- 177 -

Письмо шестнадцатое

 

Иногда мне кажется, что все уже рассказано. Ты представил твоих друзей. Ты рассказал о начале пути. О самых сильных первых впечатлениях. И — все?

«Здравствуй Виктор!

Ты ошибаешься, думая, что я замолчал. Твое время — то, о котором ты теперь столько рассуждаешь, то ради которого, как тебе иногда кажется «убила стужа семнадцать голубей». — трудное время. Но твой долг не отдан. И я первый буду судить тебя, если ты поверишь, что опоздал сказать главное и потому можешь вовсе замолчать.

Я имел право верить в свою избранность — мне было семнадцать, и эта вера заставляла выкладываться до конца. А ты? Неужели ты еще не понял, что главное — «не прекратить усилий», а что скажут «на остановке конечной» — не о том наши хлопоты.

Неужели у тебя было больше шансов, когда ты впервые, в бараке, драгоценным карандашом попытался записать первые строчки «Микроландии»?

Ты старательно воспроизводил именно то, что ты мысленно видел в одиночке, сочиняя строку за строкой: аккуратно, с наклоном влево записанный текст и красиво выведенные красные буквицы в начале каждой главы. На практике это выходило не так красиво. И возможность записывать, а не запоминать, автоматически заставляла торопиться, писать быстро, стараясь поспеть за мыслью. И, как это часто бывает, возбуждение не давало систематически работать.

Было солнечное лето. Было плоское и сказочно многоцветное северное небо. Была трава, вырастающая на ладонь за ночь, которая не была ночью.

Оштукатуренные снаружи и изнутри стены, два яруса дощатых нар с матрасами, набитыми стружкой. Стружка довольно крупная. Слеживаясь, она снимала постепенно ко-

 

- 178 -

пию с тела, и получалась, так сказать, инталия, выполненная в стружке, обтянутой черной х/б.

На торце каждого места на нарах, в закрепленную там открытую сверху рамку вставлялась маленькая деревянная дощечка, где белым по черному, как на временных железных дощечках кладбища, были написаны фамилия, инициалы, статья и срок. На твоей, ты помнишь, стояло:

Булгаков В.А.

19-58-8, 58-10, 1,25л.

Никто, наверное, не верил, что все 25 лет отлежит на этих нарах. Но были, как известно, и такие. И мало их было не потому, что срок сокращали, а потому, что уходили «на девятый километр», где было молчаливое лагерное кладбище. Уходили, награждаемые посмертно «деревянной медалью» — круглой фанерной биркой, привязанной к большому пальцу ноги; на бирке, естественно, стоял номер.

«России медаль деревянная,

Фанерная бирка з/к...»

А пока жив — на нарах красовалась табличка, тоже вроде медали, только достоинством пониже, а размером побольше — на манер тех, что теперь прицепляют участники международных симпозиумов.»

— Это точно! Именно такого размера мой значок с первого советско-американского симпозиума по информатике. Но, честное слово! Если бы я мог его обменять на фанерный квадратик 1953 года! И если когда-нибудь узники ежовско-бериевских застенков соберутся так же, как сегодня собираются выжившие узники фашистских концлагерей, — пусть их значком будет этот кусочек черной фанеры с белыми буквами!

«Вот так, Виктор. Но нары у тебя были верхние, и ты сидел и писал на нижних нарах, поскольку их хозяин, Гриша Бутник, красивый двадцативосьмилетний синеглазый украинец, был на смене, в шахте. Под портянку, в кирзовый ботинок лезла еще не сдохшая июньская мошка. Сквозь маленькое окно падал яркий свет, но на нарах было полутемно.

 

- 179 -

Посапывали ребята из ночной смены. Молодой коротенький полублатного вида человечек жевал пайку, запивая сладким кипятком из пол-литровой банки. Хлюпал. Это раздражало. Ты тогда только еще учился писать в любой обстановке. И в это время пришел Николай Циколяк и шепнул очень кстати, что идут делать большой шмон. И ты разорвал и потихоньку вынес первые написанные тобой полторы страницы.

А ты говоришь — бросить писать сейчас.

А потом ты писал смелее: ты записался на курсы машинистов электровоза, и у тебя теперь была законная тетрадь с записями: на одной стороне листа — по электротехнике, а на другой все остальное. Спасибо, вертухаи были в большинстве своем немногим более грамотными, чем «Хозяин Страна».

Впрочем, те из них, кто был пограмотнее, о чем-то уже догадывались. Ты трижды столкнулся с этим. Впервые — во время одного из шмонов. Два молодых грамотных парня, не сговариваясь, «не заметили» твои записи на обратной стороне конспектов по электротехнике. Они как-то мельком переглянулись, уважительно глянули на забитую книгами тумбочку (ты готовился к экстернату, уверенный, что выйдешь и вернешься в университет) и стали с преувеличенным вниманием просматривать одежду. Их профессионализм был так же очевиден, как и желание не заметить очевидно не электротехнических записей».

— А не странно ли, что студенты из ленинградского горного института не понимали, а солдаты-охранники понимали? «Не странно. Студенты видели это впервые, а охранники - каждый день.

И как только чуть повеяло талым снегом, воображение заработало, а с ним пробудилось какое-то странное ощущение неловкости, оказавшееся, в конце концов, совестью. С разными людьми оно поступало по-разному. Уже вернувшись, помнишь, ты узнал, что в соседнем подъезде майор МГБ, узнав о судьбе Берии, пришел в кабинет, снял висевший на стене портрет Лаврентия, написал на нем наискось:

 

- 180 -

«Гад!»

и застрелился.

Молодым, не успевшим еще напакостить солдатам стреляться было не от чего. Но, видимо закрадывалось уже иногда сомнение в справедливости безоговорочного «вражина!», которым следователи «крестили» политзаключенных.

