- 5 -

Дочери Тане посвящается.

«Счастлив, кто посетил сей мир

в его минуты роковые».

Начало пути

Я родилась в Северной Осетии, в крестьянской семье. К огорчению моего отца, у моих родителей было четыре дочери и ни одного сына. Родители мои были неграмотны, но очень трудолюбивы, они беззаветно любили землю, за что она платила им благодарностью. Отец говорил, и я помню эти слова с раннего детства: «Работать надо с охотой, работать надо красиво, по совести, чтобы тебя благодарили и животные, и земля». Сказанное по-осетински это звучит мудро и красиво.

Отец мой был талантливым хлеборобом, владел множеством навыков, необходимых в хозяйстве: был и плотником, и столяром, и бондарем, и кузнецом. Знал практическую ветеринарию, имел большой набор медикаментов и со всеми недугами скота управлялся сам. Вблизи нашей станицы находились немецкие колонии, слывшие высокой культурой земледелия. Отец дружил с немцами и учился у них многому. Были у отца и друзья-цыгане — талантливые мастеровые. У них он тоже многое перенял.

Мать, вечная труженица, не разгибала спины, дома. Я не помню ее спокойно проходящей по двору. У каждой из нас, девочек, с четырехлетнего возраста была своя табуреточка с прорезью на сиденье, чтобы удобно было нести ведерко-подойник. С этого возраста мать учила нас доить коров.

Из четырех сестер в школу ходила я одна. Остальные интереса к грамоте не проявляли. Отец их поддерживал, говорил:

«Зачем вам Школа? Это одно баловство. Вот я не знаю ни одной буквы, а разве я плохо живу? Чего у нас нет, чего не хватает?!» Меня называл княгиней, иронизировал над моей тягой к знаниям.

Мать же была на моей стороне, она хотела видеть меня грамотной. Мне нередко приходилось убегать в школу через соседские дворы, чтобы не попадаться отцу на глаза, хотя все, что нужно было делать по дому, я делала не хуже сестер. И ноги отцу лучше других мыла я. Отец, приходя вечером с поля усталый, говорил: «Пусть Нина помоет мне ноги!» Моя учеба

 

- 6 -

для отца была как соринка в глазу. «Мать, дети! Смотрите, наша княгиня из школы пришла». Я очень болезненно воспринимала •его насмешки, но школы не бросала.

Лучшие сорта пшеницы, овощей, лучшие породы скота были у моего отца. Через немцев-колонистов он выписывал из Германии сельскохозяйственный инвентарь, ухаживал за ним, сохранял под навесом.

Друзей у него было много, он умел дружить, умел помогать — и не только словом, но и делом. Например, в нашей станице жили весьма далекие родственники отца, у них был свой дом, большой пустой двор, много детей. Глава семьи все лето сидел на скамеечке под чинарой и грыз семечки. Он не жал и не сеял, не садил ни картошки, ни подсолнухов. А когда поспевал урожай, отец отвозил им бричку зерна или муки, бричку арбузов, бричку картошки. На престольные праздники мать собирала и несла им куфт (гостинец, расход — пироги, сыры, вареных кур). Бескорыстно, безвозмездно...

Нам, детям, отец охотно рассказывал историю осетин, свою родословную до дедов и прадедов. Рассказывал о переселении осетин с гор на равнинные земли, о далеких наших предках аланах, народе воинственном и процветавшем. Остатки этой народности — сегодняшние осетины расселились по ущельям и склонам Кавказского хребта.

Я родилась в Северной Осетии в селе Христиановском в 1916 году, если верить документам. В Христиановском закончила школу-девятилетку. В 1933 году приехала в Москву и поступила на подготовительные курсы медицинского факультета МГУ. В 1935 году сдала экзамены и была принята в институт. В 1940 году получила диплом врача.

О врачебной профессии я мечтала с детства. Горцы, лишенные иммунитета, оказавшись в гуще равнинных жителей, особенно были подвержены всякого рода инфекциям. Такими детскими болезнями, как корь, скарлатина, краснуха, болели взрослые и переносили их тяжело. Скоротечная чахотка являла собой буквально бедствие, унося жизни совсем молодых, только начинающих жить людей. Все это происходило на моих глазах. В наших селениях почти не было врачей, не было тогда и лечебных средств против этого недуга. Лечили горным воздухом, усиленным питанием, но это мало что давало. Уже тогда я мечтала стать врачом, чтобы спасать свой народ от чахотки.

Моя мать умерла от гнойного плеврита, а сельский фельдшер лечил ее от малярии. Двенадцати лет я осталась без матери, ко-торую безумно любила. Отец, оставшись вдовым с тремя дочерьми (старшая уже вышла замуж), женился на многодетной не

 

- 7 -

замужней женщине. Я не захотела оставаться в доме матери с мачехой. Меня забрал к себе брат матери, мой дядя Андре Елоев. У него своих детей было шестеро: четыре дочери и два сына. Жена его тетя Саша была? глубоко верующим человеком. Она считала, что лучший кусок, лучшее платье должно отдаваться сироте, и строго следовала этому правилу, с чем мои двоюродные сестры вынуждены были мириться. Никогда не забуду тетю Сашу, ее христианскую доброту и всю эту семью. От них я уезжала в Москву. Тут нужно сказать, что через три года после вступления в колхоз умер отец от тоски и гипертонии.

