Голодовка
Причины. Подготовка. Требования. — Тактика «выжранной земли». —
Медработники. — Книги. — «Герцог Бульонский и графиня Майонез». —
Капитан Круть и бандеровские умельцы. — Насильственное питание. —
Переговоры. — Сядет или не сядет?
В середине января 1968 года я наконец вышел из ПКТ в зону. После первых приветствий меня отвели в сторону Мошков и Калниньш и предложили обсудить вопрос о голодовке, так как «начальство оборзело вовсе». С Юлием они уже в принципе договорились. Я согласился, и мы стали определять круг людей, с которыми следовало поговорить на эту тему.
Заключенные, начинавшие свои лагерные биографии еще в сталинские годы, от участия в голодовке отказались (нас это и не удивило — слишком тяжел был их прежний путь, да и до конца срока многим оставалось еще больше, чем любому из нас, — сро-
ки-то были двадцатипятилетние), но помогли нам кто чем мог: советами (Дмитро Верхоляк, фельдшер в УПА, а потом и в лагерях, преподал нам режим входа и выхода из голодовки), связью с волей и 11-м л/о. К моему большому удивлению, в голодовке согласился участвовать Юрий Шухевич, хлебнувший столько, сколько нам и не снилось. Зато его молодые земляки отказались. Между собой они решили не участвовать в общей политической акции с «москалями», нам объяснили более уклончиво. На второй день после начала голодовки один из молодых украинцев примкнул было к нам, но мотивировал свои действия тем, что у него менты изъяли какие-то (очевидно, не форменные) брюки, — перепуганное начальство брюки вернуло, и на сем «параллельная» голодовка закончилась.
В нашей голодовке согласились участвовать Юлий Даниэль, Юрий Шухевич, Борис Здоровец, Виктор Калниньш, Сергей Мошков и я. Голодовку мы начали в середине февраля, до этого момента мы готовились.
Подготовка заключалась в выработке требований и сообщении на волю о самом факте голодовки. Сообщили мы и нашим друзьям на 11 -м. Туда этапировали одного старика, который согласился нам помочь — в его кальсонах была сделана дыра, вокруг которой Сергей очень мелко по спирали написал сообщение. Сверху очень аккуратно была наложена заплата (натуральную дыру пришлось делать, чтобы с изнанки все выглядело бы естественно). К сожалению, на 11-м нас не поддержали.
Было решено не концентрировать внимания на бытовых неурядицах и не касаться политики.
Мы требовали примерно следующего:
— свобода вероисповедания — разрешение носить крестики, пользоваться религиозной литературой и право получать ее;
— свобода творчества — разрешение писать, рисовать и передавать родным написанное и нарисованное;
— контроль общественности за положением заключенных — отмена наказаний в виде лишения свиданий и отмена ограничения переписки;
— принятие КГБ на себя ответственности за все, что происходит в зоне;
— создание кодекса мест заключения вместо нигде не опубликованных инструкций.
Было решено, что коллективного заявления мы подавать не будем. Каждый подаст его от своего имени, но при этом тексты
всех заявлений будут совершенно идентичными. Кто и как связывался с большой зоной, я не знаю, сам я подобрал открытку, на которой были нарисованы зверюшки на лыжах, и приписал стишок:
Без особой подготовки,
Но упорен и ретив,
От Москвы до Шепетовки
Мчит спортивный коллектив.
Про физкульт-успехи эти
Пусть узнают все на свете!
О том, что слово «Шепетовка» означает голодовку, мы с Иринкой договорились заранее, еще на первом свидании после суда.
Через некоторое время начали приходить подтверждения, что наши сообщения получены и поняты. Лара Богораз в письме к Юлию привела польскую пословицу:
То не штука
Забить крука.
А то штука цалком свежа —
Голым дупом забить ежа!
(То не фокус — убить ворону, а совсем новый фокус — голым задом убить ежа.)
* * *
Итак, мы принялись «забивать ежа» — однажды утром мы по одному появились на вахте и вручили дежурному свои заявления.
