- 144 -

Письмо двенадцатое

 

«Здравствуй, Виктор!

Если бы ты вдруг захотел навестить свое прошлое, и неслышимый, невидимый приблизился к первому ОЛПу, ты увидел бы неправильный прямоугольник примерно 500х300 метров. Его внешняя граница обозначена, как и положено, разрыхленной полосой, по которой равномерно расставлены мины-хлопушки и собачьи будки. Если тоскливые злые собаки тебя не порвали, ты должен миновать четырехметровые Г-образные столбы, изображающие гитлеровское приветствие в сторону лагеря и несущие на себе внешний ряд колючей проволоки. Этой шеренгой салютующих подобий фашистов командуют вышки с установленными на них пулеметами или просто с дежурными солдатами охраны, вооруженными современным автоматическим оружием. Между внешним рядом проволоки и вышек и внутренним рядом трехметровых столбов с колючей проволокой — примерно шесть метров взрыхленной, прочищенной граблями земли. Потом еще узкая полоса морального, так сказать, отчуждения, образованная лаконичными табличками «стой, стреляю!» За ними — лежневка, опоясывающая весь лагерь дорога, образованная лежаками — бревенчатым настилом, положенным на загаченную зыбкую почву. Весь Минлаг стоит на болотах. В некоторых местах почва под ногами ходит ходуном, как кромка лесной трясины. Поэтому лежневка проходит вокруг всего лагеря и еще — посередине: как ось, на которую нанизаны стоящие в большинстве перпендикулярно к ней бараки. У опутанных проволокой двойных ворот, хорошо знакомых всем теперь по фильмам о фашистских концлагерях, —

 

- 145 -

штаб и вахта, средоточие лагерного управления. Здесь дежурит офицерский и солдатский состав, здесь — кабинет опера, здесь — комната для свиданий. По территории разбросаны и другие функциональные органы: санчасть со стационаром; »каптёрка», где хранят казенные вещи, выдают посылки и продают имеющим карманные деньги — папиросы и сигареты, маргогусалин или позеленевший маргарин, яблочное повидло из деревянных бочек, иногда — конфеты, рыбные консервы; столовая; «нарядная», где размещена деловая канцелярия во главе со старшим нарядчиком и откуда расползаются слухи об этапах, работах, вновь прибывших, готовящихся к освобождению...

Справа и слева, ближе к кольцевой лежневке, — сортиры, возле которых летом иногда прямо по земле копошатся черви, а зимой — стоит кислый морозный запах и на небольших окошечках растут широкие лопасти удивительной ледяной травы... Наконец, в самом дальнем от штаба конце находятся два несовместимых заведения: в одном из бараков приютилась «китайская кухня», где можно из присланных в посылке продуктов что-то сготовить, а в другом — расположен БУР — барак усиленного режима, о котором хихикают:

«А он, мятежный, просит БУРа,

Как будто в БУРе есть покой...»

«Китайской» кухня названа потому, что в лагерях ее организовали заключенные-китайцы. Сейчас там царит издевательски-интеллигентный Будда-Жемчужников, брат известного литератора, одного из создателей «Козьмы Пруткова».

Ты прошел все этапы изменения лагерного режима, не застав только снятия проволоки и перевода лагеря на режим поселения. Когда ты приехал, бараки на ночь, после поверки, запирались, в их окнах были вставлены решетки, ходить по зоне группами и заходить в какие-либо бараки, кроме своего, запрещалось. Разумеется, люди, рискуя карцером, запрет нарушали, кроме, конечно, ночного сидения в запертых бараках.

 

- 146 -

Состав заключенных был необычайно разнообразен. Здесь были все классы и сословия России, которая «делегировала» в лагеря наибольший процент несогласных с режимом Сталина. Из русских наибольший процент давали Москва и Ленинград. После РСФСР шли Украина и Прибалтика, затем — Закавказье, Белоруссия и Молдавия. Примерно равный с ним процент составляли пленные немцы. Из других наций были представлены англичане, американцы, немцы, не имевшие отношения к войне, румыны, афганцы, немного — среднеазиатов.

Вас поместили в карантинном бараке, откуда выводили на работу, куда приносили еду. Сюда же приходили потихоньку заключенные — знакомились, искали земляков, рассказывали новости, расспрашивали, что где делается.