Конечно, учиться мне было нелегко: жизнь в общежитии на стипендию, которой мне не хватало даже на обувь. Отсюда — ночные дежурства в клиниках института в качестве медсестры или няни; в летние каникулы тоже работа где-нибудь на эпидемии, например, на торфоразработках в районе Усолья, где свирепствовала малярия, где заболела и я сама терцианой — трехдневной малярией. Иногда на месяц мне удавалось вырваться на родину к старшей сестре Гене Золоевой и ее мужу Сосланбеку. Они делали все, чтобы я могла отдохнуть и набраться сил. Иногда они присылали мне в Москву деревенские посылки и гостинцы, что тоже меня очень поддерживало.

Не могу забыть лета 1938 года! Ярославская область, Переславский район, село Усолье на правом берегу реки. Реки с красивыми берегами, с чистой водой, с обилием рыбы. От села через реку был переброшен мост. За мостом начинались бараки, несметное их количество. Слепые, серые, мрачные. Вдоль бараков по обе стороны шли двухъярусные сплошные нары. В душных, вонючих бараках на нарах, на полу лежали люди, пораженные малярией, с высокой температурой, часто в беспамятстве. Повальная малярия! Это поселок сезонных рабочих торфяных разработок. Среди рабочих преобладали татары, многие плохо понимали по-русски. Я была поражена, потрясена тем, что увидела. Сознавая, что надо предпринять что-то немедленно, не откладывая ни на минуту, я присела и записала самое главное, остро необходимое и с тем пошла к директору торфоразработок.

Мои требования были следующими: срочно найти помещение под стационар, чтобы госпитализировать больных в нормальные условия, отпустить необходимые средства на оборудование, питание, обслуживающий персонал; обеспечить меня транспортом, дабы я могла лично решить все вопросы по обеспечению медикаментами, инструментом и, главное, дополнительным медперсоналом в райздраве Переславля и облздраве Ярославля. Остро стоял вопрос о выделении единиц бонификаторов и хинизаторов. Бонификатор — это человек, опрыскивающий нефтепродуктами места выплода малярийного комара, а хинизатор — раздатчик

 

- 8 -

хины и акрихина всем работающим на болотах с целью профилактики и лечения.

Администрация оказалась весьма косной. Реальную помощь я получила от ярославского облздравотдела. В селе Усолье был оборудован стационар. Переславский райздравотдел прислал шесть человек среднего медперсонала. Получила в свое распоряжение бонификаторов и хинизаторов. Дело пошло на лад. По моей просьбе администрация разработок и облздрав договорились с директором моего института о продлении моей работы в Усолье до конца сентября. Мне не хотелось оставлять свои начинания на полпути. Институт дал согласие. В конце сентября на смену мне облздравотдел прислал врача, которого я в деталях познакомила с обстановкой и организацией работы.

По возвращении в Москву я еще много сил потратила, чтобы догнать свой курс, помогали товарищи. Но малярии я все же не миновала.

Считаю одной из самых больших удач своей жизни то, что мои институтские учителя — профессора, ассистенты, люди высокой общей культуры и высокого профессионализма, интелли-генты в российском понимании этого слова, передавали нам не только свои знания и опыт, но и учили врачебной ответственности, состраданию, а также прививали нравственные идеалы, культуру поведения, культуру быта.

На всю жизнь сохранились в памяти слова профессора. М. П. Кончаловского: «Камфора для сердца, как овес для голодной лошади. Кофеин для сердца, как кнут для усталой лошади». Он был терапевтом.

Академик Н. Н. Бурденко читал нам лекции по хирургии» Рассказывая о хирургическом лечении паховых грыж, вдруг он: простер руки к залу со следующими словами: «Дорогие друзья! Я знаю, что многие из вас намерены хирургию сделать своей профессией. Я приветствую это. И хочу будущим хирургам рассказать историю одного молодого врача. Молодой врач после окончания института увлекся хирургией и на селе организовал: хирургическую службу. Оперируя мужиков по поводу паховых грыж, он упустил из вида, что в грыжевой мешок с брюшиной может попасть стенка мочевого пузыря и, вправляя содержимое грыжевого мешка в брюшную полость, он предварительно прошивал мешок, перевязывал и отсекал. В результате получался мочевой свищ и рана не заживала. Мужики, прооперированные им, жаловались на «нужники», которые он им понаделал и, собравшись как-то, решили проучить врача. От кого-то услышал об этом кучер доктора. Прибежал к своему хозяину, и они решили ночью бежать из села, сняв предварительно колокольчики с дуги». Зал смеялся, а посмеявшись, задумался. Старшекурсники:

 

- 9 -

готовились к самостоятельной деятельности. Я уверена, что ни один хирург этого курса не забыл рассказ Бурденко.

Я была членом хирургического кружка, организованного самим Бурденко. Старостой кружка и его активным участником был правнук декабриста Сергей Лунин, человек очень способный и всеми уважаемый: и педагогами, и студентами. В один из дней на занятие кружка Сергей не пришел. Не пришел и на следующее занятие. Все волновались, время было неспокойное. Шли аресты и среди профессорского состава, и среди студентов. Мы пошли к декану Зилову. Он, конечно, знал, где Лунин, но нам сказал, что он перевелся в Ленинград.

Закончились государственные экзамены. Началось распределение молодых врачей. Я с детства мечтала стать врачом и послужить своему народу. Но запроса из Осетии на врачей не было. Мне предложили четыре места на выбор, среди которых был Магадан. Комиссия называла его городом заключенных. Я остановила свой выбор на Магадане.

— У вас там кто-нибудь есть? — спросил меня председатель комиссии.

— Я сирота, у меня там нет никого,— ответила я.— О существовании такого города я услышала от вас. Думаю, что там я нужна более, чем где-либо.

