- 64 -

«Цыганские напевы» Сарасате.

 

Итак, я, как "склонный к побегу", еду на четвертый участок. Дорога от Орска до Аккермановки показалась мне невыразимо тоскливой. Какие-то бурые холмы и холмики, почти лишенные растительности, на которых оседал густой шлейф пыли, оставляемой полуторатонкой-"газиком" — классическим грузовиком еще довоенной эпохи, скрипевшим на многочисленных ухабах всеми своими сочленениями.

Меня посадили на дно кузова. Скамью же занял командир ВОХР четвертого участка старшина Зимоглядов. Он, во избежание всяких моих поползновений к бегству, поставил ноги в хромовых сапогах мне на плечи. Кроме того, в кузове сидел еще один вохровец с овчаркой, свесившей язык чуть ли не на мое лицо и рычавшей при каждом моем движении. Помнится, я думал о том, что в некоторых случаях собаки удивительно напоминают людей, а последние, в свою очередь, собак, и еще о том, сколько все-таки на мою скромную особу тратится государственных денег (автомобиль, бензин, собака, конвой и т. д.). Но, видимо, именно крамольные думы насчет схожести вохровцев и овчарок оправдывали уделявшееся мне государственное внимание. Почему человек думает так, а не иначе? Почему мою голову не посетили, скажем, мысли о том, сколь великолепен порядок, при котором героический чекист Зимоглядов со своим верным Джульбарсом бдительно несут нелегкую службу, конвоируя опасных и склонных к побегу "врагов народа". Ах, если бы мысли выстраивались сами собой в таком вот правильном направлении... Но они не выстраивались и, следовательно, приходилось признать, что меня посадили все-таки за дело.

Размышляя подобным образом, я не заметил, что грузовичок уже стоит перед голубыми воротами, украшенными каким-то затейливым орнаментом и знакомым лозунгом насчет труда, который в СССР есть дело чести, доблести и геройства.

 

- 65 -

На вахте надзиратель Черкасов в щегольской сине-красной фуражечке тщательно обыскал меня. Вместо приветствия он изрек:

— Тильки казаты, и у трум (то есть в трюм). — Так упивавшийся своей властью надзиратель Черкасов называл знаменитый на всю Орскую ИТК карцер. Эту его любимую присказку мне потом приходилось слышать много раз.

Четвертый участок, огороженный, как полагается, забором, колючей проволокой, вышками, оказался значительно меньше других лагпунктов Орской ИТК .№ 3. Я увидел здесь всего лишь три барака. Посреди зоны стоял столб с рупорами громкоговорителей. Было тихо, пустынно. Августовское солнце нещадно жгло, раскаляя камни и пыль, по которой я шагал босыми ногами. По двору слонялось еще несколько доходяг, остальные зэки, очевидно, вкалывали на никелевом карьере.

Осталось присесть на завалинку одного из бараков и поразмыслить, что же делать дальше. Вдруг громкоговоритель ожил. В нем что-то заурчало и откуда-то из другого далекого мира раздались четыре удара литавр, подобных ударам судьбы. Вслед за этим деревянные духовые пропели простую и красивую мелодию, пронизанную чувством жизненной радости и счастья. Затем включились скрипки, повторившие "тему судьбы", и музыка стала как бы разрастаться в звуковом пространстве. Наконец весь оркестр вступил в грандиозную битву, очевидно, битву с судьбой. В ходе нее постепенно утвердился широкий мелодический поток, может быть, как символ добра, торжества жизни. И лишь после всего этого и над всем этим куда-то в заоблачные вершины устремился тонкий голос солирующей скрипки...

Сомнения нет! По радио звучал Концерт Бетховена в исполнении одного из величайших скрипачей XX века Иегу-ди Менухина. Бессмертная музыка, гениальное воплощение гармонии мира! Мне показалось, что я сижу в глубоком смрадном колодце, и где-то далеко наверху моему взору открылся кружок голубого неба. Убожество моего сознания, которое, по всем законам марксистской философии, определялось убожеством моего бытия, вдруг взбунтовалось. У меня появилось неодолимое желание покончить и с бытием, и с сознанием, найти как можно скорее какое-нибудь укромное

 

- 66 -

местечко в зоне, разорвать лохмотья своей фронтовой гимнастерки, связать их и повеситься.

Вдруг надо мной склонилась какая-то тень.

- Жора Фельдгун, что ты здесь делаешь? — Передо мной стоял собственной персоной не кто иной, как Миша Копачевский в своем скромном хабэ, топорщащемся из-под матерчатого ремешка.

Я что-то начал ему рассказывать о своих злоключениях, но он не дослушал.

- Так, значит ты склонен к побегу... Прекрасно! Сейчас мы тебя изолируем от общества. Иди за мной.

Через десять минут, после горячей бани, я лежал в белоснежной нательной рубашке и кальсонах из бязи на чистой койке с матрацем, подушкой, простыней и одеялом. Оказывается, все это белье полагалось заключенным и военнопленным, но до них обычно не доходило.