Предварительно мы применили тактику «выжранной земли»: так как в подобных ситуациях начальство могло некоторых «баламутов», а то и всю компанию отправить на этапы, при возникновении любой напряженности подобного рода все «колхозные» продовольственные запасы, чтобы в спешке не делить и не таскаться на этапе с лишним грузом, все эти запасы съедались.
Нас немедленно собрали в карцере, а на следующий день постригли и этапировали в Явас. Майор Анненков при любых затруднительных положениях, когда обычный человек чешет у себя в затылке, стриг заключенных — так было и во время пожара в карцере, когда мы с Юлием отбывали свои 6 месяцев: выпустив из горящего здания, нас первым делом постригли.
Из Озерного нас везли в «воронке». Внешний конвой состоял из обычных ребят-призывников, которые тяготились своей службой не меньше, чем мы — заключением. На сей раз нас сопровождал молоденький армянин, дальний родственник которого тоже сидел «за политику». От него первого мы услышали, что о нашей голодовке уже сообщили «голоса». Он был очень доволен, что «видел живого Даниэля». «Приеду к себе в деревню, всем буду рассказывать: с самим Даниэлем знаком!»
Вообще, солдаты конвойной службы относились к заключенным в большинстве своем неплохо, чего нельзя сказать об офицерах (об одном исключении я расскажу позже). Очень часто спрашивали, какой срок, а услышав ответ, говорили: «А мне уже только год остался». Для них не было большой разницы между лагерем и службой — только что служба, как правило, короче.
В Явасе нас разместили в разных камерах следственного изолятора лагуправления, находившегося при 2-м л/о (женский «бытовой» лагерь).
Сразу же нас осмотрела врач, женщина лет сорока с лишним. Она отнеслась к нам очень дружелюбно: все время повторяла, вздыхая: «Что же вы делаете, мальчики, что же вы делаете?!» И, шепотом: «Весь мир говорит о вас, весь мир!» Потом нас разместили по разным камерам.
На следующий день появилась другая врачиха — та пришла в форме МВД и с ходу заявила мне, что всех нас надо бы расстрелять. Она же участвовала и в мелкой провокации. Еду нам приносили трижды в день — утром приносили завтрак и убирали ужин, потом убирали завтрак, оставляя обед, который вечером меняли на ужин. Мы сначала хотели выбрасывать пищу в парашу, но затем порешили вообще к ней не прикасаться. Однажды ко мне явился «кум со всей охраною», в том числе и с эскулапшей в форме, которая заявила: «Когда уносили завтрак, забыли взять пакетик с сахаром. Вы сахар съели, и голодовка считается оконченной», — но сахар оказался там, где и лежал. Эту же комедию они разыграли и в других камерах.
Мы постоянно переговаривались, хотя кричать стало тяжело, но зато как приятно было в ответ на требование «прекратить разговорчики» сказать менту: «А вы посадите меня на пониженное питание!» Как приятно было осознавать, что оскорбительный метод давления на психику через желудок теперь не срабатывал.
Во время голодовки нам давали книги из лагерной библиотеки и меняли их по требованию. Первой мне попалась биография
революционера Ольминского из серии ЖЗЛ, но дочитать ее до конца не удалось. Мне встретилась фраза «На третий день голодовки могучий организм Ольминского не выдержал», а у нас шел четвертый день, и я громко прочел эту фразу друзьям, которые мне ответили хохотом. После этого я решил перечитать «Бравого солдата Швейка», но описания жратвы, коими столь обильно наполнена эта книга, заставили ее оставить. Третьей мне попалась история разведки в средние века, казалось бы... Но и здесь меня подстерегли герцог Бульонский и графиня Майонез: кулинарные аналогии оказывались повсюду, и я отказался от чтения.
До нас в изоляторе находился солдатик внутренних войск, грузин. Он заболел, но, несмотря на высокую температуру, офицер приказал ему стоять на вышке. Был сильный мороз, и солдат попросил его освободить от дежурства. «Завтра придет врач и даст тебе освобождение, а пока попляшешь — согреешься». Солдат вскинул автомат, передернул затвор: «Сам пляши!» — и дал очередь перед ногами офицера. Парня ждал трибунал. Нам эту историю рассказывали женщины из обслуги.