Ну, не все, конечно были совестливые... Более того, совестливых было мало, как вы теперь говорите — с совестью у солдат-охранников была «напряженка». Мало их было.»

— А все-таки были. И мне приходит невольно на ум одно из возможных объяснений этого.

Смотри-ка, если у меня есть машина, отбирающая и воспитывающая негодяев, то для массового их производства нужно «сырье». Росло число заключенных — росла потребность в «сырье». Давай чуть-чуть арифметики.

«Как вы посчитали в 1953-1954 годах, всего вас было от 24 до 25 миллионов. Этот подсчет велся группами активных людей в разных лагерях и результаты близко совпадали.

У каждого из вас были, как правило, родные и близкие люди, друзья. Правда, многие из них оказывались там же, где и вы, но, как правило, кто-то оставался.

В деревнях — вообще целые кланы людей, которые по исконной крестьянской мудрости куда больше доверяли «своим» знакомым им сызмальства, чем «прокурору», отнявшему близкого человека.

Если считать в среднем по три взрослых человека на каждого из вас — в орбиту всенародной трагедии было, как самый жалкий минимум, втянуто около 100 миллионов взрослых людей, половина общей численности страны (на начало 1956 года в СССР было 200,2 млн. чел.). Из оставшейся половины около 70 млн. чел. было детей до 17 лет. Таким образом, в распоряжении бериевцев было потенциально около 80 миллионов взрослых людей, из которых далеко не каждый мог стать частью чудовищной машины истребления правды и совести. С молодежью дело и вовсе

 

- 181 -

было плохо. Призывной возраст с учетом 5-летней службы из этих 80 миллионов составлял где-то чуть больше 2 миллионов человек, и около трети из них — студенты. Студенты могли быть политически безграмотны, слепы, но «стукачей» среди них было очень мало. Зато каждое крупное учебное заведение систематически поставляло кадры на «стройки коммунизма» в виде политзаключенных. Я не помню сейчас точной цифры и потому не берусь здесь называть процент студентов среди политических заключенных, но он был высок и стабильно возрастал. Эта категория явно выбывала из разряда активно участвующих в уничтожении справедливости. Оставалось примерно полтора миллиона «сырья». В задачке спрашивается: сколько людей идет для получения одного активного негодяя? Пассивные уходят в сторону. Предположим, что разделение добра и зла происходит по закону симметрии: активного добра возникает такой же процент, как и активного зла. Сколько активных борцов против сталинизма пришлось на долю 100-миллионного взрослого населения, затронутого бериевскими гонениями? Будем считать, что все они находились в лагерях. Какой процент из них был активным?

Около 10%. Это — опять же по вашим лагерным подсчетам. Если таков же был процент производства молодых негодяев, то их можно было насчитать к этому времени не более 150 тыс. Много этот или мало? Я не знаю, сколько приходилось охраны на тысячу заключенных. Думаю, что не меньше сотни: трех-четырехсменное дежурство на вышке, на вахтах в лагерной и рабочих зонах, да в тюрьмах, да на этапах. Но — пусть половина, т.е. 50 человек на тысячу. На 25 млн. человек нужно было иметь, таким образом, более одного миллиона охранников. Не в этом ли состояла еще одна причина сталинско-бериевского крушения? Злодеи при самом массовом их производстве были в дефиците. Моральный, или, вернее, аморальный дух бериевской охранки был тверд всего на 10-12%. Эта была та самая, по Ленину, революционная ситуация: угнетенные низы не хотели, а верхи уже не могли сохранить существующий социальный порядок.

 

- 182 -

В основе же всего этого лежала экономическая ситуация нерациональности рабского труда, применяемого именно в ключевых отраслях группы А (или «первого подразделения»), которые сталинская экономическая наука призывала развивать прежде всего. И наследство технологической отсталости этих отраслей, полученное сегодняшним государственным аппаратом, закладывалось именно тогда, с применением рабского труда на Беломорканале и по 1953 год.

Но давай вернемся к стихам.

Конечно, первые стихи в лагере были о Ней о той, которой посвящена была почти половина всего писавшегося тогда тобою. Но стихи приходили медленно. Ты всегда считал себя прозаиком (да простится тебе, что ты себя кем-то считал!). Но кого же, как не Ее можно было узнать в Сувориной-старшей из Микроландии и в Элли из «Как это было»? Спасибо ей за долгую иллюзию, за смелость прислать фотографию, за первую настоящую драму любви, за неуверенность и верность — за все, чем нас держит первая «неудачная» любовь — слишком незабываемая, чтобы быть неудачной.»

— Мне трудно сейчас вспомнить, какое именно первое стихотворение было о Ней. Оно, конечно, было еще в Лефортово, где я впервые начал писать. Я помню три, связанные с Нею стихотворения марта и апреля 1953 г. Это «Вечная история», «Соловьиная песня» (попозже) и «Решетка в окне». О чем они?

«Вечная история» — это о бессилии посаженного в тюрьму утешить оставшихся на воле.

«Решетка в окне» заканчивалась недвусмысленно:

«Враги не увидят тревоги, смятенья.

Я встану спокойный, немножечко бледный:

Я знаю: я — воин, и это — сраженье.

И это — решительный

но не последний.»

«Песня соловья» объясняла:

«— Мы пойдем? — она спросила ласково.

 

- 183 -

Он ответил:

— Да, пойдем —

И ушел —

вести борьбу неравную,

Чтоб зажечь свободы яркий свет:

Твердо знал, что это в жизни — главное

Человек в семнадцать лет.»

Нот такая была «лирика». А в лагере?