Теперь я должна объяснить, почему мой выбор остановился на Магадане. Из пяти лет моей учебы в мединституте четыре приходятся на годы террора. В конце тридцатых годов был арестован и уничтожен нарком здравоохранения СССР Г. Н. Каминский, которого медики глубоко уважали. Это был человек, сделавший много доброго для народа. В те же годы был арестован директор нашего института Оппенгейм, которого студенты заслуженно любили. Был арестован муж секретаря Оппенгейма. Арестовывались преподаватели, арестовывались студенты, отцы студентов. На нашем курсе было много молодых немецких коммунистов и немецких евреев, искавших приюта и защиты от гитлеризма в первом социалистическом государстве. От фашизма бежали из Польши под нашу защиту евреи и коммунисты. К сороковому году их всех подмели подчистую. Моя однокурсница Р. М. Головко на общеинститутском комсомольском собрании торжественно отреклась от арестованного родного отца, прося оставить ее в комсомоле. Две самые близкие мои подруги, студентки, лили горючие слезы: у Оли Жук в Воронеже был арестован отец, у Жени Антоновой — муж, главный инженер завода МОЖЕРЕЗ в Люблино. Женю выгнали из квартиры, оставив маленькую холодную сараюшку. Оба присылали из лагерей

 

- 10 -

письма, полные отчаяния в преддверии своей гибели, и прощались с близкими. Обе украдкой читали мне письма оттуда.

В летние каникулы после работы я выкраивала месяц или меньше, чтобы съездить на родину, повидать сестер. Над каждым вторым домом в нашем селе витал траур: кто-нибудь был арестован. Арестованы были лучшие люди Осетии, прошедшие гражданскую войну, принимавшие участие в становлении советской власти. Был арестован и расстрелян Карамурза, первый осетин, награжденный орденом Ленина, секретарь обкома, человек простой, демократичный, ездивший по селам Осетии без телохранителей, согретый любовью и уважением народа. Был арестован Роман Икаев, секретарь нашего райкома, человек такого же склада. Все это вызывало у меня глубокое волнение, тревогу и заставляло думать. Вот почему я считала, что в моих знаниях и моей помощи больше всего нуждаются там.

Скорым поездом Москва — Владивосток ехала на Колыму большая группа молодых врачей выпуска I МГМИ 1940 года. Городок на Второй Речке Владивостока не очень гостеприимно, без особого комфорта принял группу транзитных пассажиров, ехавших на Колыму. Еще несколько лет тому назад этот городок являл собою пересыльную зону ГУЛАГа для заключенных всех мастей и статей, направляемых на золотые прииски и оловянные рудники с правом умереть там от стужи, голода и непосильной работы. Теперь эту зону перевели в Ванино и Находку. А Владивосток принимает договорников.

Прибытие парохода, на котором нам предстояло плыть в бухту Нагаева, задерживалось. Мы пребывали в томительном ожидании. Нас, молодых врачей, попросили помочь на кухне, так как нагрузка на поваров была большая. Поварами, раздатчиками, уборщицами работали в основном женщины. И наша группа врачей на 80 процентов была женской. Одна из поварих работала здесь еще в лагерной кухне, когда этапы заключенных шли непрерывными потоками. Думаю, что и она сама была тогда заключенной с небольшим сроком по бытовой статье. Она со мной разговаривала доверительно, мне было интересно ее слушать. Я ходила к ней в гости несколько раз, и в беседе без свидетелей как-то она мне сказала:

— Хотите, я покажу вам в вашем бараке место на нарах, где умер в 1938 году известный поэт Мандельштам? Он был уже мертв, а соседи по нарам еще два дня получали на него хлеб, завтрак, обед, ужин. Он был известен еще до революции...

Мне это имя было тогда еще не знакомо, но я запомнила его в связи со столь трагической судьбой этого человека. Еще она показала мне пригорок на территории транзитного городка, на котором умер историк Попов, автор учебника по истории пар-

 

- 11 -

тии. На следующий день после раздачи обеда она повела меня на этот пригорок. Она была сочувствующая и понимала все, происходящее вокруг.

В 1944 году в больнице Севлага на Беличьей я рассказала о смерти Осипа Мандельштама Варламу Тихоновичу Шаламо-ву, который попал в больницу как тяжелый дистрофик и полиа-витаминозник. Мы изрядно над ним потрудились, прежде чем поставили его на ноги. В больнице с ним познакомился заключенный фельдшер хирургического отделения Борис Николаевич Лесняк, после освобождения через год в 1946 году ставший моим мужем. Он горячо ратовал за Шаламова. Я оставила Шаламова в больнице культоргом, сохраняя его от тяжелых приисковых работ, где он долго продержаться бы не смог, в этом я не сомневалась нисколько. До 1946 года Шаламов оставался в больнице, когда уже я там не работала, а Лесняк из лагеря в 1945 году в ноябре освободился. После Беличьей Шаламов до освобождения из лагеря больше на тяжелые работы не попадал. Уже в пятидесятые годы под Калининым им написан рассказ «Шерри-бренди» по мотивам моего ему пересказа о смерти Осипа Манделыптама.

В середине сентября мы погрузились на пароход «Феликс Дзержинский», единственный товарно-пассажирский пароход на линии Владивосток — Магадан. Пароход был предельно загружен пассажирами, среди которых было много семейных с детьми. Детский плач был слышен отовсюду. На утро после первой ночи пути капитан парохода вызвал в свой кабинет врачей, ехавших этим рейсом. Он объявил, что среди детского населения парохода свирепствует корь, что она подкосила детей еще в транзитном городке Владивостока. Но родители, измученные в трудной дороге и в далеко не комфортных условиях транзитки, боялись, что их с детьми оставят до следующего рейса, и потому скрывали болезнь детей от врачей.