Миша сидел напротив и, добродушно посматривая на меня, рассказывал: его сюда прислали месяца полтора назад заведовать медпунктом. Он уже успел организовать здесь маленький стационар на шесть коек. Начальник участка Меренков неплохой мужик и, между прочим, большой меломан. Он давно носится с мыслью создать на участке культбригаду. Здесь есть духовой оркестр, который играет на разводе. В КВЧ сидят профессиональные художники, найдется пара музыкантов-любителей.

- В общем, ты лежи пока, набирайся сил, а там мы что-нибудь придумаем, - заключил он.

Я лежал, и силы, действительно, прибывали, поскольку Миша меня каждый день чем-нибудь подкармливал. Подкармливал он и еще одного доходягу, лежавшего на соседней койке. С той поры прошло уже полвека, а я все вспоминаю Мишу Копачевского, его доброту и гуманность. Это была из ряда вон выходящая, немыслимая фигура в жестоком безжалостном мире, где законом стала формула: "Умри ты сегодня, а я завтра". И вот здесь, вопреки всему, ходил человек, сострадавший и стремившийся помочь тем, кого его сослуживцы презрительно называли "лагерной пылью".

В один прекрасный день Миша вызвал меня в амбулаторию.

- Как ты думаешь, что там лежит за ширмой? - Миша

 

- 67 -

чуть-чуть наклонил голову вбок и очень многозначительно посмотрел на меня. Я заглянул и глазам своим не поверил: на топчане лежал черный деревянный гробик.

- Скрипка! Господи, Боже мой! — Бережно раскрыв футляр, я достал ее. Простой фабричный инструмент с жильными струнами, но в полном порядке. И смычок там был, пусть с черным волосом, и в коробочке даже маленький кусочек канифоли.

- Откуда, Миша, у тебя это сокровище, где ты взял его?

- Понимаешь, все очень просто. В Аккермановке, как и во всяком порядочном советском поселке, есть Дворец культуры. Между нами говоря, это такой дворец, как я - китайский император, но это между нами. Там валяется всякий хлам, какие-то балалайки, и среди них я углядел этот вот самый гробик с музыкой. На скрипке здесь никто никогда не играл. С заведующим клубом мы хорошо знакомы. Узнав от меня, что на штрафняке появился "знаменитый скрипач" (это, понимаешь, с моих слов), он сказал: "Пожалуйста, берите скрипку, и пусть человек играет на радость себе и людям".

Миша говорил еще что-то, но я его плохо слушал. Мои руки касались инструмента, как бы передавая ему свое тепло, поглаживали его, подстраивали. Наконец смычок робко коснулся струн...

Через несколько дней, получив со склада вполне приличную одежду, я переселился в КВЧ, которая находилась при клубе-столовой. Здесь жили два художника-профессионала (не мне чета) - Прохор Петрович Сокуренко, окончивший в свое время Одесское художественное училище, и Николай Иванович Иванов из Тулы, специализировавшийся на изготовлении вывесок государственных учреждений, а также на различного рода малярных работах, требующих определенной квалификации. Здесь же общими усилиями создавалась лагерная стенгазета для заключенных. Там можно было прочесть, что з/к такой-то перевыполнил план на 25 %, что в трудовом соревновании победила бригада, где бригадиром з/к такой-то. Был в газете и юмористический отдел "Что кому снится"; предполагалось, очевидно, что умиравшие с голоду работяги, читая материалы этого отдела, будут прямо за животы держаться от смеха. Наконец, гневно клеймились от-

 

- 68 -

казчики, лодыри, не хотевшие честным трудом искупать свою вину перед Родиной. Разумеется, стенгазету, этот атрибут советского образа жизни, никто никогда не читал, но выпускалась она регулярно.

В КВЧ стояли две койки художников, а третью поставили для меня. Стены украшал комплект инструментов духового оркестра. Каждое утро он громыхал на разводе. Музыканты неимоверно фальшиво выдували марш "Прощание славянки". С той поры и до сегодняшнего дня звуки этого марша вызывают у меня тошнотворное чувство.

Прохор Сокуренко за десять лет своего заключения написал бесчисленное количество портретов товарища Сталина. Еще большим спросом пользовались "Иван Грозный убивает своего сына", васнецовские "Богатыри", суриковская "Боярыня Морозова" и некоторые другие копии шедевров русской живописи.

Все это, равно как и вывески Николая Ивановича, шло за зону и приносило лагерю немалый доход. Естественно, перепадало кое-что и художникам при выполнении частных заказов — иногда буханка хлеба, иногда шматок сала, а иногда и глоток-другой водки. Кроме того, Николай Иванович получал из дому богатые посылки. Одним словом, художники милостыню не просили и жили в лагере весьма сносно.