Лагерь и тюрьма учат искусству комплексного анализа. Чем больше стараются лишить заключенных информации, тем тщательнее они анализируют ее крохи, пытаются воссоздать события полностью по отрывочным их отголоскам, связывая обрывок газетной фразы с текстом приказа по лагерю, беспокойство начальника шахты с глухими вестями с этапов из других лагерей. Здесь, естественно, есть потребность прогнозировать; что будет завтра, что будет со всеми, а значит — с тобою. И здесь учатся мыслить общественно, системно: я — часть многомиллионной страны лагерей и тюрем, она — часть огромной страны, огромной земли. На жизнь лагерей влияет все; вплоть до международного положения (хотя его роль явно, сильно и грубо преувеличена). Очень сильно влияет внутриполитическая жизнь. Если меня одного освободят, — это чудо, сказка, случай, слепой и маловероятный. Если снижают срока всем в результате амнистии или демократизации управления, — это гораздо надежнее. Значит, я чувствую себя гражданином в гораздо большей мере, чем те, кто не лишен гражданских прав.

Вот вся нехитрая философия, воспитывающая в лагерях граждан, людей, политически культурных.

Здесь ценят и уважают интеллигенцию. Почему? Очень просто: знания и умение врачей, юристов, инженеров, лите-

 

- 147 -

раторов, офицеров в любую минуту, прямо на глазах, превращается в реальное преимущество для всех, для любого, в их услугах нуждаются на каждом шагу, реально видят, что без их знаний, ума, сердца — живется хуже, беднее, бесправнее.

Конечно, в годы засилья сучни и воров было не так: людям социально разложившимся, не чувствующим связи с обществом и целей общества — интеллигенция ни к чему. Но, как ни парадоксально, люди очень высокого полета — такие, как, например, хирург Косматый, крупные аристократы старинных, но не выродившихся, фамилий, знаменитые артисты, просто яркие, артистичные и талантливые натуры пользовались уважением и даже защитой у воров и фраеров. Знакомство с такими людьми льстило и интуитивно ценилось. Исключение составляли лишь не только полностью деклассированные, но и потерявшие даже порочную социальную ориентацию, изуродованные «каликами-моргаликами» (лекарствами, принимаемыми в качестве наркотиков), «чифирем», не удивляющиеся никаким извращениям суки, представлявшие отличный механизм для формирования геноцидной среды.

Ты не знал близко уголовного мира и не имеешь права подробно его описывать, опираясь только на рассказы. Этот мир необычайно пестр.

Одинокие волки — фраера, очень сильные, никому ничем не обязанные люди, которые не отторгались и политической средой и уживались в состоянии вооруженного нейтралитета, кажется, повсюду. Причудливые «секты» блатного мира — как го «цветные», носившие выпущенные друг из-под друга подолами цветные рубашки — чем важнее, тем больше. «Воровские мужики», «шестерки» — тебе не под силу представить всю многообразную структуру и сложную иерархию этого мира, да и не главное — эта «экзотика», ведь не о ней речь. Она интересна лишь постольку, поскольку социальные силы использовали ее и своих интересах, и в меру этого социального подтекста приходится к ней возвращаться снова и снова.

 

- 148 -

Состав этапа, отбывавшего карантин, был миниатюрным слепком с лагерей вообще. Здесь были: один студент (ты сам); один тихий польский крестьянин, пан Болек; двое ОУНовцев, об одном из которых мы с тобой уже вспоминали как о гоголевском Остапе; еще один украинец лет двадцати пяти, схваченный вовсе не по делу; Марченко, приехавший с тобой вместе из самой Бутырки; двое рабочих — из Харькова и из Ленинграда — и один московский шофер. Причины, приведшие их в Минлаг, были пестро-разнообразными, начиная от серьезно высказывавшегося недовольства властями, включая вооруженную борьбу, и кончая трагикомическим абсурдом.

Шофер в этом отношении заслуживает особого внимания. Это был основательно малограмотный человек, по сути своей скорее мещанин, чем пролетарий, обладавший живой сметкой человека простого труда, бывавшего в разных переплетах и приученного жизнью не теряться и не удивляться. Он уморительно копировал постовых ГАИ, рассказывал много и охотно и в том числе — подробно свою невероятную по теперешним временам, а тогда обыденно комичную историю. Для довершения его портрета скажу, что был он убежден в злонамеренности ученых людей, которые даже в названиях школьных учебников стремятся оскорбить религиозные чувства:

— Ну зачем было называть учебник «Хрестоматия»? Ясно - Христа Бога Мать, чтобы, значит, насмеяться! — всерьез возмущался он, и невозможно было его убедить в ином. У такого «идейного противника» существующего строя и причина ареста была не хуже. Крепко поддав, они с приятелем начали обсуждать политическую ситуацию в мире с позиции борьбы за мир. «Нам с тобою, простым людям», — говорил дядя Вася — «война ни к чему. Это Сталину и Трумену она нужна. Ну с Трумена — что взять, капиталист он. А Сталину ... оторвать надо за это!» Оторвать предлагали такое, что в мужчине, а особенно восточного происхождения, ценится весьма высоко. Говорил дядя Вася громко, не оглядевшись. На другой же день

