- 237 -

«Глухари»

 

Две категории политзаключенных. — Судьбы. — Проблема ответственности

 

Заключенные пятидесятых-шестидесятых годов, сознательно вмешавшиеся в политику и за это угодившие в лагерь, независимо от возраста и образования назывались «студентами». «Студенты» и в лагере продолжали жить теми ценностями, которые их сюда привели. Например, устраивали встречи, на которых украинцы рассказывали о Шевченко, латыши — о Райнисе, я сделал доклад о Плеханове, в его годовщину. Юлий читал стихи: и свои, и переводы стихов Кнута Скуениекса. К лекции о Райнисе ребята заготовили гравюрки величиной с открытку — его портрет (одна такая гравюрка сейчас хранится в архиве московского «Мемориала»). К своему докладу я попросил Иринку прислать несколько фотографий памятника Плеханову, установленного около Техноложки. Гравюры и фото раздавались слушателям в качестве сувениров.

Но в зоне было немало и таких, как Алексис, людей, для которых война, участие в армиях и движениях оказались просто стихийным бедствием, — их звали «глухарями». Как правило, не очень грамотные, эти люди, попав в мясорубку событий, как могли «вертелись». Раз через двадцать с лишним лет после окончания войны они были живы, значит, «вертелись» успешно, хотя и недостаточно для того, чтобы избежать зоны.

О «глухарях» мне хочется написать отдельно, игнорируя хронологию знакомств и встреч (11-я и 17-я зоны мордовских лагерей, Владимирская тюрьма): они важны для меня не только как личности, но и как целый слой людей, совершенно мне до отсидки неизвестный. Истории этих людей слышал я от них самих. Те, которые казались мне правдоподобными, я и привожу.

 

* * *

 

Олекса — житель Западной Украины. Участвовал в национальном партизанском движении. После его разгрома скрывался в лесу с одним из товарищей. Иногда, особенно зимой, заходил в село к сестре.

Однажды к сестре нагрянули энкавэдэшники. «Нам известно, что у тебя бывает твой брат-бандит. Не поможешь нам — и тебя, и твоих щенков отправим в Сибирь». (Это Олекса узнал уже через много лет от своего односельчанина-солагерника, ему рассказали на свидании родственники.)

 

- 238 -

Когда Олекса с другом в очередной раз появился у сестры, та добавила в самогон снотворное, оставленное ей. Поев и выпив, ребята отправились в лес. По дороге начали засыпать, а сзади уже был слышен лай собак. Когда друг уже совсем не мог идти, Олекса застрелил его, а вторую пулю пустил себе в висок. Но не умер, в тюрьме его выходили, только парализовало левую сторону. Получил он двадцать пять лет. Пуля осталась в голове, иногда его начинало корежить, он терял сознание, потом отходил.

Не имея ни от кого помощи, работал — выворачивал рукавицы, которые шили в зоне. Здоровой рукой он надевал рукавицу на специальный колышек и, ухватив зубами, выворачивал, так же поступал и с большим пальцем. Так он зарабатывал деньги хотя бы на ларек (5 руб. в месяц).

Ткачук, оказавшись на оккупированной территории, пошел в полицаи. Единственное, что его не устраивало, — был рядовым, а хотел начальником. Для того чтобы продвинуться, заманил своего шефа к себе на сеновал и три дня поил самогоном. Пока тот валялся пьяным на сеновале, Ткачук сообщил немцам, что его коллега ходил на связь с партизанами. Допрошенный немцами, шеф деревенских полицаев ничего путного о том, где он это время пропадал, рассказать не мог. В итоге Ткачука назначили командиром, а бывшего — решили повесить. Но, очевидно, оккупанты и сами не очень верили в его дружбу с партизанами — его посадили в неохраняемый сарай, откуда мужик и сбежал в мороз в одном исподнем в соседнюю деревню, где командовал знакомый ему немецкий офицер, и его взяли опять в полицаи, правда, рядовым.

