теперь всякая связь с внешним миром прервана до вступления приговора в силу. Свидание с женой стало окончательно невозможным.
16 января. Усилили мою изоляцию. Из «тройника», где я и был-то один, перевели в камеру-одиночку. Камера эта — штрафной изолятор для малолеток.
Или уж ясно им со мною до последнего сухаря.
Но ведь и на сухаре можно зубы сломать.
23 января. Удивительна эта моя новая одиночка.
Ослепительно белые стены. От лампочки в 200 ватт они еще более ярки и своеобразны. Уснуть можно, если накинуть на голову полотенце или залезть с головой в спальный мешок.
Вместо стола деревянная тумба, неуклюжая, кособокая. В тех моих тройниках-одиночках тумбочки были поприличнее и свет поскромнее, да и сами камеры побольше — на троих все же. Здесь же — из «уважения» что ли ко мне — такую персоналку выделили? Лампочку я разобью, конечно, или стряхну. Высоко, правда, висит, но с параши достану. Пусть меняют, может не найдется снова на двести-то ватт.
Окала тумбы-стола сруб, на котором сидеть невозможно. Поэтому сижу у тумбы на параше, благо я не хожу по-большому в камере, а терплю до выхода в туалет. Ссанье же не так воняет, да и крышка у параши массивная, довольно плотная. И если ее каждый день выносить и споласкивать, то терпимо. И Иосиф Виссарионович потерпит.
Как-то в коридоре, рядом с моей одиночкой, разговаривала обслуга меж собой.
— Что здесь за чмо-то сидит, в карцере-то? — спросил один, гремя кастрюлями.
— X... его знает, — ему в ответ. — Сталинист какой-то. Все, б..., книжки переписывает, идиот.
— Вломят ему, — опять первый.
— По самые яйца, — ответил знаток.
Еще особенность этой камеры в том, что она стоит совершенно отдельно, на другой стороне всех камер, расположенных, как обычно, одна возле другой. Постучать можно в стену —.-соседи услышат. Или матом послать, если бабы там. Или спросить чего, ежели мужики.
Здесь же пустота по бокам. Стучи, кричи — разве что надзиратель подойдет или корпусной, чтобы в карцер отправить.
Топчан, на котором спать, грубый такой, солидный, полуторный — головы хорошо рубить на нем, или душить.
Итак — стена, топчан, параша впритык, стол-тумба впритык, стена. Вся длина камеры-люкс. Сбоку проход на ширину параши, которая на ночь стоит в ногах, подальше от носа.
Прогуляться по камере практически невозможно.
Короче — спецзаказ для особо избранных и подальше убранных.
25 января. Сталина вернул. Взял материалы XX съезда КПСС. Теперь с Хрущевым на параше. Эх, ештвую мать, легче с ними погибать.
26 января. Из материалов: «... У нас сейчас нет заключенных в тюрьмах по политическим мотивам. Хорошо было бы, если бы югославские руководители, которые любят рассуждать об отмирании органов принуждения, освободили всех коммунистов, томящихся у них в тюрьмах за то, что они не согласны с новой программой Союза коммунистов Югославии, за то, что они имеют другую точку зрения о строительстве социализма и роли партии...
Критика, пусть даже самая острая, помогает нашему движению вперед...
Трудно, да и невозможно рассказать, сколько горя и несчастья причинила народу банда Берия. Десятки, сотни...».
7 февраля. Что можно сказать о стенограммах съездов Партии, от XX к XXII. В начале было СЛОВО. Потом — словоблудие.
«И судим был каждый по делам своим».
10 февраля. Восемь месяцев заключения.
Ты еще жив, курилка?
Отмечаю этот день чтением поэм, прозы и литературных статей Николая Огарева. Как упоительно и свежо после гула литавр и визга фанфар Никиты Сергеевича.
Воистину, не хватает нашим политиками поэзии и мистики жизни. Нет, мистики, пожалуй, у них навалом. Поэзии не хватает.
15 февраля. К моим листам дневника можно было бы для прояснения сути, для выяснения того, зачем я пишу их, привести слова Огарева из его книги «Моя исповедь»:
«Я хочу рассказать себя, свою историю, которая все же мне известна больше, чем кому другому, с точки зрения естествоиспытателя... Мысль и страсть, здоровье и болезнь — все должно быть как на ладони».
19 февраля. Переезд в Калининград, в п/я ИЗ—35/1. Камера 39, карантинная одиночка.
20 февраля. Вручили Обвинительное заключение. Опус на 20 листах.
21 февраля. Перевели в камеру 71. Одиночка.
Сколько же времени я в изоляции, да еще без радио и газет? Только в Таллине добился газет — здесь опять глухомань.
Впрочем, иногда пролетают из угла в yгол камеры какие-то духи. Но больше предпочитают они зависать над парашей. Ату-ату, — гоню их. Нет, отлетят немного к окну, а там все равно ничего не видно, и опять над парашей зависнут. Упрямые козлы.
23 февраля. День Советской армии и Военно-морского флота. Принесли подарок и зачитали адрес: 27-го трибунал.
Господи, в эту лихую напасть не дай пропасть.