 

- 149 -

его и забрали. Нашлись свидетели. Трибунал слушал дело на полном серьезе. Свидетельницей была женщина. Она долго не могла выговорить название того предмета, которого собирался лишить вождя народов зловредный дядя Вася: стеснялась очень. Наконец, подбадриваемая председателем «тройки», сказала, закрасневшись. В решении военного трибунала было записано фиолетовым по белому: «намеревался нанести членовредительство вождю народов». Расценивалось это как террористическое намерение и получил дядя Вася статью 19-5К-Х и срок 25 лет. Хотите смейтесь, хотите — плачьте. Вы смеялись. Дядя Вася — тоже. А что ему оставалось делать?»

Да, прочти кто из моих современников эти строки, — и они станут для него убедительным доказательством, что в этой переписке — все вранье. Нет, милые мои, невежественные потомки нашей юности! Случались аресты и похлеще. Машина «правосудия» образца Сталина-Берии-Вышинского молола в порошок все, не разбирая. И не для смеха вспоминает об этом суровый юноша из 1953 года, а для того, чтобы в социалъно-смешном вы умели различить черты будущего страшного, что бы поняли, к чему, к каким чудовищным снам обожравшегося человечиной маньяка приводит мещанское безразличие к судьбе себе подобного, к судьбам страны, мещанская аполитичность и стремление уйти в одно-двух-трех и т.д. - комнатную скорлупу «хаты с краю». Правда, это, как это ни дико.

Смешно ли вам теперь?

«Полно, Виктор, стоит ли так. Ведь мы с тобой должны помнить только свою скромную задачу: исполнить свой долг. И плохо будет, если нас будет слишком занимать, поверит ли к го-то, случайно наткнувшийся на эти письма, их автору. Если слишком об этом заботиться, недолго и сфальшивить. То, что я тебе пишу, было. Ты об этом помнишь, я это знаю. Ты не дашь мне солгать, я не смею солгать, из чувства благодарности тем, кого нет в живых, тем, благодаря кому теперь ним рассказам могут не поверить. Ведь, в сущности, это хороню, что не поверят — не за это ли мы с тобою боролись?»

 

- 150 -

— Нет, не за это! Память и правда о войне нужны, чтобы не было войны. Память и правда о сталинизме — чтобы не было сталинизма. Не ты ли когда-то спрашивал:

«Ты прочитал, студент?

Ты веришь в это?»

Да, я не могу ничего сделать, кроме того, чтобы записать все, как было. Но выше моих сил — оставаться безразличным.

«Да, недалеко же ты от меня ушел. Хотя и писал еще в 1962 году: «Я не очень восторженный, поздно, вырос, не мальчишка, не декабрист», — а здравомыслия-то прибавилось не слишком. Ну, да ничего, может быть, поэтому я тебе и пишу еще иногда...

Тогда ты, помнится, был еще безрассуднее, и — теперь дело прошлое — начал предосудительные разговоры об организации уже в карантинном бараке. Кто-то уходил от них, кто-то не уходил... Но никто не предал, как ни пестры были недавно собравшиеся вместе люди. И это — знаменательно! Зло к этому моменту было уже развенчано, и к борьбе с ним люди готовы были сразу, без колебаний. Во всяком случае, защитников у зла в этой среде не было.

Еше немало времени должно было пройти, прежде чем определится твоя — очень скромная, действительно посильная для тебя и в какой-то мере полезная обществу — социальная роль в борьбе со злом. Пока ты еще воображал себя и вел себя как начинающий лидер этой борьбы. Пусть так. Плохо только, что ты обманул надежды тех людей, которые по неопытности действительно видели в тебе лидера. Впрочем, может быть, и не обманул? Просто ты заронил в их души ровно столько огня, сколько было уделено тебе от роду. Оказалось, не гак уж много? Жаль. Но, по крайней мере, все, что было — ты отдавал. И это утешительно осознать теперь, когда ты в таком возрасте, до которого дожить не очень-то рассчитывал.

К бараку, как я писал уже, приходили люди за новостями и знакомствами.

Вот некоторые из них.