Когда стало известно, что в КВЧ появился профессиональный музыкант, которому поручена организация культ-бригады, сюда потянулись все, кто считал себя умеющим на чем-нибудь играть и петь. Постепенно образовалась небольшая, сугубо самодеятельная капелла. В нее вошли скрипка, то есть я, трубач духового оркестра Буравлев, гитарист - цыган Коля Ракитянский. Большим энтузиастом оркестра стал Николай Иванович Иванов, весьма сносно игравший на баяне. Наконец, один, совсем еще молоденький мальчишка -Витя Остапчук, обладавший красивым лирическим тенором, сел за ударные инструменты (Миша Копачевский тоже выцарапал их из Дома культуры).

Все эти ребята, кроме Буравлева, правда, не имели никакого представления о нотах. Но некоторые способности и, главное, огромное желание очень помогали делу. Они с удовольствием вникали в неординарную гармонизацию, которую я им предлагал, разнообразие аккордовой и мелодической

 

- 69 -

фактуры, выучивали сольные эпизоды, облигатные голоса и т. д., и все это только по слуху. Вскоре мы вполне сносно играли несколько джазовых пьес, таких, как "Брызги шампанского", "Рио-Рита", "Утомленное солнце", "Девушка играет на мандолине"; "Утомленное солнце" и несколько песен из репертуара Вадима Козина пел наш тенор. Венцом этой программы явилась Фантазия на темы вальсов Штрауса.

Кроме этого, нам удалось сколотить под руководством Коли Ракитянского самый настоящий цыганский хор. Вместе с Колей, белгородским цыганом, сидевшим за дезертирство, на четвертом участке находилась еще группа цыган, которые предпочли лагерь фронту, и несколько очаровательных цыганок, попавших туда за какие-то цыганские грехи.

Эта компания поразительно быстро нашла свою, неповторимо прекрасную, цыганскую интонацию, определившую тембральную окраску хора, какую-то тягучую страстность его звучания. Запомнилась поистине трагическая "Хасиям, мрэ дадорэ" ("Пропали мы, отец мой"), стремительная "Ту болвал" ("Ты, ветер"), "Кай лодлэ" ("Где кочуете") и другие песни этого, ни на кого не похожего по своему образу жизни, народа. Разумеется, исполняли освященную гением Л. Толстого "Ой, да не вечерняя", а также "Ночь светла" и другие русско-цыганские вальсы и романсы.

О пляске и говорить нечего. Цыгане, все без исключения, танцевали так, что стены старого барака буквально сотрясались.

Заключали концерт "Цыганские напевы" Сарасате в моем исполнении и под перебор Колиной семиструнной. Он очень быстро освоил все гармоническое своеобразие аккомпанемента и, импровизируя, то уподоблял гитару цимбалам, то находил интересные противосложения основной мелодической линии.

Наконец, под руководством способного любителя Вадима Брахмана образовалась небольшая драматическая труппа. На первый случай они репетировали чеховского "Медведя", в котором играли сам Вадим, милая девушка Валя Суходольская, получившая незадолго до этого пять лет по статье 58-10, и вездесущий Николай Иванович — художник, исполнивший роль слуги Луки.

Днем я писал маленькие партитуры для своей капеллы,

 

- 70 -

а вечером в клубе-столовой до поздней ночи шли репетиции (отбой нас не касался). Иногда "на огонек" захаживал сам начальник четвертого участка Меренков. Это был человек лет пятидесяти, страшно худой и изможденный. Он страдал какой-то внутренней болезнью, и его буквально шатало, когда он шел. "Доходяга-начальничек", как мы его между собой называли, тихо садился где-нибудь в уголке, с видимым удовольствием наблюдая за происходящим на сцене. Очевидно, он в молодости пел в каком-то хоре. По его личной просьбе хор разучил знаменитую песню "Вечерний звон" и довольно сложную для любителей полифоническую разработку песни "Бородино" на слова М.Ю.Лермонтова.

Начали мы репетировать примерно в сентябре, с тем чтобы выступить на Октябрьские праздники. Встал вопрос об экипировке. Лагерных артистов надо было во что-то одеть. Где было найти, например, куртку с бранденбурами, платье со шлейфом, лакейскую ливрею для героев инсценировки "Медведь"? И вот тут неожиданно с самой лучшей стороны проявили себя блатные.

Сегодня о ворах-рецидивистах существует обширная литература. Вспомним героев (иногда весьма симпатичных) из "Записок следователя" Л.Шейнина и, наоборот, воров, внушающих чувство крайнего омерзения, фигурирующих в суровой прозе В.Шаламова, героев многочисленных кинофильмов начиная, кажется, с "Путевки в жизнь".