Ткачуку дали двадцать пять лет, а его начальнику — только десять: и начальником-то был недолго, и какие-то слухи о его связи с партизанами ходили. Встречаясь с Ткачуком в зоне, он не упускал возможности обматерить «товарища»: «Стал, гад, начальником!» (намекая на больший срок).

В конце войны Ткачук перешел санитаром в госпиталь, отстал от эвакуирующихся оккупантов, так как снимал сапоги с убитого немецкого офицера, и попался нашим.

В лагере он стучал, не особо это скрывая, за что имел право получать бандероли с «зондермишунгом» (так называлась смесь молотого кофе и чая — чай в зону не имели права получать даже

 

- 239 -

стукачи), торговать содержимым (по 3 руб. за спичечный коробок) и класть деньги на свой лицевой счет (по правилам, при обнаружении у зэка денег зэк наказывался, а деньги конфисковывались).

Скопив на подобной торговле некую сумму (бандероли ему присылала жена), он решил, что и в семьдесят лет с деньгами он изрядный жених, и приставал ко всем окружающим с просьбами помочь ему в поисках невесты. Прежнюю жену он собирался бросить. Наша компания как-то покупала у него этот самый «зондермишунг», мы дали ему двадцатьпятку, и он обещал постепенно расплатиться, но потом на все вопросы стал отвечать: «Жена не шлет. Получу — отдам». Никаких санкций в нашем распоряжении не было, но однажды и ко мне он обратился с просьбой найти ему невесту, да еще интеллигентную. Я сказал, что такая знакомая у меня есть, и на вопрос «Кто по профессии?» ответил, вспомнив Остапа Бендера: «Зубной техник».

Со своим долгом он моментально рассчитался и не переставал интересоваться, когда же я познакомлю его с этой дамой. Потом я про «зубного техника» забыл, а Ткачук, подглядев адрес на моем письме, обратился к жене. В Питере, получив письмо из моего лагеря, писанное не моей рукой, решили, что это какая-то шифровка, и принялись гадать — что бы все это могло означать.

 

* * *

 

Румынский офицер (как звали его, уже не помню), интеллигентный и начитанный, родом из Бессарабии. Семья его там же и жила, а он служил в другой части Румынии. Когда произошло «воссоединение» Бессарабии с Союзом, их разделила новая государственная граница.

В 41-м году во время наступления румынской армии он отлучился из части и прискакал в свое село. Там он узнал, что отец, мать, жена и маленький сын высланы как родственники румынского офицера. Жена хотела отправить сынишку к своим родителям, которых не высылали, но энкавэдэшник взял его за шиворот и, как щенка, забросил в кузов полуторки, куда грузили ссыльных.

Все советское начальство во время его визита в родное село уже сидело под замком в сарае, куда их в ожидании новой власти посадили сельчане. Он приказал всех выпустить, а чекиста повел на задворки. «Зачем ребенка-то в машину бросил?» — «Боялся,

 

- 240 -

что без матери останется». Энкавэдэшника офицер пристрелил и ускакал в свою часть.

В коммунистической Румынии его судили и приговорили к трем годам за самосуд. Он считал приговор совершенно обоснованным. Но не успел он отсидеть три года в Румынии, как его затребовала Москва. В Союзе его снова судили, уже за измену Родине. И тут он получил десять лет. (На тех, кто родился на территориях, впоследствии отошедших к Союзу, независимо от их гражданства, эта статья распространялась со всеми вытекающими из нее последствиями.)

В 68-м году срок его кончился, и он уехал в Румынию, где (по его письму) был принят с почетом как невинно пострадавший. (После чешских событий Чаушеску занял самостоятельную позицию и даже высказывал претензии на Бессарабию.)