«А в лагере ты первые стихи о Ней написал так:

«Ты стоишь у окна.

Над Москвою — рассвет.»

А потом — снова чистая лирика:

« И снова рвусь душой измученной

За шагом шаг, вперед, во тьму.

Ничем в страданье не наученный,

Все, так же близкий, хоть разлученный,

Послушный зову твоему.»

И еще много было такого — чистой лирики, пока не наступил этот август 1955. Но об этом — потом.»

— Да, нет, друг мой, ты не все помнишь. Вот одно из самых нежных: «Снегурочка! Звезда вечерняя!» Как оно кончится? Напомни.

« — Ну, что ж:

«За радость встреч,

За счастье ясное

Идем мы

Идем в последний смертный бой.

И кто посмеет остановить движенье властное,

Взметенный волею единою

Мильонов нерушимый строй?»

Это было на мотив «Оугении» — литовского танго, известного у нас под именем «Студенточки», маршевой солдатской песни.

— Зима 1954?

 

- 184 -

«Зима 1954.

Слушай, а ведь ты волнуешься и ощущаешь риск того, что ты пишешь. И все-таки пишешь. Мне это нравится.»

— Не преувеличивай! У меня нет другого выхода.

«А помнишь, как тяжело даются слова, в которых сидит риск? Помнишь, как в «Комнатке» на музыку Грига тебе трудно было записать:

«Опять какая-то труба

О горькой жизни мне поет ...»

— Еще бы, ведь это означало: «Я чувствую приближение нового испытания». А ты помнишь, как в шахте, когда поднимались в клети на гора, нельзя было говорить: «Отработали!» — только когда клеть становилась на упоры?

«Шахта.

Она начиналась задолго до тебя.

На ровном месте ставили столбы и натягивали колючую проволоку рабочей зоны. Размечали и начинали бить ствол. Это было самое тяжелое время. Шахткомбината с баней еще не было. Смыть грязь было проблемой. Клеть тоже ставилась временная. У людей не хватало сил почистить одежду. Первое время кое-где рабочая и жилая зоны были общими и даже инструмент не сдавали: так и засовывали под матрас. Засовывать под матрас инструмент надо было: он был записан, за него надо было отчитаться. Какое-никакое, а оружие, хоть и не поспорить ему с автоматом, а недаром предупреждали не в меру ретивых стукачей: «смотри, за тобой колун ходит!» Колунами, впрочем, называли и большие самодельные ножи — не то финки, не то палаши — скорее всего старинные морские кортики, которыми можно было одинаково эффективно и колоть и рубить.

Но сейчас — о шахте.

На глубине сто пятьдесят и триста метров начинались горизонтальные штреки — первого и второго горизонта (коренной), разделенные промежуточным штреком. Между ними, внутри наклонного (около 45 градусов) пласта угля, уступом, чтобы уменьшить нагрузку на кровлю, располага-

 

- 185 -

лись лавы. Для сообщения между штреками и откачки угля из лав служили тоже пробитые внутри угольного пласта наклонные скаты. Уголь в лавах рубили в твое время уже комбайном, поскольку высота бара — рабочего инструмента с зубастой цепью, грызущей пласт, — была меньше, чем мощность пласта, сверху оставалась «пачка» — толщиной 40-60 см. Ее бурили длинными сверлами, закладывали внутрь аммонитные патроны, похожие на завернутые в пергамент толстые свечи, забивали сверху глиной, уплотняя, и, отойдя в безопасное место, «отпаливали»— взрывали. Уголь сыпался вниз, на промштрек, откуда по скребковому транспортеру подавался в скат и, через него из люка — на коренной штрек, в вагонетки. Крепили лаву — т.е. ставили очередной ряд стоек из сосновых бревен, поддерживавших кровлю лавы и упиравшихся в «почву».

Сели кровля была не прочна, начинала постреливать мелкими сколами породы или образовывала «кумпол» — эдакий сегмент сферы над головой, — ставили «костры» — сложенные коло тем бревна, упирающиеся в кровлю. «Костры» выдерживали «и томное давление. За ними частенько прятались запальщики или те из зэков, которым они со смешанным чувством боязни риска и облегчения доверяли запальную машинку. Особенно, когда палить надо было не под верхом лавы, а в середине: не набегаешься ведь по наклонной, под 45 градусов, почве. Запальщики все были вольнонаемные: взрывчатку политическим доверять боялись. Помнили, как однажды взлетело на воздух здание шахтокомбината, в котором на совещание собрали оперуполномоченных со всей округи. Штатских перед этим аккуратно вывели...

Шахта была царством шахтеров, т.е. заключенных. «Вертухаи», спускавшиеся сюда, были узнаваемы на освещенных местах за десятки метров, а на темных штреках — с первого взгляда. Они шли, как ходят в городе бродячие собаки — тесной группкой, нагнув головы и по стеночке. Они были молчаливы, вежливы, предупредительны и скромны. Невозможно было поверить, что вот этот самый длинномордый, в мешком сидящей

 

- 186 -

спецовке человек — и есть изуверски жестокий надзиратель БУ Ра, а вот этот, с восточными мягкими чертами — силач, напоказ играющий перед вахтой двухпудовыми гирями и рекламирующий свое бесстрашие в обхождении с заключенными «наверху».

Но было известно и другое: неписанный закон шахты запрещал пользоваться этим преимуществом. Мне не было известно случая, когда на охранника или на офицера МГБ под землей было совершено неспровоцированное нападение. Зато мне известен другой случай — когда шахтер совершенно автоматически, не задумываясь, спас от неожиданного обвала начальника лагеря, к которому не питал никаких теплых чувств. В шахте могли расправиться только с предателем «из своих», как говорили «устроить условно-бессрочное лопаткой пониже вуха». Но на моей памяти и такого не было.