К тому времени я уже около года довольно близко мог наблюдать блатной мир в условиях Орской ИТК № 3. Урки чувствовали себя здесь превосходно. Их облик определялся некоторыми специфическими чертами, прежде всего одеждой. Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки ("правилки") виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера - "Не забуду мать родную", "Нет счастья в жизни", затем "фикса" во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь. В среде блатарей также существовала строгая иерархия, своеобразная "табель о ран-

 

- 71 -

гах", в которой я, правда, не разбирался. Различались "полуцветные", "цветные", "жуковатые", "паханы" и т. д. Воры регулярно проводили собрания - "толковища", на которых обсуждались различные вопросы, так сказать, бытового характера, разрабатывались всякого рода преступные акции, выяснялись отношения, сурово осуждались те, кто нарушил "воровской закон".

Так, в Орской ИТК блатари на работу не выходили и ни в коем случае не имели права быть комендантами, участвовать в лагерной самодеятельности (как это — вор будет выступать со сцены, петь и танцевать перед лагерным начальством?). Барак, в котором они жили, был своеобразным государством в государстве. Между командованием колонии и "социально близкими" ему рецидивистами существовали довольно сложные отношения. Иногда с обеих сторон открывались военные действия. Воры, например, совершали налеты на каптерку, хлеборезку, склад. Командование в ответ сажало их в карцер или отправляло на этап, для чего приходилось, случалось; вводить в зону вохровцев с автоматами. Но обычно отношения носили характер мирного сосуществования. Блатные особенно дружили с младшим начальством, например, с надзирателями, вахтерами. За деньги они приносили в зону "с воли" всякую еду, спиртное и даже наркотики, конечно, сами имея с этого кое-какой "навар".

Свои материальные ресурсы урки пополняли за счет заключенных, получавших посылки. Иногда посылку брали "на шарап", то есть человек не успевал донести ее с вахты до своего барака, как на него налетала воровская гвардия — малолетняя шпана, которую блатари кормили, воспитывали, готовя себе смену. Ограбление совершалось просто: один шпаненок падал владельцу посылки в ноги, другой толкал его в спину, третий выхватывал посылку и был таков. Бывало и так, что уголовники ограничивались более или менее умеренной данью с наиболее состоятельных заключенных, предпочитая не резать курицу, несущую золотые яйца.

Все это делало их существование в колонии весьма сносным. Они коротали время, играя в карты, напиваясь чифирем (крепким чаем), водкой, накуриваясь анашой, и если от чего и страдали, так это от безделья и скуки. Поэтому иногда в воровской барак приглашался какой-нибудь интел-

 

- 72 -

лигентный "фраер", который умел "тискать романы", то есть пересказывать что-нибудь вроде "Трех мушкетеров", "Королевы Марго", "Графа Монте-Кристо". За это его подкармливали. Правда, фраера тут же могли проиграть в карты, после чего его находили задушенным или зарезанным где-нибудь под нарами. Все это было такой же обыденной формой лагерного быта, как и висевшие повсюду лозунги и стенгазеты, призывающие перевыполнять производственные планы, побеждать в трудовом соревновании, и, наконец, как самодеятельное искусство.

Но если на лозунги и стенгазеты, призывающие к труду, воры обычно отвечали циничным четверостишием - "Шумит как улей родной завод..." (дальнейшее неудобочитаемо), то искусство у них было в фаворе. Среди самих урок оказывалось много любителей спеть жестокий романс, "сбацать" чечетку. Во всяком случае, они приняли активнейшее участие в подготовке к концерту, буквально из-под земли достав необходимые костюмы, реквизит, всякие экзотические аксессуары для хора цыган.

Наконец настали судьбоносные для меня Октябрьские праздники 1943 года. Зал-столовая был заполнен до отказа. В первом ряду сидело командование во главе с начальником Орской ИТК № 3 Шальновым. Далее разместилась "знать" -коменданты, нарядчики, повара, бухгалтеры, экономисты, бригадиры производственных бригад. Четвертый и пятый ряд заполнили наши "спонсоры" воры, и наконец, остальные места сидя, стоя заполнила серая масса — работяги, доходяги — все, кто еще способен был как-то волочить ноги.

Концерт прошел с никогда ранее не слыханным мной феноменальным успехом. Зрители, в том числе и золотопогонное начальство, провожали каждый номер бурными аплодисментами. "Цыганские напевы" Сарасате пришлось бисировать. Все мы, исполнители, ощущали себя тогда несказанно счастливыми. Мы осознали себя силой, способной хоть на несколько мгновений рассеять беспросветный мрак и ужас лагерного бытия, подавить царящие здесь чувства озлобления, отчаяния, ненависти, пробудить в духовно одичавших людях — вольных и заключенных — искру человечности...