 

- 151 -

Одним из первых был невысокий человек с черной бородой, несколько неправильным черепом и пронзительно-ясными карими «тимирязевскими» глазами под не очень красивым и вовсе не «благородным» лбом. Ясность этих глаз поражала. Противоречивость всей его фигуры также обращала на себя внимание. Вся его жизнь и, наверное, смерть были воплощением этой пронзительной энергии и противоречивости. Его уже нет на свете, и можно назвать его имя — Евгений Иванович Дивнич. Никогда ты не питал к нему безоговорочной симпатии. Вероятно, это и вправду был человек мучительных и скорбных противоречий. Но его влияние на других людей было столь велико, что он являлся, безусловно, одной из замечательных фигур лагерного мира. Дело не в том, что он был, как ясно из его странной книги «НТС, нам пора объясниться», членом организации, называвшейся то «национально-трудовой союз», то «народно-трудовой союз». Я сейчас скажу, вероятно, странную вещь: в лагерях (политических лагерях) не очень важна была политическая принадлежность человека. Много движений вливались в этот людской океан, среди них были и эмигрантские, и исконно наши — как бы это сказать — «советские», что ли, по происхождению: ведь наша многонациональная Родина утратила свое название — Россия — и не обрела никакого другого, кроме как Советский Союз. Вот в смысле того, что эти движения рождались в СССР, из самой гущи советского народа, без какого бы то ни было влияния извне, — их и можно назвать исконно советскими по происхождению. Они, конечно же, составляли громадное большинство. Только каждый из университетов поставлял почти ежегодно одну, а то и несколько в зародыше или в процессе развития разгромленных бериевской охранкой организаций. Кроме того, были организации военные, флотские, рабочие. Все они или почти все никакого отношения к иностранцам не имели, и, в большинстве, стояли на ленинских позициях. Ну, а что ленинская позиция (по существу, а не по имени) была с точки зрения сталинизма преступной — это же ясно как день, недаром вымарывались строки из ленинских произведе-

 

- 152 -

ний и тщательно скрывалось от народа ленинское «Письмо к съезду» с прямым предупреждением о возможных последствиях сталинского руководства.

Но противоречия официальной лжи и жизни были к этому моменту уже так нескрываемы, что, несмотря на оболванивание и словесную казуистику, очень многие просыпались от наркоза пропаганды сталинских всемогущества, всеведения, вседобродетельности и искали, и находили товарищей по борьбе — и, следовательно, по заключению. А потом — наоборот: по заключению — и, следовательно, по борьбе.

А Дивнич был извне. Этим объясняются, возможно, и его противоречия. Ты ведь не встречал ни одного уехавшего из России надолго политического деятеля, который сохранил бы понимание русского народа, его пути, его психологии. Впрочем, нет, одного встречал, но это, как пишут Стругацкие, совсем другая история.

Дивнич был по происхождению сербом, если не ошибаюсь. Он получил так называемое европейское образование, и по профессии был журналистом. Ты не можешь с достаточным основанием судить, в какой степени он был связан с той частью НТС, которая сотрудничала с западными официальными кругами, равно как и не знаешь (или не помнишь), как он попал в лагерь. Он, во всяком случае, не принадлежал к фашиствующей эмиграции. Ни ты, ни другие знакомившие тебя с ним люди никогда не слышали от него ни одного высказывания террористического или даже просто жестокого характера. Он резко отрицательно относился к фашизму, с презрением и негодованием. Он считал Россию своей родиной и искренне стремился ей помочь. Он обращался к правительству с письмом, где открыто излагал свои взгляды и сомнения. Он не решил до конца для себя проблемы счастья своей родины, о чем свидетельствует и его «вторая крайность» — книга, о которой я упоминал, и лекции в лагерях, с которыми он выступал уже в шестидесятых годах.

 

- 153 -

Его склад и поведение честолюбивого человека давали повод для самых резких толков, вплоть до того, что некоторые считали его провокатором, совершенно, думаю, безосновательно - только лишь потому, что держался он резко и независимо, иногда «непонятно», так, что не всегда находились естественные объяснения его поведению. Он и его друзья получили максимальные сроки, проходя по нашумевшему лагерному делу, кажется, Щирова — энергичного человека из высших советских офицеров — взявшего на себя ответственность за создание лагерной организации, хотя, как будто бы, он не был руководителем, да и самой организации в обычном понимании слова не было, а были возмущенные несправедливостью единомышленники. Дивнич в такой ситуации всегда стремился подать себя как идеолога (не организатора!) группы и многие его таковым с энтузиазмом признавали, впрочем, не все. Ом, помнится, осуждал Щирова за «присвоение» себе роли руководителя и тебе слышалось в этом упреке не только желание объективности, но и несколько задетое самолюбие. Самолюбие его было притом всегда в смысле тургеневского «архимедова рычага», и был он необычайно деятелен и трудолюбив. Он хорошо и требовательно относился к тебе, и ты был впоследствии глубоко опечален, чтобы не сказать потрясен, известием о его смерти.