Формулировалось это так: «Шахта есть шахта. А сосчитаемся наверху».

«Но, если беда загрохочет злая,

Шахтер свою жизнь на твою сменяет» — это ты напишешь потом.

А первый раз шахта предстала тебе как путаный сон черных штреков и скатов, где по сырым стойкам скользят лучи тусклых ламп, которые выдают новичкам, и освещенных промштреков, где по транспортерам ползут куски угля и угольная мелочь, остро пахнущие аммонитным газом, остающимся после отпала забоев. (Ах, какой дорогой ценой обернулся для тебя потом этот самый аммонитный газ!)

В детстве одной из любимых книг была «Чудеса древней страны пирамид»— в прекрасном сытинском издании, со вкусом и умом сделанная большая книга, где серьезно и увлекательно рассказывалась история Египта. Но — кто знает, как повернется прочитанное в детском воображении? Тебя поразили узкие ходы в камне, лабиринты с ловушками и просто подземные храмы. И появился один из навязчивых «страшных» снов: катакомбы. Пепельно-черные углы мрака, сходящиеся со всех сторон.

 

- 187 -

И вот когда уже осталась позади шахта, тебе подумалось, что это было некое отчаянное детское предвидение.»

— А, впрочем — и да, и нет. Почему? Потому что уверенность, которая к тебе приходит постепенно в шахте, ощущение причастности к большому труду, ощущение хозяина здесь, под землей, возможность писать здесь и прятать здесь написанное, наконец, сама непридуманная романтика рискованной работы в глухих недрах земли — все это оставило влюбленность в шахту, такую же, как у моряка — в море и у летчика — в небо.

«— А помнишь, как впервые встретила тебя шахта? Ты вышел из клети на нижнем горизонте с другими шахтерами, а навстречу тебе вели под руки страшно изуродованного человека. На лице у него было смешано черное и красное, и из этого блестел один полузакрывшийся глаз. Руки бессильно висели на спинах товарищей. Ноги, как ватные протаскивались по очереди, то уходя вперед тяжело обвисшего тела, то отставая. Это был бурильщик, «наткнувшийся на отпал», то есть попавший во время работы сверлом на невзорвавшиися аммонитный патрон. Такие случаи бывали. К капсюлю ведет тоненький проводок, он может и надломиться, может не сработать капсюль. Палят по несколько патронов сразу. Запальщик или бригадир проверяет, все ли взорвались. Но лава — не цех, не стройплощадка, можно и ошибиться...

Но, в общем, тебе везло, наверное. Все твои шахтные страхи и неприятности были преходящи, а иногда и забавны, пост фактум, конечно.

Ты работал на небольшом шахтном транспортере. Транспортер был — как игрушечный: слишком уж изящный после массивного и прочного СКР-11. У машиниста транспортера бывают перерывы в работе. После отпалов пачки надо закрепить лаву, переместить комбайн, завести бар в рабочее положение — тогда снова в конце промштрека появлялся круглый огонь лампы и совершал движения вниз-вверх, вниз-вверх, что значило: «пошел!». А до этого, если не завалена углем зад-

 

- 188 -

няя звездочка и если не забит скат «шлюмкой» — мокрым углем, — можно побыть наедине со своими мыслями. В это время, если удается выбрать участок, где кровля достаточно высока, можно походить взад-вперед по укоренившейся тюремной привычке. Или отойти в глубину темного штрека, уходящего до забоя еще метров на двадцать, а то и на сто.

Здесь с мокрых стоек свисает плесень, висят капли воды. Наверху — триста метров мертвой породы, но жизнь проникает и сюда. Вот летит в луче лампы маленький белый-белый комарик. Чем он здесь живет — непонятно. Летом, случится, завезут и мошку с клетью, с вагонетками, да вообще с чем угодно: она лезет всюду.

Но — и все. Невозможно представить себе чудака-зверя, или гада, который решил бы добровольно забраться в вечные +2 градуса С, где нечего есть и не нужны глаза.

Шахтная темнота неописуема. Жители городов, да и деревень, даже те, кто в безлунную южную ночь бывал в закрытом помещении — не могут себе представить этой абсолютной, плотной, как вода, черноты, которая, кажется, держит черными ладонями за лицо. Чернота эта заодно с тишиной, затыкающей пальцами оба уха.

Та не так абсолютна, как чернота. Она лишь создает совершенно беззвучный фон, на котором что-то происходит, какое-то подспудное и неотвратимое шевеление. Чтобы понять, что такое шахтная темнота, надо остаться в шахте одному с вышедшей из строя, погасшей лампой. Тогда глаз и плечо видят одинаково: никак не видят.

Однажды мне пришлось остаться в одиночестве в лаве. Я хорошо помню фашистские бомбежки. Это было громко, страшно. Но не верилось, что осколок, с отвратительной мягкостью шлепавшийся в песок, или бомба, сброшенная неровно воющим юнкерсом, пойдут именно в тебя, хотя твоя мать и перевязывала людей, в которых осколки попадали, хотя ты и видел ту страшную, скрученную волной от фашистской «торпеды» кровать с ребенком!

 

- 189 -

В пустой лаве из окружающей черноты доносится — со всех сторон — слабое, множественное потрескивание. Это столб породы высотой в 300 метров давит и медленно рвет и вкручивает дерево стоек. И этот тихий звук — неотвратим. Он становится все громче и громче, и на фоне абсолютной, «ученой» тишины станет, кажется, как угодно громким.

А в скате, где прокладывают электрокабели, мучительно громко звучит удивительная, тончайшая, однообразно-переливающаяся музыка паразитных токов, возникающих от взаимодействия электромагнитных полей сложным образом скрученных жил внутри залитого толстым слоем резины или обвитого трехслойной броней взрывобезопасного ГРШ или БК.