 

* * *

 

Еще один офицер — командир Красной Армии, танкист. После окончания училища был направлен служить в Биробиджан. Там он познакомился с девушкой-врачом, еврейкой. Они полюбили друг друга и поженились. Отслужив свое вдалеке от центра и получив право выбирать военный округ для дальнейшего прохождения службы, он с семьей вернулся на Украину, где жили его родители. У них он оставил жену и пятилетнюю дочь, а сам отправился служить недалеко от границы.

В самом начале войны ему удалось заскочить к родным, и он велел жене немедленно эвакуироваться: «Ты знаешь, что немцы делают с евреями!» Потом были отступление, окружение и опять родная деревня, в которую рассказчик попал уже один. Там он нашел и родителей, и жену, и дочь. Жена рассказала, что его отец тяжело заболел и она как врач не могла его бросить, а потом уже нельзя было выбраться. На семейном совете решили назавтра уходить, оставив стариков.

А назавтра пришли полицаи. «Не пойдешь служить к нам — отдадим немцам твоих баб!» Пришлось служить в полиции. О подробностях этой службы я не расспрашивал, но, вероятнее всего, чистым ему остаться не дали.

Вернувшись с одной из противопартизанских операций, узнал, что его жену и ребенка увезли фашисты. Взяв автомат, он явился в полицию и расстрелял всех, кто там был, а потом отправился через фронт один. Вышел к своим, сказал, что из окружения, дошел на танке до Берлина. Где-то в 56-м году его вызвали в ГБ, и он получил «десятку», которую и «оттянул» сполна.

 

- 241 -

* * *

 

Ян Капициньш. Гораздо старше нас, но веселый и безалаберный, прибился к нашей компании уже на 17-м лаготделении. Сын латышского стрелка времен революции. Отец его воевал в России, бросив семью. Получил пост, потом его расстреляли. А Ян без отца рос в Латвии, потом плавал матросом, занимался контрабандой, пил, водился с портовыми б. чуть не всей Европы. А во время войны пошел в полицаи («Не на фронт же!»).

Рассказывал, как — в первый и последний раз — расстрелял больную старуху еврейку, свою соседку. «Хорошая она была, мы с ней жили дружно... Но приказали... Я ей, когда вез расстреливать, соломы на телегу постелил. Жалко было». После этого бежал из полицаев.

В лагере, когда Яна вербовали в СВП («секция внутреннего порядка» или «суки вышли погулять»), он неизменно отказывался. «Значит, не перевоспитался!» — говорило начальство. «Как раз я-то перевоспитался, понял, что моя рука совсем не для повязок! А они вон (кивал на «повязочников») не поняли этого».

 

* * *

 

Во Владимире со мною сидели два литовца, сначала появился L., потом он исчез и моим соседом стал N.. а через некоторое время вернулся и L. В их присутствии я и «вытряхивал матрасы». Но об этом позже.

Ь. был пожилым и тучным мужчиной, весившим, по его словам, 80 кг. «А до ареста весил сто тридцать; и лечился, и на курорт ездил — ничего не помогало. Да и как было похудеть, если работал на проходной мебельной фабрики, и все работяги ко мне выпивать приходили. Ну, и стакан хозяину, ему же почти и вся закуска, которой брали с запасом».

В свою «карму» он вписался так: после прихода немцев была объявлена мобилизация, Ь. вовсе не хотел на фронт и поэтому записался в полицию, добровольно, что и стало позднее причиной нашего знакомства. Новая власть, призывая полицаев на службу, обещала им легкую жизнь в Вильнюсе, но отправила в Югославию воевать с партизанами. «На горе — мы, кругом — партизаны, вокруг них — немцы. Партизанам американцы продукты сбрасывали, кое-что на нашу гору падало. Тем и питались».

Потом был плен в Югославии, передача в Союз, фильтрационный лагерь. В политику не лез, «даже в самодеятельном хоре пел, и песни о Сталине — тоже, а потом мне дров не привезли,

 

- 242 -

так я назло им из их хора ушел». «Лесные братья? Слышал и даже один раз видел. Мы решили Рождество справить на лесном хуторе: пьем, танцуем, песни поем. Вдруг входят — заснеженные, обмороженные, с оружием. "Ах вы, сволочи! Мы тут за свободу воюем, а вы с бабами гуляете!" Разложили всех, и девок, и всыпали ремня. Потом поели, выпили и ушли».