Общими усилиями мы развернули импровизированный стационар, в который перевели больных детей. Нам, врачам, весь путь до Магадана скучать не пришлось. В порту бухты Нагаева нащ пароход встречали машины скорой помощи, отвозившие детей в инфекционное отделение детской больницы.

Нашу группу врачей разместили в бараке № 5 Шестой транзитки. Несколько бараков этой транзитки еще оставались на Парковой улице, тогда отделенной небольшим лесным массивом от Колымской трассы, главной улицы Магадана. Тот лесной участок позже был превращен в городской парк.

Барак № 5 был преимущественно женским, его называли девичьим. На следующий день после прибытия состоялась встре-

 

- 12 -

ча с начальником Дальстроя генералом Никишовым. Он объявил, что большинству из нас придется работать с заключенными, что состав заключенных весьма пестрый: бандиты, грабители, убийцы, насильники, бытовики, но преобладают враги народа —" изменники Родины, шпионы, диверсанты, вредители и террористы. Поэтому при обращении с заключенными нам следует быть в высшей степени осторожными, строгими и бдительными. Он сказал, что многие из этих людей способны на низкие поступки, если не сказать больше. И советовал иметь это в виду особенно женщинам.

Затем наша группа побывала на приеме у начальника УСВИТЛа подполковника Драбкина и у начальника Сануправления Садомского. Всюду с нами говорили как зрячие со слепыми. Предостерегали нас не только от возможного насилия со стороны заключенных, но и от их влияния.

Хочу рассказать об одном эпизоде. Еще в пути на Колыму я познакомилась и подружилась с молодым врачом-стоматологом Верой Алтуховой, коренной москвичкой. Мы и в магаданской транзитке поселились в одном бараке на соседних нижних нарах. Как-то мы с ней пошли в магазин за продуктами и возвращались обратно короткой дорогой через лесок по тропе. В руках у нас были хлеб, масло, консервы. Недалеко от тропы, по которой мы шли, заключенные рыли траншею. Когда мы проходили мимо них, из траншеи показалось несколько голов, заключенные что-то кричали, делали какие-то знаки руками. Надо сказать, мы страшно перепугались и бросились в сторону нашей транзитки. Прибежали в барак бледные и запыхавшиеся, рассказали подругам о своих страхах. И только позже, на прииске, когда я встретилась с лагерем лицом к лицу, я поняла, что скорее всего просили хлеба и покурить...

А Вера Алтухова в Магадане очень меня выручила. Ее собирали на Север практичные родичи со всей тщательностью и пониманием условий, где ей предстоит жить. У нее было две пары валенок, а я ехала в Магадан в босоножках. Подъемные, которые я получила перед самым отъездом, не успела разумно истратить. Я лишь купила отрез шифона и отрез панбархата да черные лаковые босоножки — то, о чем я мечтала все студенческие годы. Положение мое было и смешным, и отчаянным. Вера отдала мне одну пару валенок. А шифон, панбархат и босоножки на Колыме мне не понадобились...

Свое первое назначение я получила на прииск имени Чкалова Чай-Урьинского горнопромышленного управления. Оно же было и моим первым крещением. То, с чем я столкнулась, то, что я там увидела, потрясло меня. Самое буйное мое воображение не способно было это представить. Вздыбленная, вспоротая,

 

- 13 -

перевернутая земля, на которой и в щелях которой копошились такие же серые, как эта земля, люди, а если точнее — тени людей, одетые в грязные убогие лохмотья. Изможденные серо-коричневые лица производили жуткое впечатление. Первое же знакомство с производством и лагерным бытом позволило мне понять две вещи: первое — в сохранении жизни этих несчастных людей серьезно никто не заинтересован, главная их беда — голод и истощение. Второе — единственная служба в этой системе, не являющаяся врагом заключенных,— медики, при всей ограниченности их прав и возможностей. Под флагом этого понимания прошла вся двенадцатилетняя моя работа в лагере.

На прииск привез меня на машине скорой помощи начальник санотдела Чай-Урьинского управления Григорий Трофимович Клочко и представил начальнику прииска Фролову и начальнику лагеря Рудакову. Первый вопрос, который возник,— вопрос жилищный. Мой предшественник, на смену которого меня привезли, жил в поселковой амбулатории за занавеской. Это был пожилой человек, очень больной, недавно освободившийся из лагеря. Он подал заявление о выезде в связи с болезнью и с нетерпением ждал замены. Мне предложили место в комнате на трех человек в доме ИТР. Там жили две одинокие женщины, и одна койка была свободной. Я от общежития отказалась категорически, сказала, что с меня достаточно пяти лет студенческого общежития. Здесь мне предстоит тяжелая, напряженная работа с ненормированным рабочим днем. Клочко поддержал меня, он сказал начальнику прииска:

— Я еду дальше по приискам Чай-Урьи. Если к моему возвращению вы не устроите молодого врача, не создадите ей нормальных условий, я ее передам другому прииску, врачи нужны всем.