А тогда он стоял под окном барака и ясно и внимательно глядел на тебя. Ты не знал еще, что с ним сблизишься довольно основательно. И, если наша переписка не прервется, я еще, быть может, напишу тебе о нем, что вспомню.

Другой колоритнейшей фигурой, появившейся под карантинными окнами летом 1953 года, был англичанин, Уинкот.

Уинкот был необычайно характерен внешне, как, впрочем, и внутренне. Был он низкоросл, коренаст, как краб, кривоног, как кавалерист, длиннорук, как палеопитек. Его круглая голова прочно сидела на короткой шее, челюсть выдвигалась вперед, как таран триремы, длинные смеющие-

 

- 154 -

ся глаза имели опущенные внешние утлы, как у наиболее талантливых представителей англосаксонской расы.

Он говорил по-русски свободно, но с ужасным английским акцентом, неистребимость которого он покорно воспринимал и объяснял как наказание английской нации за ее высокомерие. Он был жизнерадостен как фокстерьер, силен как буйвол, и вообще-то он был моряк. Английский военный моряк, преследовавшийся в Англии за участие в попытке (еще до войны) восстания в английском королевском флоте и эмигрировавший в Советский Союз по этой именно причине еще до войны. Он снимался в кино (фильм с его участием появлялся иногда на наших экранах и сейчас, его дважды давали по телевидению), вел общественную работу, и был арестован без всякой причины в самом начале войны, как очень и очень многие иностранцы, приехавшие в Советскую Россию. Кажется, у него было ОСО — особое совещание, а «дело» — чистой воды липа. Он был реабилитирован в 1956 году, как и ты, и, если жив, до сих пор живет в Москве.

История — типичная и потому я напоминаю ее тебе.

Его колорит, его атеизм, его оптимизм, неукротимость — не могли не привлечь твоего внимания. Вы сразу стали друзьями, несмотря на разницу в возрасте. Тень легла между вами только однажды. Но об этом — после.

Сейчас же существенно еще то, что Уинкот свел тебя с... немцами. Да, с военнопленными немцами, в отношении которых ты никак не мог решить, кто именно из них убил твоего брата в 1943 году и в какой мере он — этот кто-то — виноват в этом, и в какой мере виноваты в этом те, кто не убивал твоего брата, но убил много братьев, сестер, родных, чужих — много твоих соотечественников.

Помнишь, ты был в другом лагере, в пионерском. И вам сказали, что из не-пионерского лагеря - «колонии», как говорили тогда взрослые — бежали двое немецких военнопленных. Ты лежал один в изоляторе — медицинском изоляторе пионерлагеря, ты был болен. За окном светилось сквозь ли-

 

- 155 -

ству солнце, мелькали тополевые ленточники («шоколадки», как звали из дети), за широким ручьем был лес — и вот в этом лесу бродили бежавшие пленные фашисты; нет ты не думал тогда этим словом: в 1947 году все говорили еще «немцы», отождествляя фашизм принадлежностью к этой нации. Слишком много еще было перед глазами могил и развалин. Ты думал: а как быть, если немцы придут сюда. Или если ты выйдешь в лес — и столкнешься с ними? Опасность казалась тебе такой же реальной, как если бы сказали, что убежал опасный хищник из зоопарка. И солнце стало тускловатым.

А что бы ты подумал теперь? Вероятно, что скорее всего, это были не пленные немцы, которым бежать в Подмосковье и 1947 году был не велик фарт, потому, что никуда ведь не убежишь. А были это, вероятно политзаключенные — то ли националисты, то ли просто отчаянные и отчаявшиеся люди. И угрозы от них никакой не было. И хорошо знали они, как ты теперь знал, что не поймут их свободные люди, даже, может быть, те, у кого близкие — в их положении. И хотя в их положении близкие были чуть ли не в каждой семье, — деваться им было тоже некуда.

А вот теперь вопрос был совсем иной. Немцы, стрелявшие и твоего брата, немцы, рвавшиеся к Москве, в которой вы с мамой голодали и мерзли зимой 41-42 годов, чьи разбитые танки и самоходки ты ходил смотреть в Парк культуры имени Горького, чьи имена — Ганс, Фриц — были ругательствами не только среди мальчишек — эти самые немцы были рядом с тобою, нет, не просто рядом с тобою. Это были товарищи по несчастью? Нет. Кто же? Это была часть большого и сложного коллектива политзаключенных, не самая худшая причем, потому что были ведь и среди них тоже настоящие предатели, убежденные в беспринципности всего рода человеческого и откровенно или замаскированно беспринципные. Они вели себя так же и здесь, из них получались отличные стукачи. Неудивительно: предателю все равно, кого и сколько раз предавать, было бы за что. Их было мало, очень мало! Это не оправдывало нем-