Ты поспеваешь вниз по этому скату вслед за молчаливым Антанасом Бунисом, бригадиром электротехников. Высокий, с широкими крестьянскими ладонями и лицом интеллигента, неторопливый, невозмутимый и неожиданно быстрый в работе, Бунис никогда не кричит и ничего не приказывает. Это у него ты научишься потом беспощадному воздействию примера.

Вот полузавалившийся промштрек с уходящим в завал БК. Что такое просто тащить волоком длинный кабель в шахте — это ты еще помнишь? Именно в такие минуты приходит мысль о нелепом утяжелении труда, приносимом техникой, о водовороте затрат, в который втягивает человека прогресс, как призрак уходя от него и оставляя взамен новые мучительные тяготы.»

— Сейчас я думаю, что не в этом дело. Да, собиратель червей и кореньев затрачивал одну калорию, а взамен получал пятьдесят. Современный человек для получения одной калории затрачивает двадцать, а будет затрачивать еще больше. При этом масса продукта и благ на одного работающего, конечно, возрастает, потому что калории мы отнимаем у природы. Но начальник отдельного лагпункта, оперуполномоченный, начальник КВЧ, охранник, играющий гирями в свое удовольствие, мещанин, запасающий жир в виде хрусталя, золота и ковров, «металлист», тратящий калории на беснование, погромщик, накапливающий активное мясо, чтобы бить всех, кто слабее, инструктор райко-

 

- 190 -

ма, стоящий — руки в брюки — возле женщин, согнанных из НИИ и с производства на овощную базу — все эти прародители, родители и ближайшие родственники фашизма остро нуждаются в калориях, добытых тем, кто тянет кабель в шахте, ежесекундно рискует жизнью на посадке лавы, ликвидирует аварию энергоблока в Чернобыле. Они научились играть в демократов и чуть ли не в диссидентов. Они готовы на всякую перемену облика — только бы по-прежнему забирать львиную долю выработанных каторжным трудом калорий на жир, садизм, тупое хамство и строительство рая для злых и мстительных дураков.

«Но кабель-то из завала вытягивать надо было. И хотя вы часто повторяли «мы сюда приехали не проценты вырабатывать!» — но, если не было забастовки, политзаключенные работали на совесть: не за зачеты, а — по естественной склонности честных людей.

Кабель вытягивать надо, а до конца восьмичасовой смены меньше часа. И в наряде эта работа не предусмотрена.

— Потом нам же труднее будет, — говорит Антаиас.

Ворчливый, невысокий и полный как сурок, Ялмар быстро, немного сквозь зубы, по-латышски говорит, что потом штрек завалится совсем и кабель можно просто списать.

Остальные стоят; на добром от пережитого лице высокого Илмара написано, что он согласен с Бунисом, но не хочет спорить с бригадой. Широкобровый Витас и молодой, чуть старше Ялмара, Витаутас явно колеблются между желанием хоть на полчаса раньше выехать на-гора и ощущением правоты бригадира.

Бунис молчит немного, поворачивается, складывается втрое и, ни слова не говоря, ныряет под переломившиеся пополам верхняки. Некоторое время слышится только его возня. Потом под непрерывное ворчание Ялмара и ломаные русские крепкие слова Илмара вы все втягиваетесь туда же, в полуобвалившийся штрек и тянете проклятый кабель. Каждый делает все, как надо, быстро и слаженно. Потом, сидя на остром бортике рештаков стоящего скребкового транспортера, «нарушаете» — дымите

 

- 191 -

махрой. Дым быстро уносит сильной струей воздуха. Здесь, на хорошо вентилируемом штреке, метан не скапливается ... Молчите. Потом Илмар по-русски говорит:

— На первую клеть опоздали.

Как будто не он задержал вас еще, потому что Антанас увидел «кумпол» и, поговорив, они стали шлепать стойки ладонями и Илмар полез в конец выработки — посмотреть, не осталось ли там чего, долго ходил, потом вышел, вытащил из-за стоек две надломленные затяжки (тонкие доски), взял топор, поданные Ялмаром гвозди и, ворча под нос:

— Этт йест опасно...

«закрестил» выработку наискось в знак того, что входить туда больше нельзя.

В такие «закрещенные» выработки опытные шахтеры заходили только в исключительных случаях: когда скрывались перед побегом, когда сильно страдали желудком или, когда делали «заначки». Делать заначки в закрещенной выработке можно было ненадолго: порода осыпалась, и раз в два-три дня надо было проверять заначку. Заначивали хороший инструмент, махорку, запчасти к транспортерам и комбайну — то, от чего прямо зависела жизнь и работа в шахте или то, что хранить было не положено. Ты заначивал в закрещенной выработке стихи.

Илмар, любовно и бережно относящийся к хорошему инструменту, всегда имел заначку с отличными отвертками, пассатижами, кусачками, хорошей изолентой. Он научил тебя делать незаметные заначки за боковыми затяжками. Доска подрубалась поперек волокна острым топором у самой стойки наискось, так чтобы косой срез шел по касательной к бревну, уходя за него. Лезвие топора должно при этом делать короткое режуще-ударяющее движение и каждый раз точно попадать в первую зарубку, иначе будут щепки, и при боковом освещении видно будет, где рассечена затяжка.

Но в глухой закрещенной выработке надо проверять заначку почти ежедневно. Один раз ты неделю работал в даль-

 

- 192 -

них выработках, у третьей и четвертой лав; работы было много, и ты не успел по дороге забежать осмотреть заначку. Когда ты, наконец, нырнул под знакомый дощатый косой крест, в забуте (под осыпавшейся породой), в неузнаваемо изменившейся выработке, остались навсегда погребенными две или три поэмы, отдельные стихи и, кажется, что-то из прозы.