Для моей лагерной судьбы этот памятный концерт имел громадное значение. Оказалось, что владение искусством

 

- 73 -

игры на скрипке неизмеримо увеличивало возможность остаться в живых. Мой общественный статус сразу поднялся на несколько ступенек. Теперь я был уже всем известным руководителем культбригады. Слава о ней распространилась не только по всей Орской ИТК № 3, но и "на воле". Руководство никелевого рудника пожелало, чтобы мы выступили также в аккермановском Доме культуры. Впервые с начала войны с его двери был снят большой ржавый замок и в зал пришла публика местные и эвакуированные, которые, несмотря на царившие здесь жестокий голод и холод, испытывали потребность в духовной пище. Меня поразило тогда, что многие "вольняшки" были одеты хуже, чем иные лагерные придурки, глаза их нередко были почти столь же голодными, как и у наших доходяг.

С того времени каждую субботу и воскресенье мы играли в Доме культуры по вечерам танцы. Для забытой господом Богом, занесенной уральскими снегами Аккермановки это было событием. Приходили в основном женщины и девушки. Для них, очевидно, большой радостью было сбросить повседневные, иногда латаные телогрейки, подшитые валенки. Откуда-то из заветных сундучков доставались еще довоенные крепдешиновые, крепжоржетовые мятые платьица с плечиками, штопаные-перештопаные фильдеперсовые, фильдекосовые чулочки, чудом сохранившиеся туфельки на каблучках. К сожалению, это неистребимое и трогательное желание женщины быть красивой, нравиться практически оставалось безадресным. Мужчины на подобных вечерах, как правило, отсутствовали — характерная примета советского тыла тех суровых лет.

Девушки и женщины танцевали друг с дружкой, кружились парами. Они делали это очень серьезно, принимали самый неприступный вид, иногда только с любопытством поглядывая на лагерных музыкантов. Действительно, необычно было видеть в Доме культуры натуральных "врагов народа", "контрреволюционеров". Общаться с нами строго запрещалось. Но именно последнее обстоятельство окружало нас ореолом романтической таинственности и привлекало внимание. Мы, не без внутреннего волнения, ощущали себя некими артистами-гастролерами, прибывшими сюда из сказочной, далекой страны. Увы, это были не какие-нибудь Ан-

 

- 74 -

тильские острова, это были острова Архипелага ГУЛАГ, и он находился тут же рядом, за колючей проволокой, но действительно был бесконечно далек и не сообразовывался даже с убогим бытием Аккермановки, где люди, при всех трудностях, все-таки ходили без конвоя.

Однако нам, культбригадовцам, грех было жаловаться. Что там ни говори, а мы занимались творчеством, и к Новому году подготовили следующую программу. Из нее запомнилась пьеса "Где-то в Москве" забытого ныне драматурга и поэта Гусева. Пьеса была в стихах, причем не самых плохих, и мы поставили ее в виде музыкальной комедии.

Согласно сюжету, некий юный лейтенант (его роль играл Вадим Брахман), приехав с фронта в краткосрочный отпуск, никак не может встретиться с любимой девушкой Катей (Валя Сухо дольская). Разумеется, он ее все же находит, но, увы, отпуск истек и Катя под конец этой трогательной истории поет своему любимому:

 

На скамейке, в саду заброшенном,

На прощанье мне руку пожми;

Все, что было у нас хорошего,

Ты в дорогу с собою возьми...

 

В мире, где господствовала самая вульгарная речь, и каждое второе слово было матерным, подобные, пусть в чем-то сентиментальные, стихи напоминали людям о том, что где-то есть другая жизнь, другие чувства, кроме голода, страха, ярости. Даже уголовники в какой-то степени были тронуты. Вскоре они в самых изысканных выражениях пригласили Жору-скрипача, Николу-цыгана (гитариста) и Николу-художника (баяниста) к себе в барак на "суарэ".

Отказываться не стоило, ибо это были, как уже говорилось выше, наши спонсоры. Все оформление спектакля, реквизит, даже всамделишный орден "Красная Звезда" на груди лейтенанта нам предоставили блатные. Кроме того, мне, в силу любознательности, интересно было побывать в настоящей воровской малине. Как всегда, я находил приличествующее случаю оправдание. "В конце концов, - рассуждал я, - мы, артисты, никому не должны отказывать в желании приобщиться к искусству. Оно существует для того, чтобы

 

- 75 -

радовать людей, а ведь воры хоть и не самые лучшие, но все-таки люди."

Так, успокоив свою совесть, я вступил в воровское царство. Здесь дым шел коромыслом. Урки "давили скамейки" за огромным столом, обильно уставленным всякой снедью -громадными сковородами с жареной свининой, огурцами, помидорами, мисками с кислой капустой; рекой лились самогон, бражка. Блатари пели и плясали под нашу музыку. Звучали воровские песни — "Гоп со смыком", "Мурка", "С одесского кичмана". Одна из самых бесшабашных, веселых песен называлась "Три громилы". Вспоминаются слова:

 

Жили-были три громилы,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Они на рыло не красивы,

Дзинь-дзынь-дзынь-дзынь.

Если нравимся мы вам,

Драла-фу, драла-ла,

Приходите нынче к нам,

Да? Да-да!

Мы вам фокусы раскроем,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Без ключей замки откроем,

Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь.

