- 367 -

Между Лугой и Ленинградом

 

Проблема спирта на «Химике». — Эстетика антиалкогольного плаката. —

Арест у камеры хранения. — Новые знакомства. — К.В.Косцинский и Валентин Пикуль.

— Новое поколение. — «Архипелаг ГУЛАГ»: конспирация в железнодорожных условиях.

— Молоствовы. Я встречаю живую эсерку

 

В августе 1975 года я стал слесарем завода бытовой химии. На «Химике», впрочем, никакой химии (в смысле синтеза каких-либо продуктов) не было. Там смешивали и фасовали уже готовые вещества. В нашем цеху производили отбеливатели, стиральные порошки и тому подобную продукцию. Первоначально на заводе ко мне относились со «смутным» чувством: с одной стороны, «враг народа», с другой — креатура райкома партии. Посему я сразу же получил пятый разряд, на который явно не тянул.

С материальной стороны это было, конечно, выгодно, но в то же время я чувствовал себя неловко перед ребятами, имевшими такой же разряд, — им я не годился в подметки. Несколько утешало меня одно — среди моих коллег были и такие, которые работали не лучше, а то и хуже меня по причине вечного пьянства. (На восклицание мастера: «Толя! Ты и сегодня в ненормальном состоянии!» — Толя обычно ответствовал: «Сегодня я как раз в нормальном состоянии, это трезвый я в ненормальном».)

Для изготовления некоторых видов продукции требовался спирт, и спирт тек на заводе рекой. Начальство предпочитало расплачиваться им за сверхурочную работу, а если таковой не было, спирт просто воровали. Ворованный спирт проверяли на чистоту: наливали немного воды, и, если смесь не мутнела, спирт считался «питьевым», если же появлялась сильная муть, начиналось обсуждение. Наконец кто-то не выдерживал и выпивал налитый стакан, остальное прятали и ждали. Если выпившему становилось плохо — вызывали «скорую», если за час-два ничего не происходило, утянутая жидкость считалась спиртом и распивалась.

По всему заводу висели антиалкогольные плакаты. Один из них мне понравился: маленький испуганный мальчик, обращенный лицом к зрителю, за ним на стене изломанная тень человека с бутылкой, под рисунком ученическим почерком подпись: «Папа, не пей». К моему удивлению, именно этот плакат заводские алкаши перевесили в закуток, где обычно распивалось спиртное, при этом они «чокались» с «папой», предлагали ему закуску или, наоборот, убеждали не пить. Плакатный персонаж вовлекался в

 

- 368 -

действо — вопреки замыслу художника. Я некоторое время ломал себе голову над этим, пока не понял причины. Алкоголик на плакате был изображен слишком страшным, ему действительно нельзя было пить; реальные люди на его фоне выглядели вовсе не алкашами, а просто любителями выпивки.

 

* * *

 

Разумеется, мы часто бывали в Питере. Но поскольку Вовка был еще маленьким, приходилось чаще ездить поодиночке. В первый же свой приезд я отправился в Эрмитаж. Побродив по залам, зашел в кафе. Через какое-то время, попросив у меня разрешения, за столик подсели двое симпатичных молодых людей. Не знакомясь, мы завязали разговор. Вечером я отправился к Вене Иофе. Раздался звонок в дверь, и в комнату вошел один из этих молодых людей. «Знакомьтесь», — предложил Веня. «Да мы уже знакомы!» — вместе ответили мы. Это был Дима Мачинский, школьный друг Вени. Насколько тесным оказался город!

 

* * *

 

Иринка с детьми к началу учебного года уехала в Ленинград, а я снял комнатенку (6 кв. м) в частном доме. Хозяином этого довольно большого дома был глубокий старик, бывший дворянин, офицер еще царской, потом Красной и Советской армии. Гордился он тем, что во время всех войн, которые в этом веке обрушивались на Россию, он ни дня не был в действующей армии (а также флоте). Первую мировую он отсиделся в немецком плену, какое-то время, по его словам, командовал музейной «Авророй», Отечественную провел на штабной работе.

В доме сдавалось огромное количество комнат. С работников молокозавода дед брал квартплату маслом. Мы сторговались сначала за десятку в месяц, через неделю выяснилось, что еще одну десятку я должен за свет и отопление, потом с меня дед потребовал еще пять рублей — итого четвертной. Вся его родня, в том числе и жена, жили в Питере. Неухоженный дед, вечно простуженный, в рваном халате собирал деньги с жильцов, смотрел за домом, топил печки, а в свободное время раскладывал пасьянсы.