После отъезда Клочко начальник прииска, его заместитель по хозяйству и я пошли смотреть поселковую амбулаторию. Надо сказать, что мы с Клочко еще до встречи с приисковым начальством провели в этой амбулатории около двух часов в беседе с моим предшественником. Я это помещение успела внимательно осмотреть, а от врача, которого я сменяла, постаралась узнать все основные характеристики условий и суть его обязанностей. Сравнительно большое помещение делилось посередине прихожей, дверь налево вела в амбулаторию, дверь направо — в большое складское помещение, где стояли ящики с перевязочным материалом, медикаментами, пустыми и полными бочками с сиропом шиповника и брусничным джемом, а также с экстрактом хвои. Кроме того, много всякого хлама, которому здесь вовсе было не место. Я предложила в этом большом складском помещении сделать стационар на десять-пятнадцать коек,

 

- 14 -

отгородив стеной часть помещения под кладовку, приемный покой и комнатку для врача, в данном случае — для меня. Мое предложение было принято, сразу же закипела работа.

Теперь о прииске имени Чкалова. Этот прииск возник стихийно в 1940 году на базе участка прииска «Большевик». Вблизи его были разведаны площади с высоким содержанием золота. И приисковый поселок, и лагерь строились наспех. Я застала страшную картину неустроенности, антисанитарии. В лагере бараки со сплошными двухъярусными нарами были плохо утеплены и плохо отапливались. Заключенные одеты и обуты в лагерные обноски (второго и третьего срока носки). Осужденные по 58-й, политической статье, а они составляли большинство «списочного состава», резко ослаблены, истощены. Убогое некалорийное питание. Отпускаемые по скудным нормам продукты для лагерного котла по пути к котлу и из котла беззастенчиво расхищались.

Вшивость в лагере была стопроцентной. Зимой не хватало ни дров, ни воды. Вода таялась из снега. Дезкамеры насекомых не убивали, а лишь делали одежду сырой, в ней люди шли в пятидесятиградусный мороз на двенадцатичасовую смену.

Почти не было дня, чтобы не привозили с участка в больницу или в морг умерших в забое от общего переохлаждения организма. Отморожения были явлением массовым. Отмороженные пальцы рук и ног амбулаторно «скусывались» в день по целому тазику.

Я была потрясена всем этим. Конфликты с начальством начались чуть ли не с первых дней. С моим приходом «группа В» в лагере возросла почти вдвое. «Группа В» — по шифру ГУЛАГа — временно освобожденные от работы по болезни. Начальство неистовствовало и грозилось.

На этой почве воевать приходилось не только с начальством. На первом лагпункте был заключенный фельдшер по фамилии Коломиец. Он был школьным грамотным фельдшером, осужденным по бытовой статье. Зверем его называли заключенные. И вполне справедливо. Он избивал приходивших к нему на прием, главным образом слабосиловку из 58-й статьи. Выгонял на работу даже тех, кто был освобожден от нее мною. Это был уже вызов. Я требовала начальника лагеря немедленно убрать его, перевести на общие работы, на другой прииск. Но у начальства он находил покровительство, он их устраивал.

Кончил Коломиец трагически. Я требовала от участковых фельдшеров, кроме амбулаторных приемов, контроля пищеблока, санитарного состояния бараков и санобработки людей, еще и посещения бригад на производстве, в забое. В одно из таких посещений производства Коломиец был убит ударом кайла в го-

 

- 15 -

лову сзади. Меня вызывали на поднятие трупа. Я говорила Рудакову, что он добром не кончит. И оказалась права. Это было тяжелое зрелище при всей моей к нему антипатии.

Приисковый вольный поселок тоже был полон своих проблем. В ноябре столовая поселка не имела крыши. Снег падал на головы и в тарелки. Заместитель начальника прииска по хозяйству, завидя меня еще издалека, скрывался за каким-нибудь домом или заходил в него. Весь поселок был покрыт наледями из помоев и отбросов — удручающее зрелище. И небо, как бы из сочувствия к нам, временами эти наледи припорашивало снегом. Когда зима была уже на исходе, я с ужасом думала, во что превратится территория поселка, лишь только пригреет солнце. Я призвала к активности население. Общими силами мы заставили выкайлить нечистоты и вывезти в отдаленный распадок, с таким расчетом, чтобы талые воды не смыли их в реку, из которой по всей долине бралась вода для бытовых нужд, в том числе для питья и для приготовления пищи.

«Вольный стан» доставлял мне тоже немало хлопот. Зимой крупозная пневмония не щадила и вольнонаемных, несмотря на несравнимые с лагерем условия. Летом общим бичом была дизентерия. Вода для всех бытовых нужд летом бралась из реки Чай-Урьи, по берегам которой располагались все прииски чай-урьинской долины. В Чай-Урью спускались все промышленные и бытовые стоки. Моя первая весна на Чкалове, весна 1941 года, встретила меня массовой дизентерией в лагере и поселке. Пользоваться чай-урьинской водой было равносильно самоубийству. На Колыме не роют колодцев, вечная мерзлота не дает подземных источников. Я обратилась к геологам. Они нашли родник на ближайшей сопке. По моему настоянию родниковая вода была заключена в трубы и спущена к прииску. Стан и лагерь получили чистую воду. Много было высказано резких и просительных слов, разъяснений, увещеваний и угроз, прежде чем дело было сделано. Действенных лекарственных средств от дизентерии не было, приходилось рассчитывать лишь на профилактику заражения и разноса инфекции. Дизентерия пошла на убыль.

В начале лета один из приисковых геологов, еще молодой человек, вступил в открытый и громкий конфликт с приисковым начальством. Я уже не помню самой причины конфликта, но последствия его никогда не забуду. Рано утром в амбулаторию внесли на фланелевом одеяле Лешу, геолога, с перерезанным горлом, истекавшего кровью. Белый, как полотно, без сознания. Полпоселка столпилось возле амбулатории. Широкий разрез открывал кольца дыхательного горла, из которого, булькая, вырывалось слабое дыхание.