Арестовали его в 67-м году, все это время вызывали в ГБ, допрашивали и отпускали. Про запас держали, и не его одного. В зону я попал через два десятилетия после окончания войны. Все эти годы и еще следующие двадцать лет советские газеты время от времени сообщали о том, что наши доблестные чекисты разоблачили очередного предателя, сотрудничавшего с фашистскими оккупантами во время войны. Наверное, было и такое, но во многих случаях «разоблаченные» находились на учете у КГБ чуть ли не с 45-го года. Газетные же разоблачения (соответственно, арест разоблаченных и суд над ними) приурочивались к очередному процессу над инакомыслящими (о котором газеты, как правило, не писали). Слухам о том, что ГБ опять похватала очередных студентов, пресса противопоставляла душещипательные рассказы о возмездии, настигшем очередного предателя. Публике было невдомек, что полицая этого органы заботливо хранили многие годы до той поры, пока он не понадобится для очередного шоу на тему «Для чего стране чекисты».

Получил он десять лет. L. в камере голодал, да еще весь день разглядывал цветной разворот какого-то литовского журнала, на котором был изображен пышный новогодний стол. Я, попав во Владимир, боялся голода и поэтому каждый день оставлял от пайки некоторый запас. Когда у меня оказалась целая пайка в н/з, страх прошел. Через несколько дней L. сказал, что у него день рождения, и я ему подарил этот запас. Он ел и плакал: «Мог ли я предполагать, что так обрадуюсь куску хлеба?!» — «А на югославской горе?» — «Так я же тогда молодой был!»

N. тоже получил десятку. Пошел в полицаи, участвовал в «ликвидации» каунасского еврейского гетто: «Немцы заставили!»; а с другой стороны: «Пошел к ксендзу. Он сказал: «Грех», — больше не делал такого».

При отступлении немецких частей выбросил немецкий мундир. Был мобилизован в Советскую Армию, дошел до Германии, был даже награжден. Каждый год ко Дню Победы на его тюремный адрес приходила поздравительная открытка из военкомата — пачку их он мне с гордостью показал.

 

- 243 -

Интересно было слушать его рассказы о войне: «Только мы окопались, как наши (немецкие) орудия вдруг — по окопам, тут наша (советская) авиация...» Каждый раз приходилось переспрашивать, кто это — «наши»?

Однажды он начал насвистывать, и меня это стало раздражать. Чем дальше, тем больше. Попросить не свистеть — его будет раздражать, а если не прекратит — еще хуже злиться начнешь. Некоторое время я терпел, наконец нашел выход. «Ты разве не знаешь, что в камере свистеть нельзя?» — «Почему?» — «Новый срок насвистишь». Эту примету я когда-то слышал от уголовников. Помогло.

В камере N. больше всего волновался о своей корове, которая болела где-то в Литве. Просил меня заниматься с ним русским языком: я должен был читать в словаре слово по-литовски, а он — давать русский перевод. Как-то попалось слово, переводимое как «кулак (соц.)». «Это та часть цепа, которая бьет, а по-русски так называют богатого крестьянина». Ему пытались привить ненависть к богатеям, а он (наверное, и не один он) посчитал это случайным совпадением звучания двух разных слов — литовского и русского.

 

* * *

 

«Глухарям», попавшим в переплет истории, было гораздо хуже, чем нам, «политикам», пытавшимся эту самую историю делать (не говоря уже о том, что им пришлось хлебнуть и сталинских лагерей). С другой стороны, если ты «глухарь», то даже и расстрелянная старуха не на твоей совести, а если ты «политик» — неси ответственность и за всех «глухарей», и за все, что они натворили.