Я жил в Луге пять дней в неделю. На свободную субботу и воскресенье отправлялся в Ленинград, где на Гатчинской, как до моего ареста, жила Иринка, теперь уже с двумя детьми. выходной была не каждая суббота — раз в месяц в этот работали, и такая суббота в народе называлась «черной»,

 

- 369 -

того, некоторые субботы приказом по заводу объявлялись рабочими.)

Иринка устроилась на работу на завод авторучек «Союз», Маринка ходила в пятый класс, Вовка — в ясли.

 

* * *

 

Когда мы покидали наш первый общий лужский приют — дачу, встал вопрос, как быть с вещами, привезенными из ссылки. Везти их в Питер было бессмысленно — мы все равно собирались обосноваться в Луге. Хозяйка дачи не хотела оставлять их у себя. Я обратился к Гене Темину, и он предложил сложить все веши на своей неотапливаемой мансарде и в сарае. С помощью Сергея и Валерки мы погрузили всё на машину и сложили у Темина. Летом в Луге жила Генина семья, зимой домик пустовал. Гена работал в какой-то наладке и вечно мотался по командировкам, свободное же время зимой он, как и я, проводил в Питере.

Мы заранее договорились с ним, куда прятать ключ от дома, и я перевез вещи в его отсутствие. Когда мне надо было ехать в Ленинград, я узнавал у жены, что привезти из теплых вещей, заскакивал в теминский дом и брал нужное.

Однажды, набрав кучу всякой всячины, я потащился на вокзал, чтобы оставить все в камере хранения, а назавтра увезти в Питер, с вокзала я должен был идти на работу во вторую смену. На вокзале ко мне подошла какая-то женщина и спросила о здоровье Нины Павловны (в отчестве я сейчас не уверен). Я ответил, что «все хорошо». «А вы знаете ее?» Я совсем забыл, что так зовут жену Гены, и поэтому сказал, что не знаю. «Откуда же вы знаете про ее здоровье?» — «Не знаю, а ответил, что хорошо, чтобы не огорчать вас». Около ящиков камеры хранения меня арестовали. Из кутузки, куда меня посадили, было слышно, как милиционеры рассказывают друг другу о поимке домушника. Оказывается, у меня в рюкзаке добро из обворованного теминского дома. Наконец вызывают к следователю. Мой паспорт выдан на основании справки об освобождении — ясно, что рецидивист. Я рассказываю все начистоту. Милиционер спрашивает телефон Хахаева и звонит ему, Сергей подтверждает, что у Темина лежат мои вещи. Милиционер говорит, что меня он готов отпустить, а вещи пока останутся у них. Вдруг ему приходит новая мысль: «У вас там на «Химике» вечные кражи, не могли бы вы нам помочь?» — «Могу, но при одном условии, не могли бы вы прислать мили-

 

- 370 -

ционера, который помогал бы мне в слесарном деле?» — «При чем туг милиционер?» — «А при чем тут я? Каждый занимается своим делом. Если уж помогать, то только взаимно». Следователь хохочет и говорит, что я могу взять свои вещи и уходить. Что я и делаю.

 

* * *

 

В один из приездов в Ленинград я гуляю с Вовкой в садике около дома. Останавливается пожилая дама: «Какой милый мальчик! Какие большие глаза!» Мне не нравится такой разговор в Вовкином присутствии, и я стараюсь его прекратить: «Все дети милые, непонятно, из кого потом вырастают бандиты и гэбисты». — «Так вы их тоже не любите?» Женщина отошла, потом вернулась: «А вы не боитесь такое говорить первому встречному?» — «Не боюсь, вы же сказали "и вы их тоже не любите?" Или это только про бандитов?» Женщина, уходя, бросает: «Конечно, не только про бандитов!»

Еще в Москве нам дали массу ленинградских адресов, и по приезде я познакомился с Людой Комм, Ирой Вербловской (первой женой Револьта Пименова и его подельницей по первому делу), «старушками на Пушкинской», в том числе Натальей Викторовной Гессе*, с Лерой Исаковой (женой Егора Давыдова, который в это время сидел по 70-й статье за Самиздат), Леной и Левой Разумовскими, Кириллом Владимировичем Косцинским. Были, наверное, и другие, мною не упомянутые. Иринка со многими познакомилась раньше.

Мы обменивались Самиздатом, обсуждали текущие события. Мне трудно писать об этих людях. Наши разговоры не были предназначены для публикации, и я не берусь воспроизводить ничего из услышанного: позабыл. К счастью для моих собеседников, никаких «приключений» (по тем временам обычно трагических) ни с кем из них не произошло.