 

- 16 -

Не более минуты я была в растерянности, а каждая минута была дорога. Решение созрело быстро, само собой: до лагерной больницы и ее хирургического отделения было далеко, еще больше до «вольной» больницы в Берелехе. Надо было немедленно действовать. Ни хирургического шелка, ни хирургических игл в амбулатории еще не было, руки еще не дошли... Я налила в стеклянный лоток спирт, нарезала на куски и бросила в спирт простую белую нитку, обожгла на спиртовом пламени инструмент, прокалила и согнула простую иголку, вымыла руки спиртом, смазала края раны йодом и приступила к делу. Зияющая рана завораживала, дыхательная трубка держалась на одном или двух сантиметрах задней стенки. Разрез не коснулся сонной артерии, я это поняла сразу, и потому не оставляла надежда на спасение. Крепким швом я соединила хрящи, дыхание сразу пошло через рот, перевязала крупные сосуды, кожу скрепила металлическими скобками, которые, слава Богу, всегда находились в штанглассе со спиртом. На горле получилось целое ожерелье. Одновременно ему была внутривенно введена глюкоза и сделан укол с обезболивающим. Я уже накладывала плотную повязку, когда Леша приоткрыл глаза, обретая сознание, и сказал почти шепотом:

— Доктор, не спасайте меня, не спасайте...

Мое сердце забилось радостно, глаза застилали слезы, и еще минуту назад уверенные руки стали дрожать от волнения, от разрядки. Я услышала за спиной какой-то гул и движение. Я оглянулась: амбулатория битком была набита людьми. Никто не верил в спасение, и на лицах отражалось свидетельство чуда. Да и сама я испытывала то же чувство, так как не до конца была уверена в благополучном исходе. Мы заставили его выпить горячего сладкого чая, ввели подкожно камфору. А заместитель начальника прииска по хозяйству, который помогал мне во время операции, уже вызвал из Нексикана легковую машину. Через полчаса я везла Лешу в берелехскую больницу, где сдала его из рук в руки хирургу этой больницы, доктору Ерхо.

Через месяц или полтора в амбулаторию ко мне зашел Леша с букетом цветущего шиповника. Леша был сактирован и рассчитан с выездом на «материк». Приисковое начальство очень было заинтересовано в том, чтобы диагноз ВТЭКа указал психические отклонения, но это им не удалось.

Не раз мне говорили в лицо друзья и недруги, что я человек весьма неудобный, обладающий удивительной способностью наживать врагов, что мой резкий, не приспособленный к компромиссам характер дорого обойдется мне. В этих словах была большая доля правды, но изменить своей природы я не могла, да и не хотела.

 

- 17 -

На первом лагпункте работала медицинская сестра Зоя, договорница. Грамотная медсестра, добросовестная, исполнительная, моего примерно возраста. Она вышла замуж за старшего электрика прииска, выходца из уголовной среды, но хорошего специалиста, ценимого начальством. Он был ревнив, жесток. Зоя постоянно ходила в синяках и кровоподтеках. Я советовала ей с ним разойтись и уехать с этого прииска. Но время тянулось...

Однажды прибежал бледный, взволнованный санитар и сказал, что Зоя повесилась. Я бросила все дела и побежала к дому ИТР, где они с мужем занимали комнату на первом этаже. Возле дома, у окна и дверей толпились люди.

Я протиснулась в комнату и увидела Зою, лежащую на полу с петлей на шее. С потолка свешивалась обрезанная веревка. Муж Зои Сергей сидел в углу на табуретке и держался за голову. Ждали оперуполномоченного НКВД и меня.

В простенке стояла железная кровать, сделанная в приисковой ремонтной мастерской. На спинках ее — по два тяжелых медных шара в качестве украшения. Я заметила, что одного шара на кровати нет.

Я нагнулась и внимательно осмотрела Зою. Факт смерти был бесспорным. Как ни странно, на шее не было специфического следа, на волосистой части головы — рана и запекшаяся кровь на волосах.

В это время пришел уполномоченный и начал опрос с Сергея. Сергей рассказал, что, придя домой, долго не мог достучаться, хотя знал, что Зоя должна быть дома. Стали выходить из своих комнат соседи. Сергей пошел поглядеть в окно и увидел Зою висящей. Он закричал, вышиб окно, пролез в комнату и срезал веревку, но не сумел удержать Зою и она упала, ударившись о стул. Он притронулся к ней, тело было уже холодным.

Свидетельские показания мало что к этому прибавили. Тогда я спросила Сергея, где четвертый медный шар от кровати. Он глянул на меня напряженно и испуганно и сказал, что, наверное, отвинтился и где-нибудь возле кровати. Кто-то из соседей, находившихся в комнате, нашел шар в противоположной стороне от кровати на полу. Тогда я сказала, обращаясь к оперу:

— Зоя была повешена мертвой. Все зашумели, зашикали. Оперуполномоченный Ваня сказал мне:

— Не пори чепуху, еще зелена-молода.

К моим словам никто не прислушался. Зою похоронили. Сергей несколько дней не выходил на работу, выражая переживание и горе, ночевал у приятеля.

У меня не было ни малейшего сомнения относительно слу-

 

- 18 -

чившегося. Я была уверена, что Сергей вначале убил ее, ударив тяжелым медным шаром по голове, а когда увидел, что она мертва, повесил ее, вышел из комнаты, а с окном, срезанной веревкой, падением тела все разыграл. Когда я утверждала, что удар или удары по голове были нанесены до повешения, он доказывал, что, падая, она ударилась головой о стул. Но я-то была знакома с судмедэкспертизой, знала, что кровотечения в таком случае быть не могло. Я написала доказательное письмо в Магадан начальнику Сануправления Садомскому с требованием прислать авторитетную врачебную комиссию для эксгумации.