Хавиру начисто возьмем,

Драла-фу, драла-ла.

А потом кутнем-кутнем,

Да? Да-да!..

 

В песне было бесчисленное множество куплетов, воспевались воровские подвиги, высказывалось самое презрительное отношение к легавым, фигурировал прокурор, который "...на рыло точно вор", и все оглушительней звучал припев: "Драла-фу, драла-ла". Затем один из наиболее авторитетных "воров в законе" Миша Соловейчик - "Мишка-жид", как его вполне беззлобно называли коллеги, приятным задушевным тенором пел сентиментальную "Централку":

 

Централка! Вся ночка полная огня.

Централка! Зачем сгубила ты меня?

 

- 76 -

Централка! Я твой бессменный арестант,

Погибли сила и талант в твоих стенах.

 

Дорога дальняя, тюрьма Центральная

Меня, несчастного, обратно ждет.

И снова в пятницу пойдут свидания,

И слезы горькие моей жены...

 

Бражка, самогон, пьяные слезы лились рекой. Зашедшего грозного надзирателя Черкасова усадили в качестве почетного гостя за стол и напоили, как говорится, "вусмерть". Под конец он только нечленораздельно бормотал свое знаменитое: "Тики казаты... и у трум". Но на него никто не обращал внимания.

Жулики вели светские разговоры, клялись в любви к искусству. Один из них, считавшийся в своем кругу большим знатоком музыки, Филька Карзубый, после очередного исполнения мной "Цыганских напевов" Сарасате, изливал мне свои восторги:

- Слухай сюда, фраер. Я тебе говорю. Ни в одном кабаке, ни в Москве, ни в волжских городах, лягавый буду, такого скрипача, как ты, не было и не будет, век свободы не видать! Растревожил ты меня, ну, невозможно, за душу берешь... Эх, ма, дай с выходом "Сербияночку", а ну-ка: "Собэ-кэ лэелэ, на дядю фрэерэ".

Поздно ночью нас с почетом проводили в родную КВЧ.

Так вот, потихоньку, дела мои начали идти в гору. У меня появились могущественные покровители. Одним из них стал режиссер и актер культбригады Вадим Брахман, на сцене — талантливый лицедей, в жизни — влиятельный придурок, совмещавший должности коменданта и экономиста четвертого участка.

Он забрал меня из КВЧ (где было тесновато) в свою каморку, делился со мной комендантской кашей, давал на концерт свои парадные брюки и всячески приучал к аккуратности и порядку:

- Жорка, сосиска проклятая! Опять ты швырнул где попало штаны! — укорял он меня.

"Сосиска проклятая" по сравнению с "падлой", "гадом", "контрреволюционной сволочью" и другими эпитетами, к

 

- 77 -

которым я привык, звучала ласковой музыкой, тем более что тон Вадима всегда был достаточно добродушным.

Сам я, разумеется, тоже искал различные возможности заработать себе на хлеб. Как-то я написал одному зэку, имевшему пять лет по статье 58-10, часть 2, ходатайство о пересмотре дела, и о чудо! — примерно через .полгода ему пришло освобождение. После этого у меня, естественно, отбоя не было от клиентов. В результате я познакомился с ;самым верхним эшелоном власти на четвертом участке, его подлинными правителями. Это были заведующий складом Салманов, узбек, экспедитор Джаббаров, таджик, и Алаев, бухарский еврей. Не знаю почему» но начальник участка Меренкрв питал особую склонность к выходцам из Средней Азии. Даже его кабинет убирал специальный дневальный старик-казах, "бабай", как все его называли.

Алаева я особенно хорошо запомнил, так как писал ему множество прошений во все инстанции — трибуналы, суды, Верховные Советы, прокуратуры. Маркел Едигеевич, в прошлом директор самаркандского рынка, то есть первостатейный коммерсант, ухитрился тоже сесть по 58-й статье.

Так или иначе, но этот влиятельный человек нет-нет да подкармливал меня. Кроме того, я стал довольно частым гостем в апартаментах всего триумвирата. В их комнате стояли три никелированные кровати с панцирными сетками, застеленные безукоризненно чистыми простынями, одеялами, пуховыми подушками. Стоял славянский шкаф, на полу лежал дорогой ковер. Вечером Салманов, Джаббаров, Алаев собирались после трудового дня. Одеты они были как партийные работники областного масштаба (френчи с отложным воротником, как у товарища Сталина, фетровые сапоги). Салманов и Джаббаров, бытовики, имели, несмотря на солидные сроки, вольное хождение. Обычно Джаббаров шел вечером на кухню с большим котелком, в котором уже лежали рис, морковь, жир, лук, баранина, и там мастерски готовил плов. Потом они, все трое, садились на ковер. Плов вываливался на большое керамическое блюдо — ляган, — и его ели, как это принято на Востоке, руками. На подобные невиданные во время войны, тем более в заключении, пиршества иногда приглашали и меня. Нет, как музыкант я их абсолютно не интересовал. Но я умел грамотно составлять кое-какие юридические