 


* «Старушки на Пушкинской» (они же «Маршаковны» из воспоминаний Е.Г.Боннэр «Дочки-матери») — известное всему диссидентскому Ленинграду дружеское сообщество, куда, кроме Н.В.Гессе, входили также ее коллеги по литературно-редакторской работе с 1940-х годов Р.М.Этингер и З.М.Задунайская. Адрес квартиры на Пушкинской был хорошо известен и московским диссидентам; в частности, там всегда останавливались Сахаровы, когда приезжали в Ленинград. — Прим. ред.

- 371 -

Несколько слов о Кирилле Владимировиче Косцинском (Успенском; Косцинский — его литературный псевдоним). В войну он служил в разведке в немалых чинах; несмотря на это, ходил на разведзадания. Однажды, в самые последние дни войны, он даже спас в Вене нескольких будущих крупных австрийских политических деятелей — тогда совсем молодых людей. Их схватили наши солдаты, обнаружили при них оружие и уже собрались их расстрелять. Только благодаря вмешательству Кирилла Владимировича, который, в отличие от этих солдат, в совершенстве знал немецкий, выяснилось, что это вовсе не «вервольф», а группа антифашистского сопротивления. После войны, уйдя в отставку, писал книги о разведчиках, выходившие в серии «Библиотека военных приключений». Все было хорошо, пока он не вступился за Дудинцева, чей роман «Не хлебом единым» тогда подвергся партийному разносу. Выступая на каком-то писательском собрании, тогдашний первый секретарь Ленинградского обкома Ф.Р.Козлов заявил, что «некоторые подонки еще и заступаются за Дудинцева», и назвал этих «подонков» пофамильно, среди перечисленных был упомянут и Косцинский. Кирилл Владимирович подал на партийного босса в суд за оскорбление. Суд дела к слушанью, разумеется, не принял, а через некоторое время сам Косцинский получил пять лет по ст.70 УК РСФСР. Мы познакомились только в Питере, потому что свой срок он окончил раньше нашего появления в зоне.

Однажды, когда мы говорили об истории, Кирилл Владимирович показал мне книгу Пикуля «Юнги». Пикуль тогда был в моде, но я однажды, открыв один из его новых романов — «Слово и дело», наткнулся на строки, в которых речь шла о немецком родстве русских императоров: «Окончательно немецкая кровь в российской политике кончилась только тогда, когда был расстрелян последний Романов» (за точность цитаты не ручаюсь, но смысл был именно такой), — и совершенно потерял интерес к этому автору. Кирилл Владимирович открыл форзац с дарственной надписью автора, где он адресовался к Косцинскому как к старшему другу и учителю, любимому и уважаемому. Надпись была очень пространной. Потом Косцинский протянул мне свой приговор, в котором Пикуль фигурировал как основной свидетель обвинения (на втором месте шел какой-то пикулевский родственник). Это они подробно рассказывали, когда и при каких обстоятельствах Косцинский рассказывал политический анекдот или произносил антисоветский тост.

 

- 372 -

Я вспомнил эту историю, увидев на одной из Красноармейских улиц мемориальную доску в честь Пикуля. Надо отдать должное Романовым и их губернаторам — те не увековечивали память Фаддея Булгарина. То ли вкус литературный у них был, то ли осведомителей хотя и ценили, но не уважали. Впрочем, гэбист во Владимире на мое замечание о том, что до революции полы в тюрьме были деревянными, ответил: «Романовы плохо кончили. Мы это учли». Губернатор Яковлев, увековечивший память Пикуля, мог бы сказать то же, что и тюремный гэбист.