Вскоре приехала комиссия из трех человек: два врача-хирурга Ф. И. Рубан, Я. С. Мейерзон и судмедэксперт, фамилии которого я не запомнила. Была проведена эксгумация. Моя версия полностью подтвердилась. Сергея судили, присудив к пяти годам исправительно-трудовых лагерей, несмотря на то, что вся приисковая администрация, начиная с замполита Давыдова и кончая уполномоченным прииска, была на стороне Сергея. Прииску он был нужен.

С администрацией лагеря у меня также возникали постоянные конфликты по многим причинам из-за адских условий лагерного бытия. Один мой эксперимент, вольный безрассудный поступок, дорого мне обошелся, я могла быть судима и разделила бы участь моих подопечных.

В медпункте стана у меня было два санитара, два заключенных бытовика, один отбывал срок за драку, другой — за потерянные документы бухгалтерского учета. Это были люди средних лет, трудолюбивые, скромные, очень дорожившие своим лагерным положением, службой в поселковой санчасти. Однажды они пришли ко мне и сказали, что в бараке, куда помещали освободившихся из лагеря, как правило, доходяг, одному зеку стало плохо, кровь пошла у него горлом. Бригадир велел ему вернуться в лагерь. Проходившие мимо мои санитары, видя, насколько он плох, завели его в барак «свежих вольняшек» и пристроили к печке. Парнишка молодой, его очень жалко.

— Ведите его сюда,— сказала я.

И впрямь: бледный, истощенный, с горящими глазами, с хорошим лицом — он вызывал сочувствие. Ему было лет двадцать, осужден был по 58-й статье, и очень было похоже, что у него туберкулез. Санитары его раздели, побрили, помыли, и мы его положили в свой поселковый стационар. Таких доходяг там бывало немало из только что освободившихся. Он пролежал у нас более двух месяцев. Мы его хорошо кормили, лечили. Он окреп. Может быть, еще полежал бы, если бы в этот же стационар не поступил с каким-то острым заболеванием надзиратель первого лагпункта. Он узнал заключенного Белова, который

 

- 19 -

давно числился в побеге. О своей находке он сообщил командиру дивизиона ВОХР и оперуполномоченному. Белова увели. Меня начали трясти с нарастающей угрозой как пособника побега. Только вмешательство начальника санотдела Чай-Урьи Татьяны Дмитриевны Репьевой уберегло меня от беды. Ее доводами были моя молодость, неопытность в колымской специфике, движение врачебного долга.

...После окончания института и распределения, когда стало известно, что большая группа выпускников едет в Магадан — город заключенных, ко мне подошла секретарь директора, уже немолодая женщина, дочь ее училась в нашем институте на курс младше меня, и, волнуясь, сказала:

— Мне известно, что вы едете в Магадан, на Колыму. То, что я хочу сказать, держу в строгом секрете. Но вам почему-то доверяю. На Колыме в лагере на прииске мой муж в заключении, я получаю от него страшные письма, он не верит, что доживет этот год до конца. Я ношу его фамилию,— и она назвала фамилию.— Если он вам где-нибудь встретится вдруг, помогите ему, чем сумеете.

Я дала ей слово, что сделаю все, что смогу, если встречу его. Допускаю вполне, что подобное она говорила еще кому-нибудь из нашей группы... Удивительное, почти лотерейное совпадение: не я его, а он меня нашел на одном из лагпунктов Чкалова. Он прослышал о новом враче, выпускнице Первого московского мединститута. Я была поражена совпадением. Из многих десятков колымских приисков, участков дорожного строительства, лесоповала, угледобычи, из многих тысяч зека!.. Конечно, я ему помогала, приносила из дома, из поселкового магазина что было возможно, из лагерной и поселковой аптеки давала ему рыбий жир, шиповниковый сироп, брусничный джем, которые производила колымская витаминная фабрика. Поддерживала я его до 1942 года. Это тоже было непросто: такие отношения с заключенными именовались связью с врагами народа, режимная часть за этим строго следила. Да и не один он был такой у меня. Дальнейшей судьбы его я не знаю.

Еще одна удивительная встреча была у меня на Чкалове. С Марком Такоевым, моим земляком. Будучи уже старшеклассницей, я, как и подруги мои, считала за счастье быть приглашенной на танец под гармонику Марком Такоевым, молодым, стройным, красивым, прекрасным танцором. Он лежал в чкаловском стационаре с туберкулезом позвоночника, перебитого на следствии. Он узнал меня, не я его. То был полутруп. Он вынул из-за пазухи картонку от крышки папирос «Казбек» с изображением горца верхом на коне на фоне Казбека. Он сказал, что это самое дорогое, что он имеет, что связывает его с


 

- 20 -

Родиной. На обратной стороне этой картинки было написано им мне письмо. Такоеву была установлена инвалидность, его вскоре отправили в инвалидный лагерь на 72-й километр от Магадана. Перед отправлением он написал письмо матери и попросил меня, когда я буду на родине, передать его. В свой первый же выезд с Колымы я просьбу его выполнила. В селе Ди-гора к матери Марка провожал меня муж моей старшей сестры Сосланбек Золоев.