 

- 156 -

цев, попавших в плен. Но, справедливости ради, надо сказать, что большинство из них понимали здесь одну очень важную вещь: они начинали видеть бесчестность гитлеровского режима, наблюдая безнравственность сталинского — не на своем примере, это бы их ничему не научило, а просто уложилось бы в рамки традиционных для них представлений об обращении с врагом. Но они видели увеличенную по количественному размаху модель гитлеризма на русской, на советской почве. На их глазах многократно превосходящие их по численности русские, украинцы, белорусы, литовцы низводились до худшего, чем они, положения собственным, а не вражеским правительством. И еще видели и с трудом воспринимали многие из них оптимизм этих непонятных людей, которые надеялись на победу справедливости, на свою победу, пришедшую не извне, а рожденную здесь, в лагерях. Вы много говорили об этом с отлично образованным, склонным пофилософствовать Альбертом, поклонником Гете, с гримасой относившимся к Гейне, видимо юдофобом, очень похожим на еврея во всем, исключая маленький, тонкий, поджатый рот и маленькие, как бы коротко стриженные уши. Он так ничего и не понял. И ты не мог бы исключить, что где-то, в каком-то будущем конфликте вы с ним наведете автоматы друг на друга...

Был еще и явный фашист, маленький и злобный, как дурно воспитанный фокстерьер, немчик, с маниакальным восторгом рассказывавший о гипнотическом взгляде фюрера и, видимо, старавшийся на него походить. Это поразительно, но этот — ты ведь не очень сомневаешься — ставший теперь неофашистом человечек имел на заднице шрам, по рассказам заключенных, полученный во время бегства от своих соотечественников, хотевших покончить с ним за стукачество. Поразительно это лишь в том смысле, что лагерная атмосфера, как подъем в горы, по уверению альпинистов, немедленно выявляла человека, независимо от его национальности, религиозной и прочей принадлежности.

 

- 157 -

Основная масса немцев была никакой политически. Так они, во всяком случае, держались. Аккуратные, экономные, добросовестные бюргеры, умеренно-гостеприимные и вообще не слишком эмоциональные. Они не были стойкими, но были терпеливыми.

Но, конечно же, не все!

Был Питер Гросбехер. Как изменила его судьба, ты не знаешь, но теперь он видится тебе в партии «зеленых», например. Он обо всем судил горячо и нестандартно. Был он высок, худощав, с большими встревоженными глазами, припухшими юношескими губами, прямым носом с высокой переносицей. Его интересовало все в этой совершенно новой для него стране. Он восхищался стойкостью и убежденностью лучших из вас и внутренне готовился к подражанию. Он мог показаться несколько старомодным из-за прекрасного художественного вкуса.

Выл Генсер, культурный рабочий, уже в армии понявший, что к чему, почти сразу разобравший, что к чему у нас, готовый сделать все для торжества справедливости в той стране, которую его послали завоевать, и которая завоевала его сердце. По-твоему, он уехал отсюда русским и еще более немцем одновременно. Он проникся уважением к нашему народу, и это лучшее, что могло случиться.»

— Ты много говорил, но я так и не понял, как же я тогда относился к немцам?

«Ты, вероятно, и не смог бы тогда этого сформулировать, но вот как это можно было бы определить. Война была долгой и кровавой. Она поставила точку — для всех, кто хотел на этом поставить точку. Лагерь дал возможность понять им — нас, тем, кто раньше не понимал и был достаточно развит; чтобы понять. Те из них, кто не понял, или кому было все равно — уехали без метрического опыта. Им же хуже. Они потеряли эти десять лет. Впрочем, в новой жизни для них будет, с чем сравнивать...

Ты слышал, как однажды литовец, отсидевший уже лет восемь, сказал: «Лучше атомная бомба, чем это рабство.» Да, именно рабство было страшнее всего.

 

- 158 -

В ХIII веке, в испанском своде законов «Семь партид» было сказано: «Естественно, что все существа на Земле любят свободу и желают ее, а тем более люди, которые имеют ясное понимание всего сущего, а главным образом те, кто имеет благородное сердце.»

А мы живем в двадцатом, семьсот лет спустя, когда ясное понимание сущего и благородное сердце — жизненная необходимость многих.

И я утверждаю, что даже жажда мира, великая и благородная, уступает жажде свободы, украденной у миллионов.