 

- 78 -

документы, научился, неожиданно для себя самого, писать о человеческих бедах. С точки зрения здравого смысла и логики нетрудно было доказывать всю абсурдность и необоснованность тех массовых судебных расправ, которые привели за колючую, проволоку сотни тысяч ни в чем не повинных людей. Мне, наивному человеку, и многим другим казалось, что, скажем, председатель Верховного Суда В.Ульрих, прочтя мои писания, услышав крик моей души, прозреет, с его глаз спадет пелена и он, конечно, незамедлительно даст команду оправдать и отпустить невинную жертву. Увы, всем, в том числе и мне самому на мои бесчисленные прошения приходил лишь один ответ - отказ.

Но так или иначе, мое общественное положение в лагере резко изменилось. Свершилось чудо! Фитиль-доходяга начал выбиваться в люди, начал постигать тайну умения жить в лагере. Сейчас я много размышляю над нравственной стороной этого процесса. Имел ли я моральное право принимать от Алаева те ломтики хлеба, которыми он меня подкармливал, есть жареную свинину с ворами или плов в компании лагерных дельцов из среднеазиатских республик? Ведь все это прямо или косвенно отрывалось от скудного пайка других заключенных. Должен честно сказать: в то время меня подобные нравственные проблемы нисколько не волновали. Я жил в обществе, где царил закон джунглей, шла жестокая борьба за выживание. И тогда мне казалось, что если я ни у кого не украл пайку, то совесть моя может быть спокойна.

Постепенно мои кости стали обрастать мясом. Впрочем, руки и ноги так и остались на всю жизнь тоньше, чем им было предназначено природой. Первый признак выхода из пеллагры — тело, особенно ноги, опухает, лицо отекает, иногда нарушается сердечная деятельность, ночью раз двадцать бегаешь мочиться. Миша Копачевский давал мне для поддержания сердца строфантин и еще какие-то лекарства, названий которых не помню.

Культбригада, систематически игравшая танцы и выступавшая с концертами в поселке Аккермановка, не только себя окупала, но и приносила значительный доход лагерю. Тем не менее нас для порядка посылали два-три раза в неделю на общие работы в никелевый карьер. Под моим началом, как бригадира, был оркестр - 5 человек, цыганский хор - 10

 

- 79 -

человек, драматическая труппа - 8-4 человека. В придачу к нам присоединяли еще человек пятнадцать доходяг.

В шесть утра под фальшивые звуки марша "Прощание славянки" мы выходили за зону и направлялись в карьер. Бригада, маршируя, оглашала поселок Аккермановку крайне неприличной песней про монаха, некогда очень неправедно жившего на Исаакиевских горах. В карьере, где зэки с помощью кайла и лопаты добывали никелевую руду, нас, "артистов", использовали как железнодорожных рабочих. Приходилось подводить колею-узкоколейку к месту разработки, естественно, часто меняющемуся. Это значило - таскать тяжелые шпалы, еще более тяжелые рельсы, соединять то и другое костылями, затем ломиком рехтовать колею, подбивать шпалы камнями, чтобы они лежали устойчиво и чтобы маленький паровичок, с двумя-тремя думкарами, приезжавший за рудой, не дай Бог, не перевернулся.

Нельзя сказать, что нам приходилось особенно перетруждаться. Например, доходяги, перетаскивая с места на место шпалу, вцеплялись в нее по пять-шесть человек. Затем их основным занятием было, сидя на рельсах, подбивать под них камешки. Конечно, требовались сноровка и сила, чтобы забить в шпалу костыль. Это вскоре прекрасно освоил Коля Ракитянский, поскольку он у себя в Белгороде, на воле, работал молотобойцем-кузнецом. В общем, мы обычно закрывали наряд на сумму, обеспечивающую всей бригаде по 900 грамм хлеба, что было крайне важно для доходяг, ибо спасало их от голодной смерти.

В 1944 году, после освобождения Одессы, мои товарищи по школе имени Столярского прислали мне скрипку. В посылку тетя Зина положила и мой довоенный костюм. Теперь, чтобы иметь на сцене соответствующий вид, мне не надо было больше одалживаться у воров и у Вадима Брахмана.

В начале 1945 года начальники участков Орской ИТК № 3 вдруг все, как по заказу, ощутили себя меломанами и покровителями муз. Они решили провести смотр культурных сил лагеря. Смотр действительно состоялся, причем на том самом втором участке, откуда два года назад я был с позором изгнан как "склонный к побегу".