* * *
Через пару дней нас стали вызывать к гэбисту. На 17-м л/о ГБ представлял капитан Круть. В отличие от работников МВД, гэбисты в лагерях находились в командировке, через определенное время их меняли. Еще до того, как я попал в ПКТ, в Озерном в связи с этим произошла веселая история.
Среди бандеровцев было немало умельцев, которые делали шахматы или шкатулки. Последние они инкрустировали шпоном, прихваченным с 11-го. Одному из сравнительно молодых зэков Круть поручил делать шкатулку с портретом Шевченко. Парень был мастер, но художник так себе, и портрет мало походил на известные. Однажды Седая Крыса, исполнявший должность опера, увидел украинца за изготовлением шкатулки и спросил, указывая на портрет: «Кто это?», на что парень ответил: «Степан Бандера» (на обнаженном плече мастера была татуировка «Умру за незалежну Украину!»). Седая Крыса схватил шкатулку и разбил ее об пол. Парень пожаловался Крутю, и тот стал орать на всю зону про умственные способности и.о. опера. В отместку Седая Крыса подловил Крутя с наркотиками, которые тот таскал для стукачей. И опять Крысу понизили в должности. Вообще Круть любил демонстрировать умственное превосходство гэбистов над эмвэдэшниками, но об этом несколько позже.
Говорить с Крутем поодиночке мы отказались. На пятый день голодовки нас начали принудительно кормить. Я знал, что при сопротивлении зонд могут ввести и через нос, что очень болезненно, поэтому, когда меня посадили на стул, завернув руки за спинку, и начали разжимать рот, я не стал сопротивляться — позволил ввести шланг и залить в свой желудок питательную смесь. Несколько капель попало в рот, и было очень обидно, что я не получаю в полном объеме вкусовых ощущений, обида эта подвигла меня на следующий шаг — как только изо рта вынули шланг, я напряг живот, и все содержимое моего желудка оказалось на полу.
Мне снова заломали руки и ввели в вену глюкозу.
Готовясь к голодовке, мы не надеялись достичь каких-нибудь конкретных результатов, но мы и не шли на самоубийство. Нашей задачей было привлечь внимание к полному произволу, творимому в лагерях, поэтому мы заранее договорились, что кончим эту голодовку через десять дней.
Наконец мы дали Крутю согласие на коллективные переговоры. Встреча состоялась в дежурной комнате изолятора. Когда нас ввели в комнату, Круть уже сидел за столом, а за его спиной на тумбочке стояла фотография маленьких детей в большой рамке. Каждый из нас прошел свое следствие и имел возможность познакомиться с массой аналогичных ситуаций. Вид фотографии нас развеселил, тем более мы знали, что находимся не в его личном кабинете. Кто-то ехидно спросил про фото, и, услышав ответ Крутя: «Мои дети», мы дружно расхохотались. Последовал новый вопрос, доплачивают ли капитану за эксплуатацию личной его фотографии в государственных целях. Одним словом, интимного разговора не получилось.
Для смягчения ситуации Круть положил на стол пачку «Беломора». Я все время голодовки не курил, частично для сбережения желудка, частично для демонстрации своей воли, некоторые мои друзья поступили также. Теперь мы закурили. Переговоры велись долго и бессмысленно — мы заранее знали, что будет говорить капитан. Все его возражения парировались примерами из нашей лагерной практики. В ход пошла вторая пачка папирос. Выкладывая ее на стол, Круть пошутил: «Вторую пачку скуриваете, вы теперь за папиросы со мной и не рассчитаетесь». «Ничего, — ответил я, — за все рассчитаемся, и за папиросы тоже». Ребята рассмеялись, а капитан нахмурился.
Наконец Круть объявил нам, что кодекс мест заключения будет разрабатываться и в него могут войти некоторые наши предло-
жения. Надо было как-то выходить из ситуации, и мы, отлично зная цену обещаниям гэбэшников, сделали вид, что поверили всему этому, в том числе и обещанию Крутя взять лично на себя всю ответственность за лагерные репрессии.