С тех пор ты заначивал тетрадку со стихами и прозой только неподалеку от головки транспортера, меняя место и стараясь делать заначку по всем правилам искусства.

К тебе были добры. Как были добры к тебе эти изорванные, истерзанные жизнью, нет — режимом, люди!

Сначала ты попал в бригаду Виктора Демидовича — рембригаду, приводящую в порядок лаву после первых двух смен рабочих, - тебя поставили сначала подручным к коренастому, сухому, жилистому и очень сильному крепильщику татарину Шакирову — крепильщики все были сильными людьми. Вместе с тобой пришел тоже молоденький Миша Манзюк, тихий, улыбчивый украинец. Миша был из семьи, где рано узнали тяжелый физический труд. Под юношески тонкой кожей у него ходили округлые мускулы. Он быстро научился правильно держать кувалду и работать даже одной рукой. Стойка входила у него под затяжку и даже под распил — толстую дюймовую доску, под которую крепить труднее — точно и ровно. И глазомер был рабочий — без осечки.

Его только похваливали, а он только смущался. Ты старался восполнить недостаток физической силы и тренированности самолюбием и страстным желанием мобилизоваться, выложиться.

Казалось все довольно просто.

Вот, сидя под верхом лавы, уходящей круто вниз на семьдесят-восемьдесят метров щели, слышишь глухой крик:

— Запа-алива-аай! Делай!

Белобрысый вольнонаемный крутит ручку запальной машинки, и из пасти, наполненной темнотой, доносится гул и вздох теплого, сырого и кисловатого от аммонитного газа воздуха.

 

- 193 -

— Пошли!

Спускаться легко, если есть навык и здоровье. Одна нога скользит вперед, другая — как при переменном шаге на лыжах уходит назад, тормозя и управляя скольжением. Ладони перехватывают стойки — через одну. В правой руке — кувалда, которую держишь у самой головки.

Вот и у места. Бригадир с запальщиком и бурильщиками проверяют, все ли патроны рванули — осматривают остающиеся в пласте лунки от шпуров — отверстия, куда вставлялись патроны аммонита, считают их.

— Сколько забурил?

— Шесть.

— А где шестой? А, вот он ...

— Заводи бар! — это комбайнеру.

В это время начинается твоя работа.

Надо подтянуть заранее спущенный сюда «болан» — бревно для стойки. (Спускают их — как сплавляют, перекидывая и притормаживая — чтобы не ушло дальше, чем надо. Болан летит под 45 градусов быстро, надо подставить руку под ноги, погасить скорость, другой рукой направить соседу внизу. Не удержишь скользкий бок — может зашибить товарища. Резко поймаешь — ноют и немеют пальцы от удара. Иногда, рыскнув, болан, как таймень на нересте, вылетает на полметра вверх, и приходится его перехватывать в воздухе, обнимать и ласково скидывать дальше. Но, в общем, работа эта веселая). Подтягивают болан, втыкая в него нижний угол лезвия топора. На вытянутой руке это не просто. Всадишь не по центру и, пустив щепу, болан уйдет вниз — со свистом, а там - люди ...Кричишь: — Береги-и-ись! — а сам думаешь о себе нехорошими словами и ждешь снизу вскрика или — с облегчением — глухого шороха на промштреке, куда улетело неудачно захваченное бревно. Бывает и так, что, саданув торцом в стойку, болан раскрепит лаву под низом. Тогда — лезь крепить туда, а это — дорогое время, уже завыли зубья бара, вгрызаясь в пласт.

 

- 194 -

Но вот болан у тебя. Теперь берешь смерки — две рейки, каждая длиннее половины высоты лавы. Одну упираешь в почву, другую — в кровлю. Чуть отпускаешь, чтобы стойка вошла под затяжку; теперь, переносишь размер на болан — от основания — до конца верхней рейки, здесь надо сделать засечку топором, а лучше — запил. Пила двуручная, чуть короче обычной плотницкой, но пилить надо одному, и чтобы не гнулась, не рыскала, и чтобы спил был ровный, а то стойка не встанет, выпадет. Отпилил — упри в почву основание стойки, подложи на кровлю затяжку с , таким расчетом, чтобы, чуть сдвинувшись под давлением верхнего конца стойки, она стала на место, и, прижав затяжку углом верхнего торца стойки, коротким ударом ладони вгони, чтоб не выпала. Теперь — кувалдой. Удар должен, опять-таки, идти точно по центру. Бьешь всегда из положения снизу лавы — вверх, чтобы сорвавшийся инструмент или выбитая плохо подогнанная стойка не «ушли» под низ лавы и не наделали по дороге беды. Чтобы удар был сильным, нужен замах, потом энергичный посыл кувалды и в последний момент — короткое подтягивание рукоятки на себя. Это заставляет кувалду ускориться, она крутится вокруг центра тяжести и резко, тупо бьет в стойку. Хороший крепильщик ставит стойку с трех-пяти ударов. Поставленная стойка не должна звенеть как струна: такую раскрошит в щепки оседающая кровля; но она и не должна выпасть от случайного сильного толчка. Сильный человек должен выбить поставленную стойку не менее чем с двух ударов — тогда она стояла хорошо.

В шахте мокро, кувалда скользкая, болан скользкий, затяжка — тоже. Старайся как хочешь, но если ты не очень крепкий человек, — стыдно людям в глаза смотреть, сколько ошибок ты делаешь.

Шакиров — слова не скажет худого: понимает, пацан старается.