Поэтому, я думаю, с теми из немцев, которые способны были понять происходившее в нашей стране, нас объединяло нечто большее, чем завершившаяся война, и двадцать миллионов вопящих об отмщении без гнева смотрели на твою беседу с Гросбехером или долгие разговоры многих русских с Генсером. Здесь зарождалось, я думаю, будущее братство народов, как когда-то Интернационал собирал вокруг себя угнетенных всех стран.

Ну а ты, тот, умудренный, современник движения «зеленых», что ты-то теперь думаешь об этом?»

— А я просто знаю теперь, кто убил моего брата. Его убил такой же маньяк-мещанин, как тот, который расстреливал Тухачевского и Егорова, уничтожал Вавилова, преследовал Таирова, издевался над Ахматовой, сжигал книги Гейне, Фрейлиграта, Маркса, Гумилева... И вовсе неважно, немец он был или русский. Важно, что он был фашист, то есть вооруженный мещанин. С мещанами у меня никогда не было ничего общего, а особенно в те годы, когда я был — ты. А мещане были и в лагере. В безжалостной, естественной изоляции они жались друг к другу, и — удивительно! — в этих жестоких и ярких условиях умудрялись существовать так же пыльно и тупо, как и на воле!

«Да, это хорошо, что ты помнишь. Ведь в лагере были настоящие фашистские старосты, полицаи, издевавшиеся над людьми и так и не понявшие, что их пребывание здесь — слабая возможность изменить свою тускло-жестокую судьбу.

 

- 159 -

Вот один из них, бывший полицай, сидит в компании такого же, как и он, и рассказывает. Его круглое лицо с низким лбом, оттопыренными губами, дряблыми щеками и бессмысленным взглядом оживлено воспоминанием.

— Ты знаешь, мне с детства, — признается он, — интересно было, как кто пердит. Вот я слышал как старуха на печи, — следует звукоподражание. — Слышал, конечно, как мужики, — снова звукоподражание. А дальше он рассказывает в подробностях, как, пьянствуя с такими же полицаями, он подсыпал в вино жженую пробку и приглашал молодых девушек из тех, которым все равно с кем пить. (Были и такие на нашей земле). И как пьяная компания ждала и дождалась. И — ему это интересно! Подумайте, целая коллекция звуков в памяти, размышления и предположения о том, как и почему в одном случае звук — такой, а в другом — эдакий, эксперимент, выводы... Он не страдал психической болезнью. Ему действительно это интересно.

Вот другой, не знакомый с первым. Он родом из деревни, презирает крестьянский быт.

— Ты думаешь, о чем они разговаривают, когда парень с девушкой встречается? Они же ничего такого не знают. Им и потолковать не о чем. Ходят и спрашивают: «Маньк, а ты сегодня срала?» «Да, а ты?» «Я — тоже» — вот и весь разговор. А ты, наверно, воображаешь...»

Ты не воображаешь, ты пытаешься понять, зачем ему нужен этот тупой бред? Зачем надо все вывозить грязью, оболгать убогой и вонючей ложью?»

А помнишь, как он обиделся на тебя?

— Вот, Витя, ты говоришь, ты политический. А я тебе скажу: ты плохой политик. Вот мы с тобой рядом на нарах. А конфеткой ты поделился с Тихоном. А со мной не поделился, а Тихон-то — где, а я — рядом...

Кретинизм? Нет. Твердая установка на получение от каждого ближнего конфетки, кусочка, чинишка, зарплаты, золотого зуба, который можно выбить, наставив, как долото, нож, пайки, полцарства — чего-нибудь, только получить. Ос-

 

- 160 -

тальные — тоже должны быть такими, иначе — удавиться с тоски и стыда. Отсюда — вывод: все притворяются хорошими. Все — подлецы. И сыплются примеры, как правило, грязные. Ты — мне я — тебе. А как же иначе-то? И — ску-у-у-чно. И страшнее любой химеры рождается в этой скуке почти научно обоснованная классификация сортирных звуков. И человек превращается в сырье для фашизма, сталинизма, — для любого диктаторско-мещанского «изма».

Сколько таких было в лагере?

Из тех тысяч, которых ты встречал (а в лагере, как в деревне, каждый на виду), не более пяти человек. Почему? Думаю, что они лучше устраивались на воле.

А вот Николай Никанорыч на воле не удержался. Почему? Он был человеком, принимающим решения на свой страх и риск. Он был директором школы в маленьком украинском городке. Не успел, как многие тогда, уйти из окружения. По чьему-то совету немцы назначили его бургомистром. Он подумал — и согласился. Рядом не было обязательного, как ангел-хранитель, коммуниста-подпольщика. Решение принимал сам Николай Никанорыч, зная, какую ответственность он на себя принимает и что могут подумать люди, когда вернется Красная Армия. В том, что она вернется, Николай Никанорыч не сомневался и минуты.