Осенью 1975 года я получил от Люды Комм «Архипелаг ГУЛАГ». Прочесть не терпелось, и я, уверенный, что гэбисты из Питера в Лугу ездят на машинах, открыл ксероксный экземпляр прямо в вагоне электрички. Где-то на трети пути мне вдруг показалось, что какой-то мужчина смотрит на меня слишком внимательно. Потом он вышел в тамбур, ухватил за рукав парня, выходившего на остановке, и что-то ему говорил, пока дверь не закрылась. Просил вызвать милицию? Я тоже вышел в тамбур, закурил, предложил сигарету мужчине, и мы разговорились. Я поинтересовался, что это была за станция (за окнами уже темно). Тот назвал — и неожиданно для меня он понес какую-то чушь, будто во время прошлой поездки они с друзьями перепили, и какой-то парень украл у них магнитофон. Подъезжая к станции, он якобы узнал этого парня на платформе и попросил одного из выходящих сообщить об этом в милицию. Я отлично понимал, что за чтение «Архипелага» уже не сажают, но было жалко книгу, которую я тем более еще не успел прочесть. Я прекратил разговор, докурил одну сигарету, закурил другую. Соседу по тамбуру наскучило меня ждать, он пошел в вагон и уселся. Мне только того и надо было. Вернувшись в вагон, я сел на другое место, дальше по ходу поезда, — и снова достал из-за пазухи Солженицина. Время от времени я посматривал на подозрительного мужчину. Увидев, что он на меня не смотрит, я встал и отправился в последний вагон. Поезд уже подходил к Луге. После остановки я подождал, пока выйдет большая часть людей, для того чтобы меня не видно было от головы поезда, и тоже вышел. Спрыгнул с конца платформы и «задами, задами» отправился домой. Как и во многих аналогичных случаях, до сих пор не знаю, обманул я гэбистов или сам себя.

 

- 373 -

В том же 1975 году в квартире на Гатчинской появились два молодых человека — Лева Лурье и Арсений Рогинский. Разговаривали на темы, для нас привычно политические, а для них — исторические. Обсуждали и совершенно свежее событие — попытку демонстрации на Сенатской площади, в 150-летнюю годовщину восстания декабристов. Поскольку предварительно все обсуждалось по телефонам, гэбэшники приняли превентивные меры: большинство потенциальных участников было задержано дома и по несколько часов провело в отделениях милиции, площадь была оцеплена милицией, плакаты вырывали из рук раньше, чем их успевали развернуть. Один такой плакат, брошенный в Неву, поплыл текстом вверх: «Декабристы — первые русские диссиденты». Народ в Питере тогда еще не знал о том, что в Прибалтике недавно восстал военный корабль, и взявший командование офицер Саблин, по одной из версий, попытался повести его на Ленинград. А гэбэшники это уже знали, чем и объяснялся ажиотаж, связанный с демонстрацией. После ухода гостей мы с Иринкой говорили о молодом поколении, вступающем в борьбу (впрочем, не так торжественно), ибо Лева и Сеня были именно в том возрасте, в каком нас «повязали».

В 1981 году, когда мы уже очень близко знали друг друга, Арсений сказал мне: «Валерий, «они» советуют мне уехать» (то есть эмигрировать). Что мог означать «совет» гэбэшников, было ясно; тем не менее, я ответил, что сам бы не уехал. Через некоторое время Сеню арестовали, и весь его срок я чувствовал некую вину за собой, хотя думаю, что мое мнение и не было решающим. Когда такой же «совет» гэбэшники через два года дали Валерке Смолкину, я уже от всяких комментариев воздержался.

 

* * *

 

Примерно тогда же нас впервые навестили Миша Молоствов и его жена Рита — дружба с ними продолжается и по сей день. Тогда Молоствовы жили еще где-то под Омском, а здесь были в отпуске. В Питере они остановились у Ритиных родителей, живших вместе с ее младшим братом Димой. Приехав в город, я к ним и направился. Меня встретила Димина жена Ирена. Оказалось, что Миша только что попал в больницу, и Рита уехала с ним. Было не совсем ясно, оставят ли Мишу в больнице или отпустят, и мне предложили подождать.

 

- 374 -

Мишу уже ждала другая гостья, с которой мы и разговорились. Моя собеседница, женщина лет за семьдесят, приехала, кажется, из Усть-Каменогорска. Она когда-то была эсеркой, и за это отсидела восемнадцать лет в лагерях. Впрочем, формально в партии она не состояла, а просто где-то в 1920-е годы она вышла замуж за ссыльного эсера. Но в партию социалистов-революционеров она не вступила, хотя разделила не только судьбу, но и взгляды своего мужа. Так решила эсеровская ссыльная коммуна: пусть в случае повторных арестов кто-то останется на воле. Эсеры были слишком хорошего мнения о своих бывших союзниках по революционной борьбе*.

Я сидел, открыв рот слушая, как эта женщина рассказывала о Маше (так она называла Марию Спиридонову, с которой была хорошо знакома). В какое-то мгновение я посмотрел на Ирену, которая лет на пятнадцать моложе меня, и увидел, что она на меня смотрит теми же глазами, что я — на приятельницу Марии Спиридоновой.