Чай-Урьинское горное управление получило наибольшее развитие в предвоенные и военные годы, когда резко ухудшилось снабжение и продуктами, и обмундированием. Прииски Чай-Урьи укомплектовывали «отходами» и «отбросами» с других приисков по строгим разнарядкам сверху. Каждый прииск, каждый лагерь старался сбагрить в первую очередь свою «доходиловку» и «отрицаловку». Когда этапы прибывали на Чай-Урьинские прииски, а на Чкалов особенно, нередко из машин вынимали уже окоченевшие трупы...

Вот такая рабочая сила преобладала на Чкалове. Почти ежедневно из забоя в больницу или прямо в морг привозили замерзших. Зимой свирепствовала пневмония, летом — дизентерия. Это было время, когда Америка еще не начала одевать и кормить не только наш фронт и тыл, но весь тюремно-лагерный архипелаг.

Отморожение ног и рук было повсеместным и повседневным явлением. На одном из участков Чкалова на фельдшерском пункте я встретила хирурга Коста Стоянова, ассистента клиники Герцена нашего института. Я перевела его на второй лагпункт в лагерную больницу, где мы вместе с ним организовали хирургическое отделение. Мы много оперировали вместе. Для меня, молодого, начинающего врача, это была прекрасная школа и прекрасный учитель — умный, добрый, талантливый хирург,

Он лечил уже не только заключенных, но и вольнонаемных. Я привлекла его к этой работе. Все его операции были успешными, имя его становилось популярным. Был случай, когда на соседнем с нашим прииске «Чай-Урья», где заведующей врачебным участком была моя однокурсница Мария Борисовна Кисельман, оказалась в тяжелом состоянии роженица с патологической беременностью. Везти ее в райбольницу вольнонаемных было нельзя: далеко и рискованно.

Мы со Стояновым поехали на «Чай-Урью». Он блестяще сделал кесарево сечение. Я ему ассистировала. И мать, и ребенок остались живы. Стоянов получил тогда грамоту Управления Севвостлага. Я относилась к нему с большим уважением и благодарностью. Понятно, что я старалась поддержать его и мораль-

 

- 21 -

но, и материально. Он был человеком очень скромным и неприхотливым.

Мать Стоянова, старая болгарская подпольщица, дважды обращалась к Сталину через Димитрова с ходатайством об освобождении сына. В 1945 году Стоянов был освобожден и вскоре вернулся в Болгарию. В 1948 году Коста Стоянов был назначен главным хирургом Вооруженных сил Болгарии. Несколько раз у меня возникало желание написать ему несколько слов привета. Но его высокий пост меня удерживал, я не хотела быть превратно понятой. Но все это было потом...

А пока я металась между лагерем и приисковой администрацией. Последней не было от меня ни покоя, ни передышки. Все, что мне удавалось выбить, выдрать, выкричать для лагеря, казалось мне каплей в море, тонуло в кошмаре лагерного бытия. Кусок не лез в горло, и сон не шел. Я чувствовала, что нахожусь на грани катастрофы, нервного срыва. Я писала рапорты во все эшелоны дальстроевской власти, вплоть до самого начальника Дальстроя, генерала Ивана Федоровича Никишова, без какого-либо успеха. Лагерная администрация, охрана смотрели на меня с неприязнью и удивлением. Начальник отряда ВОХР Юрченко сказал мне как-то:

— Что-то вы больно печетесь о врагах нашего народа и нашей Родины. Смотрите, чтоб не кончили плохо.

Проезжавший по Чай-Урьинской долине генерал Никишов вызвал меня в кабинет начальника прииска Фролова.

— Что вы думаете, доктор, мы. не знаем о положении в лагере? Знаем не хуже вас. Но идет война не на жизнь, а на смерть. Стране нужен металл. Без жертв война не бывает. Не затрудняйте работу прииска. И слова свои контролируйте,— сказал он, отпуская меня.

Единственный человек из администрации, относившийся ко мне с пониманием, интересом и сочувствием, был мой прямой начальник — начальник санотдела Чай-Урьи Татьяна Дмитриевна Репьева, женщина с царственной внешностью и государственной головой.

Шел 1942 год. Беседуя со мной в своем кабинете, она сказала мне:

— Нина! Тебе на Чкалове оставаться больше нельзя. Тебя невозможно узнать, ты заболеешь, ты на грани нервного срыва. Ты знаешь, я тоже сочувствую заключенным и делаю для них все, что могу. Но можем мы с тобой не так уж много. Я дам тебе отпуск и пошлю недели на две на Талую, ты отдохнешь, отвлечешься и подлечишься, а там будет видно.

После непродолжительного моего пребывания на Талой я была отозвана в Магадан. Меня направили в центральную боль-

 

- 22 -

ницу УСВИТЛа заведующей урологическим отделением. В отделении работал заключенный врач, профессор Шавердов — прекрасный специалист и хороший человек. После Чкалова работа в больнице казалась мне спокойной, почти курортной. Но передышка была недолгой. Меня вызвали в .Санитарное управление и сказали, что в Северном управлении возле Ягодного находится больница Севлага. Она размещена в Беличьей, бывшем поселке геологов. Главврач этой больницы Залагаева тяжело больна и нуждается в немедленном выезде с Колымы. Сама больница в зачаточном состоянии и требует для становления немалых усилий. Выбор Сануправление остановило на мне. Так я снова вернулась в «тайгу», на «трассу», в гущу приисковой жизни и золотой лихорадки. Я собрала свои нехитрые пожитки, главным из которых был чемодан с книгами, медицинскими учебниками по специальностям. Почти до конца моей врачебной работы они оставались моими лучшими советчиками.