Он передавал сведения партизанам, спасал от угона в немецкую неволю жителей городка, спасал от расстрелов и пыток. Дважды сам был приговорен немцами к расстрелу — оба раза приговор отменяли, но после второго раза стал Николай Никанорович совсем седым.

Когда его арестовали эмгебисты, полгорода ходили свидетельствовать за него. Тебе легко на душе это вспоминать, потому что теперь его освободили за отсутствием состава преступления и он снова — директор школы. А тогда он на десятом году несправедливого заключения, седой, с крупным породистым лицом, с бержераковским носом, появился ненадолго перед окнами карантинного барака.

 

- 161 -

«Тогда он поймет душу родного народа, почувствует почву, на которой вырос, и только тогда мощный бутон развернется в прекрасный цветок.»

Эти слова он напишет тебе потом. А сейчас он курит, мудрые глаза его смеются, а в углах крупного рта, прикрытого седыми усами — горькие складочки. И ты еще не знаешь, что от этого человека больше, чем от кого бы то ни было, к тебе придет осознание родной земли, долга перед нею, исторического «смысла развития человечества». Хотя он не ораторствует, он — делится мыслями, мягко иронизирует, много спрашивает, пытаясь понять. Но, повторяю, — все это случится потом.

Кончался карантин. Состоялся ознакомительный спуск в шахту и лекция по технике безопасности, которую читали два с студента горного института из Ленинграда. Они были студентами - и ты был студентом. Конечно же, возник вопрос: «за что?» И когда ты рассказывал свою историю, они были как слепые — два молодых красивых парня в красивой форме горного института с маленькими квадратными погонами и шитыми витым шнуром буквами на них. Эта политическая слепота, упорное нежелание видеть явные нелепости и несправедливости социального устройства были для тебя непостижимы. Как они чувствовали себя потом, когда двадцатый съезд «разрешил» видеть некоторые последствия национального позора, удобно названною «культличностью»? Миллионы людей мучались, негодовали, боролись, а миллионы других спали с открытыми глазами! Угольный Север, битком набитый лагерями, в большинстве политическими, был на их глазах. Все шахты эксплуатировались, в основном, силами политзаключенных — на их глазах. А они ходили по всему этому закабаленному краю, словно одурманенные наркотиками, и ничего не замечали.

— Посчитайте, сколько же по-вашему, должно быть предателей в России?! — возмущенно говорил им ты — Прикиньте хоть по наспинным номерам — ведь только здесь на Инте — десятки тысяч политзаключенных.

 

- 162 -

— Вы преувеличиваете — сонным голосом отвечал один из них. — Этого не может быть.

— Ну, посчитайте сами.

— Да нет, этого не может быть...»

— Ну, давай и я с тобой поспорю.

Ах, благородное негодование юности! А ты не забыл, как каждый день под твоими окнами заключенные растаскивали кирпичную кладку канатами, а при выезде грузовика лихой краснопогонник с удовольствием вонзал двухметровый железный ломик в мусор, наваленный в машину, в надежде вонзить его в тело заключенного, пытающегося укрыться под этим мусором, выехать за ворота и бежать? И ты что-то не очень негодовал! Твой собственный отец сидел по ложному навету. Поразительная слепота, неправда ли?

Тебе было четырнадцать лет?

Но ведь ты получил в наследство изысканный генетический код, строивший твой мозг по лучшим меркам. Тебя воспитывала женщина, разносторонне образованная и тонко чувствующая. Разве эти двое из горного института имели что-либо подобное?

Не спеши же их осудить. У них не было наследуемой мудрости. Сталин не даром выбирал во враги народа цвет интеллигенции. Он и его подручные твердо знали: нет страшнее врагов для деспотизма. Они помнили, что Ленин, и Маркс, и Энгельс — все были интеллигентами. Неужели можно всерьез верить в сказки об отождествлении интеллигентности и буржуазности? Это в конце-то 30-х годов?! Конечно, сталинизм еще и не догадывался, что они вслепую воюют с новым классом, обладавшим уже тогда всеми необходимыми атрибутами класса. Но, если ты был такой умный, то почему же ты даже этого тогда еще не понял? Ведь всего за полгода до этого ты, размышляя над «Государством и революцией», искал новый революционный класс в крестьянстве, кажется? Основательное понимание потребовало трех десятков лет. Чего же хотеть от студентов, которым было интересно в шахте не потому, что она была обнесена колючей проволокой (такой привычной и обыденной в сталинское время!), а потому, что это была область их профессиональных интересов, их будущая любимая работа.

А, впрочем, так-то оно так, а ...

«Вот именно.»