На третью ночь (выходим в ночную) тебя посылают — очень, дескать, надо — шуровать мелкий уголь под низом, где мокрая «шлюмка» забивает рештаки (железные лотки, по которым летит уголь на промштрек).

 

- 195 -

У шуровщика — коротко обрезанная лопата, он старается либо «грести» ею неподатливую угольную кашу, либо — подкапывает ее, ожидая, когда она уйдет собственным весом со звуком, напоминающим звук шумно съезжающего по водосточной трубе оттаявшего снега. Но так бывает редко, и ты гребешь, налегая на лопатку, пока не услышишь свист и не увидишь отмашку лампой — уходи на промштрек: либо комбайн пошел, либо палить будут.

Шакиров доволен: ему помогает сегодня толковый и ловкий Миша.

Тебя приучают к делу медленно, как бы исподволь. То пошлют с гвоздодером на всю смену вытягивать на старом штреке гвозди из стоек: дело нехитрое, а гвозди нужны ... То - люковым на коренной штрек, где скат, ведущий клюку, из которого уголь насыпают в вагонетки, забило тонн двадцать пять шлюмки. Налегая, ты толкаешь тяжелую «вагонку» вверх по уклону устанавливаешь и стопоришь деревянным башмаком прямо под люком, прилаживаешь «фартук» (лоток от люка до вагонетки) и, сдвинув рычагом вверх люк, шуруешь лопатой и ломом. Если шлюмка не идет, ты поднимаешься по ходку вдоль ската до окошка в толстой дощатой стене и лезешь в скат. Там ты до изнеможения подкапываешься, толкаешь, сдвигаешь шлюмку, пока еще тонн шесть-десять не сползет к люку. Теперь ты снова идешь на коренной, толкаем вагонетку...

Одно из твоих путешествий в скат едва не закончилось грустно. Обычно в лаве и на штреке знали, что в скате работает шуровщик, и транспортер бездействовал. Для верности вход в скат закрывался деревянным щитом. Если пустить даже ненагруженный транспортер, он всегда может скинуть в скат случайно попавший на него кусок угля. Пролетев семьдесят метров под углом в 45 градусов, он приобретает скорость, достаточную чтобы оглушить, а то и убить — куда попадет. Да и мелкий уголек, если пойдет навалом, может задавить; вы Гришу так вытягивали из ската, стал люковой загружать вагонет-

 

- 196 -

ку, а из люка — сапог; насилу откачали, хорошо, что партия порожняка подошла ...

В рабочей части ската, отделенной от ходка дюймовыми досками, которые летящий уголь быстро истончает в толщину картонного листа, лежат рештаки. Шуровщик стоит обеими ногами по сторонам их загнутых вверх ребер. В ходок и из ходка можно перейти через прямоугольное, закрытое висящим на брезентовых ремнях щитком окно. Опытный рабочий всегда помнит, где ближайшее такое окно и, услышав под верхом ската удары скачущего вниз большого куска угля или породы, сваливается к отверстию и выбрасывается в окно, толкаясь левой ногой и выкидываясь в ходок, вытягивая вдоль тела к голове правую ногу и обе руки. Тогда, если и заденет — то ногу. Ты здорово потом этому научился, вернее тебя этому научил добрый человек, который по нелепой случайности в этот раз едва тебя не покалечил.

Замечено, подрываются, как правило, опытные шахтеры и калечатся — гоже. Опыт создает привычную уверенность, и она легко переходит в беспечность. И вот опытный плотник — ремонтник ската получил наряд и шел вдоль промштрека со своим подручным. А чтобы не тащить сто метров тяжелый инструмент, бросили его на конвейер и пустили его. Услышав глухой, далекий звук, ты поглядел вверх, и тебе показалось, что люк открыт: мелькнул свет. Зашуршало, и посыпался мелкий уголек. Ты засвистел в четыре пальца и посигналил лампой. Конвейер стих. Потом оказалось — просто не успели что-то положить.

Под верхом были шумы, менялось далекое-предалекое смутное освещение. Время от времени сыпалась угольная мелочь.

Уголек скачет по рештаку подобно скачкам камушка по воде: сначала несколько частых касаний, потом все реже и реже, каждый раз пролетая по воздуху все большее расстояние.

Затихло.

Ты снова взялся за лопату-спасительницу, как выяснилось чуть позже. За шорохом двинувшихся вниз десяти-пятнадцати метров слежавшейся шлюмки ты не заметил, как включили кон-

 

- 197 -

вейер, как посыпался мелкий уголек. Но потом шлюмка стала, и послышались скачущие щелчки, а затем — сверху полетело что-то большое. Вжался в чистый рештак перед слоем шлюмки, ноги в растопырку, успел воткнуть перед собой лопатку. Что-то, чиркнув по мелкому углю совсем близко, резко звякнуло в лопату, едва не выбив ее, и больно скользнув по телогрейке (спасибо, не снял, хоть и жарко шуровать в скате!), грохнуло в люк.

Тогда ты им все сказал, тем, наверху. До сих пор ты такого в лагере ни разу не говорил, вернее не орал. И потом — только однажды, объясняя шестерке-нарядчику, кто он есть. За все три года. Ты, наверное, очень громко орал или они уже и сами сообразили закрыть люк под верхом, но только дошуровал ты уже спокойно и пошел на коренной загружать и откатывать вагонетки.

Ближе к концу смены мимо тебя прошли двое работяг с плотницким инструментом, и вы даже перекинулись несколькими словами. Один из них — тот, что был постарше и пониже ростом посмотрел на тебя, как показалось, с некоторым любопытством. Ты забыл об этом. Запомнил только широкое бледное лицо, на котором за угольной пылью почти не были заметны расплывчатые веснушки и, напротив, выделялись водянистые, неопределенного цвета глаза в почти бесцветных ресницах. Впрочем, лицо шахтера после смены часто бывает похоже на негатив, не только от пыли, но и от усталости. И на некоторое время ты забыл об этой встрече. Но, как выяснилось, не забыл широколицый.