Эсеры к началу тридцатых годов частично уже отсидели по первому кругу в тюрьмах, лагерях и ссылках и пребывали «в минусах», то есть под запретом на проживание в больших городах. Исключение составлял город Уфа, поэтому там постепенно собралось много видных эсеровских партийцев (в том числе и Спиридонова). В Уфе их всех и позабирали в 1937 году.

Меня интересовал левоэсеровский мятеж 1918 года: я хотел подтвердить одну догадку — не был ли Дзержинский первоначально в заговоре против Ленина вместе с левыми эсерами (его взгляды на Брестский мир совпадали с их позицией, в самом начале мятежа он отправился к левым эсерам, был якобы ими арестован, но потом его отпустили). Конечно, в 18-м году моя собеседница еще не имела никакого отношения к эсерам, но в тридцатых, познакомившись со Спиридоновой, «ничего подобного не слышала», хотя событие это и обсуждалось.

О нынешней ситуации моя собеседница высказалась так: «Конечно, это не тот социализм, о котором мечтали революционеры, но все-таки и не капитализм!» — капитализм представлялся ей еще более страшным. Я к тому времени уже понимал, что

 


* Возможно, речь идет о Галине Ивановне Затмиловой (1904—1983). Воспоминания Г.И.Затмиловой о М.А.Спиридоновой и других видных лидерах ПЛСР в 1930-е годы частично опубликованы в сборнике «Доднесь тяготеет» (М/. Советский писатель, 1989. Вып. 1). — Прим. ред.

- 375 -

октябрьский переворот был контрреволюцией, и не только по отношению к Февралю — даже царское самодержавие после 1861 года было прогрессивнее, чем тоталитарный режим, державшийся на внеэкономическом принуждении. Но к моим доводам собеседница не прислушивалась, да и я вскорости прекратил спор — слова для нее значили больше, чем суть. Я вспомнил, что еще в зоне слышал подобное от Лёни Бородина: «У России особый путь. То, что у нас творили большевики, конечно, ужасно, но все-таки это не капитализм». (Сам я, оставаясь социалистом, считал, что капитализм — необходимый этап социального прогресса.) Увы, то, что мы имеем теперь, тоже «все-таки не капитализм».

Не дождавшись Молоствовых, мы вышли, продолжая разговор по пути. Старушка оборачивалась, проверяя, нет ли за нами слежки, по всем правилам кинокартин о революционерах, и шикала на меня всякий раз, когда я произносил нечто вроде: «так называемые коммунисты» или «гэбистская сволочь».

Приблизительно тогда же я познакомился с одной активной диссиденткой. Ее отец во время войны командовал партизанским отрядом, потом был лектором общества «Знание». Однажды моя знакомая спросила своего отца: «Папа, скажи, когда ты говорил правду о Сталине — тогда или сейчас?» (имелось в виду до или после XX съезда). Отец ответил: «Тогда нужно было говорить одно, теперь другое». («Нужно» для партии, так как человек этот не был корыстным, он доказал это и в партизанском отряде, и потом, когда на смертном одре отказался разговаривать с дочерью-диссиденткой.)

Тогда я еще не сомневался в принудительной силе логики: ведь никакие попытки опровергнуть теорему с помощью оружия к успеху не приводили. Конечно, рациональный, корыстный интерес вызывал кровопролития, но самая большая кровь все-таки лилась по другим поводам: «Како веруеши?!» Через десяток лет я сумел объяснить себе это в своей работе «Апология рационального».

 

* * *

 

Весной в Ленинград приехали Вайли (фамилию эту Боря, по семейному преданию, унаследовал от французского барабанщика, оставшегося в России в 1812 году). В это же время мы ждали из Вильнюса Валерия Смолкина. Вайли собирались приехать прямо к нам, поэтому мы не пошли встречать Валерку и остались

 

- 376 -

дома. Было договорено, что Володя Шнитке, у которого был телефон, тоже будет у себя, и через него мы свяжемся, чтобы встретиться всем вместе. Но в этот день Володин телефон не работал. Мы несколько раз бегали к ближайшему автомату и, отчаявшись, повели Вайлей в Эрмитаж. Уже возвращаясь из музея, на Дворцовом мосту мы встретились с нашими друзьями и Смолкиным — они тоже отправлялись в Эрмитаж. На следующий день Шнитке с другого телефона позвонил на телефонную станцию и сообщил, что его номер не работает. «Ах, да! Сейчас включу», — сказала девушка.

На наши денежки «бойцы невидимого фронта» маялись дурью, мешая жить гражданам, а мы встречались все равно, просто потому, что ходили в музеи.