Что ни говори, а приятно было вернуться вновь сюда прославленным (в масштабах Орской ИТК) музыкантом, соз-

 

- 80 -

давшим оркестр, выступления которого оказались вне всякой конкуренции. Оркестр у нас пополнился еще одним скрипачом Вовочкой Вавржиковским, с которым меня впоследствии связала многолетняя дружба. Наша программа состояла главным образом из фронтовых песен ("Землянка", "На солнечной поляночке", "Ты одессит. Мишка" и т. д.), а также маршей. Все это я записывал, слушая радио, поскольку нот не было. Таким образом, мы монопольно владели репертуаром, отвечавшим патриотическим чувствам широкого круга слушателей - зэков и вольняшек.

Приближался великий праздник Победы. Хотелось верить, что гениальный полководец всех времен и народов товарищ Сталин вспомнит о нас, и тогда радость победы сольется с радостью нашего освобождения. Очень внушительно выглядела также культбригада первого участка. Если у нас тон задавала музыка, то там всех поразила театральная труппа, включавшая профессионалов. Ее возглавлял замечательный актер-комик Сергей Иванович Пожарский. Наряду с пьесами-однодневками ура-патриотического характера, публикуемыми в сборниках для клубной самодеятельности, Сергей Иванович превосходно ставил русскую классику — Чехова, Островского, Гоголя, Горького. Этот "крепостной театр" явился поистине "лучом света в темном царстве". Прежде всего, здесь культивировалась и ласкала слух почти забытая нами подлинно литературная русская речь, ну и, конечно, покоряла блестящая игра самого Сергея Ивановича, озаренная, по моему мнению, отблеском лучших традиций Малого театра.

Пожарский относился к числу актеров, на которых интересно смотреть, даже если они ничего не делают на сцене. Вся его маленькая фигурка, невозмутимое выражение лица приковывали к себе внимание зрителя. Затем следовал какой-нибудь неуловимый жест, реплика, произнесенная чуть хрипловатым голосом, и зал взрывался хохотом. Его движения были пластичны и вместе с тем необычайно комичны.

Антиподом Сергея Ивановича был герой-любовник и трагик Николай Козин, воспринявший, как мне казалось, худшие штампы провинциальной сцены. Козину изменяло чувство меры при передаче всякого рода театральных страстей. Раздражало самолюбование, с которым он играл, интонации его жирного баритона. Он прямо-таки упивался

 

- 81 -

ролями советских положительных героев — одухотворенных председателей месткомов, мудрых секретарей райкомов, проницательных следователей-чекистов в детективных пьесах, пламенных героев гражданской войны и т. д.

Надо сказать, что в обеих культбригадах - нашей и первого участка - были задействованы и женщины. Орская ИТК № 3 предназначалась для заключенных обоего пола. Они жили хотя и в разных бараках, но в одной зоне. У нас, "артистов", общение тех и других естественно вытекало из сценической работы. Конечно, природа брала свое. Хотя сожительство строго запрещалось, но никакая сила не могла подавить тяготение людей, особенно молодых, друг к другу. В лагерных условиях интимные встречи носили, правда, чаще всего мимолетный характер. Надзор обычно смотрел сквозь пальцы на подобные нарушения, да и уследить за несколькими тысячами заключенных было просто невозможно. Нельзя же было к каждой юбке ставить по надзирателю. Конечно, если тот или иной тюремщик заставал парочку на месте преступления, обоих немедленно отправляли в карцер. Но некоторые "либеральные" вертухаи во время ночных обходов делали вид, что не замечают какую-нибудь подозрительную, завешанную со всех сторон, нару-вагонку. Кроме того, в зоне было множество укромных уголков, где можно было, как говорится, и днем переночевать. Поэтому Орская ИТК в общем и целом не знала таких уродливых явлений, как мужеложество, лесбиянство, онанизм и прочее.

Нередко случалось, что лагерный флирт вырастал в большое чувство. Так, некоторые мои друзья, сблизившиеся за колючей проволокой, после освобождения стали верными супругами, вырастили зачатых ими на тюремных нарах детей и поныне доживают свой век в любви и согласии.

Где-то во второй половине 1945 года командование лагеря приняло решение слить обе культбригады в одну и сделать местом ее нахождения первый участок. С болью в сердце я прощался со "штрафняком", на котором, можно сказать, воскрес из мертвых и обрел человеческий облик. Здесь, по крайней мере в отношении меня, оправдалась лагерная поговорка: "Кому тюрьма, а кому мать родная". Меня сердечно провожали и напутствовали мой спаситель Миша Копачевский, всемогущий нарядчик четвертого участка Григорий

 

- 82 -

Самойлович Купчик. Художник Прохор Сокуренко на прощанье нарисовал меня, главный повар Макс Иване? (в прошлом кондитер и владелец знаменитого в Черновицах кафе "Под черным орлом") напек мне на дорогу пирожков.

Думаю, что подобная идиллическая картина противоречит представлениям, которые сложились у читателя теперь уже довольно обширной литературы о сталинских лагерях. Тем не менее все написанное здесь — правда. Считаю себя исключительно счастливым человеком. На мою долю выпали не только "мрачные затворы", голод, холод, мучения, но и "любовь и дружество".