Почему в шахте не любят рвачей и скандалистов?»

— Я думаю, потому, что их не любили в лагере. Ты попал туда во время единения, когда люди научились терпимости, потому что поняли: терпимость — это сила, обеспечивавшая единство.

То, что для большинства в 1900-е годы было тактикой объединения и размежевания, в жестоких условиях концлагерей стало принципом сплочения. Притеснения сыграли роль чудовищного пресса. Сверху давило лагерное начальство, снизу

 

- 198 -

блатной и полублатной мир. Слабые диффундировали вверх — в стукачи — и вниз — в шестерки. Те, что оставались политическими, превращались в монолит. Одним из условий этой монолитности неизбежно становилась терпимость, потому что невозможно было иначе объединить людей многих национальностей, исповеданий и политических взглядов, которые во всех нормальных условиях были бы взаимоисключающими.

Ты знаешь, мне иногда кажется, что даже в семье, не говоря уже о более сложных сообществах людей, различие во взглядах и характерах тем ощутимее, чем благоприятнее внешние условия. Кто знает, может и вправду ядерное пугало сыграет роль объединяющего начала в мире.

Только — надолго ли?

«Не думаю, Виктор. Здесь есть лишь одно, что давит сверху. Вот когда ядерный бум объединится с фашиствующим мещанином... - а впрочем, тогда будет все равно, чем этот мещанин вооружен: он сумеет устроить всему живому апокалипсис даже с первобытной дубиной в лапах.

Страх всеобщей апокалиптической смерти — не слишком влиятелен. Он безличен и — от ума. А здесь у вас была ежеминутная, многоликая Гибель в блатной «малокозырочке», с фиксой - с одной стороны и в красных погонах — с другой. И угреватый нос пахана «дяди Васи» был абсолютно реален, и дегенератическая физиономия оперуполномоченного — тоже.

Ты, кстати, помнишь, как тебя агитировал заезжий «опер»?

Как он в лицах представлял тебе воображаемый диалог «антисоветчика» с малограмотной старушкой через пять-десять лет.

«А пошел ты, милый, в ...жду! — произносила счастливая старушка воображаемого будущего устами «опера». — Мне и так хорошо живетша...»

И, словно вторя этому малограмотному матерщиннику, премьер Хрущев записал, а подобострастные ваятели влепили бронзой в камень павильона на ВДНХ:

 

- 199 -

«Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме...».

Поэтому не надо сравнивать борьбу за свободу с борьбой мир: первая — реальна, вторая — абстрактна, оставим ее дипломатам, платным политикам и эстрадным коллективам. Исрнемся лучше в шахту, где и вправду не любили скандалистов и рвачей. Перефразируя Высоцкого; «вниз таких не берут». Здесь все берегут друг друга перед лицом общего жестокого врага.

Терпимость и великодушие — родные сестры. Никто не сказал тебе: «ты не годишься в лаве». И не Демидович, а Бунис предложил тебе перейти из рембригады в бригаду электрослесарей. От тебя не избавлялись — тебя приближали. И ты знал: если бы ты не захотел, — тебя оставили бы, нянчились и научили бы работать.

Перед этим — ненадолго — тебя выпросил у Демидовича на время тот самый широколицый человек, с чьей «легкой» руки ты едва не получил по лбу куском угля. Ты стал ремонтником ската, плотником, и познакомился с самым, пожалуй, ярким представителем еще одной, крайне немногочисленной, но удивительно своеобразной породы людей, которые образуют в лагере нечто вроде «неприсоединившихся стран». Это были люди, ничуть не похожие на «фраеров», обретающих независимость благодаря силе и умению постоять за себя. Они как бы представляют собою сгустки идеологии того «народа», который устал от политических распрей и партий и которому правда видится не в экономической, не в идеологической, не в религиозной, а в будничной одежде спокойствия без обжорства и безыскусственности, лишенной примитивизма.

Это был очень одинокий человек — человек одинокой судьбы, голова которого жила, по-моему, в им построенном приключенческом мире. Он был, бесспорно, талантлив талантом, близким к гриновскому. Его записки (было и такое; он три дня почти не появлялся из своей «сушилки» и потом, стесняясь, вынес тетрадку мелко и неровно исписанной карандашом за-

 

- 200 -

тертой бумаги) были, как ты теперь хорошо понимаешь, чисто гриновской смесью голой, жестокой правды и восточно-украинского «отчайдушного» свирепого романтизма, так ярко встающего в драматических постановках, где все кричат, плачут, хохочут, пляшут, клянутся, умирают и ликуют.

Это было гогеновское отрезанное ухо в руке Фрези Грант, протянутой к ускользающему острову.

Конечно же, его не понимали!

Но надо отдать должное: непонимание не было мещанским. Даже когда однажды он, усевшись на нарах с переплетным ножом, угрожал убить всякого, кто к нему подойдет, у него просто отняли нож и дали два-три раза по шее: удивительное чутье было у большинства самых «свирепых» политзека на хороших людей. Так, наверное, народ от века почитал юродивых, настоящих, конечно, с душой опять-таки гриновского Коменданта порта. Очевидно, люди чувствовали, что идеалы простой естественной справедливости странным образом сгущались в этих странниках.

Отчужденная сущность твоего «я», очищенная от условностей, наслоений и маскировки, воспринимается, как правило, как нечто лежащее в другом измерении. Отсюда и двойственное отношение: свой — чужой, наш — не наш, словом, — странник — странный человек.»