Договариваясь о снятии голодовки, мы поставили одним из условий возможность сообщить близким о том, что участники живы и здоровы. Круть на это, естественно, согласился: «Это и в наших интересах. Однако я хотел бы знать, каким образом ваши близкие узнали о голодовке». «На все воля Божья», — ответствовал Здоровец. Потом уже я спросил его, не было ли такое заявление в некотором смысле святотатством, «ведь ты сам говорил, что отправил сообщение и знал, что то же самое сделали и другие». «Ничуть, — ответил мне Борис, — на то Божья воля. И в том смысле, что я догадался, как это сделать, и в том, что мое сообщение дошло».
Уже потом мы узнали, какого, сами того не подозревая, мы наделали шума. Юлий был самой известной фигурой в нашей команде. О нем и до этого говорили во всем мире. Юра Шухевич был широко известен в кругах украинской интеллигенции и в Союзе, и за рубежом. Калниньш представлял латышскую, или даже прибалтийскую, оппозицию. Наконец, Сергей и я были марксистами. И внутри нашей страны, и за границей оказалось достаточно людей, идейно связанных с голодовщиками. Я слышал, будто соответствующее крыло баптистов объявило, что в случае несчастья со Здоровцом они устроят на Красной площади самосожжение, — а еще и о том, что будто бы Папа Римский молился за нас во время голодовки. Не знаю, так ли все это.
По выходе из голодовки произошел некий курьез. Это теперь я могу так назвать это событие, а тогда все выглядело по-другому. Сергей не послушал совета Верхоляка и не оправился перед голодовкой — после ужина у него начал побаливать живот, к ночи боли стали невыносимыми. Вызвали фельдшера, поставили болящему клизму, он посидел на параше — вода стекла, и боли уменьшились. Но через некоторое время боль усилилась, мы снова стали стучать в дверь — появился дежурный офицер, спросил, в чем дело. Офицеру объяснили, что нужен фельдшер и клизма. «Но ему уже ставили клизму», — ответил офицер и стал закрывать Дверь. Тогда голос подал Борис Здоровец: «Вы ошиблись, гражданин офицер, это на особом режиме положена одна клизма, а мы на строгом». Офицер призадумался и вызвал фельдшера. Вторая клизма помогла, и все кончилось благополучно.
Итак, мы вернулись в Озерный если и не победителями, то определенно со щитом.
* * *
Уже в зоне, через несколько месяцев после окончания голодовки, мне пришлось обратиться к Крутю по поводу очередных заморочек с администрацией.
Я сидел по одну сторону стола, Круть по другую, с торца примостился майор Анненков. Во время разговора всякий раз, отвечая на вопрос гэбиста, майор вскакивал и говорил стоя. Круть и я курили, майор — нет. Круть начал уговаривать меня: «Валерий Ефимович, мы здесь только для того, чтобы вы не создавали новых подпольных организаций, ну, не подняли восстания, что ли. К работе лагерной администрации мы отношения не имеем и приказывать им ничего не можем». Я рассмеялся: «Гражданин капитан, смотрите — майор Анненков при каждом вашем обращении к нему вскакивает. Да прикажите ему сесть голым задом на колючку — он немедленно сядет. Сядете?» — обратился я уже к майору, тот ответил мне: «Ронкин, прекратите демагогию», но я снова: «Да или нет? Сядете или нет?» Круть перевел разговор на другую тему, но, когда я уже выходил из кабинета, гэбист остановил меня: «Ронкин! Так, говорите, сядет? Можете идти», — и засмеялся, довольный.
В другой раз, обсуждая капитана Кишку, на мой вопрос, почему лагерные офицеры такие дураки, Круть ответил так: «Умные все в столицах зацепились (сам он был командирован на время из Киева), те, кто поглупее, — в Саранске, а уж в Озерный попали те, кто даже в Явасе не сумел устроиться. С другой стороны, с умным всегда можно договориться, а вы, Ронкин, побудете семь лет под командой дурака — подумаете, стоит ли снова безобразничать».