- 53 -

ПЕРЕЦ МАРКИШ

Но я забежала вперед на двадцать лет. Правда, в 1929 году уже намечался спад русского театра — начиналась коллективизация, и лозунг, провозглашенный Сталиным, «об обострении классовой борьбы» сказался весьма отрицательно на всех видах искусства. Однако надзор за культурой еще не принял того размаха, которого он достиг через двадцать лет.

Вопрос о «советизации» репертуара обострился, и к Михоэлсу — новому художественному руководителю ГОСЕТа, наперебой ринулись драматурги со своими пьесами.

 

- 54 -

Как-то раз я проснулась от непривычно громких голосов, доносящихся из маминой комнаты. Я тихонечко приоткрыла дверь и увидела Маркиша. Он стоял, закинув назад удивительной красоты голову, поставив ногу на стул — казалось, вот-вот взберется на него, — и что-то читал, жестикулируя в такт каждому слову. Детская память сделала моментальную фотографию, и неправдоподобно красивый Маркиш так навсегда и запомнился мне живой скульптурой, взбирающейся на стул-пьедестал.

Рядом, на маленьком диване, сидел папа с папиросой в руке и внимательно, с чуть заметной довольной улыбкой слушал его чтение. Комната утопала в голубоватом табачном дыму. Кажется, Маркиш читал пьесу «Земля» (на идише «Нит гедайгет»). Ставить ее должны были отец вместе с режиссером С. Радловым.

Работа над спектаклем протекала бурно. Маркиш, как всякий автор, категорически возражал против любых сокращений, а пьеса, как всякая пьеса, страдала избытком слов и для успеха спектакля нуждалась в сокращениях. Спектакля я так и не видела, и критика на него не сохранилась, поэтому ничего, кроме громких споров, мне не запомнилось.

Споры же были неистовые, как и сам темперамент спорящих. Маркиш кипел, рычал, убеждал, отвоевывал каждое слово. Иногда, скрежеща зубами, соглашался с каким-нибудь сокращением, иногда, рассвирепев, убегал, захватив с собой рукопись.

Папа тоже злился, стучал кулаками, метался по крохотной комнате, рассыпая пепел где попало, а затем бросался к телефону, с тем чтобы снова встретиться и снова спорить...

Но их споры, точнее, сражения, ибо Маркиш и Михоэлс куда более напоминали дуэлянтов, чем спорщиков, по какому бы поводу эти споры ни происходили, всегда были проникнуты чувством глубокого взаимного уважения.

Со страстью Маркиш отстаивал каждое слово в своих пьесах. Но при этом он признавал и за Михоэлсом право на свое слово. В статье «Ощущение писателя» он очень четко об этом говорит: «Не будет парадоксом, если мы скажем, что артистическая «война» Михоэлса

 

- 55 -

со словом была высшим выражением его любви и благоволения к нему.

...Как же Михоэлс «боролся» со словом?

Всем своим арсеналом пластических выразительных средств: поразительно тихим взрывающим беспокойством, когда из каждой поры пышет бурный темперамент, когда каждая черточка лица, оставаясь на месте, пробегает колоссальное расстояние; тем, что называется мимикой, своей необычной экспрессивностью и тончайшим графическим рисунком движения и голоса — всем богатством этих средств он окружил слово, как питательной воздушной средой».

«...Михоэлс не допускает, чтобы ему полностью диктовал драматург; ему диктует весь комплекс социальных и психологических предпосылок, в которых художественно формировался материал. Он изыскивает для него ряд эквивалентов, формирует материал так, как диктуют ему индивидуальное художественное отношение и общественное сознание».

«...Михоэлс образцово показал, как драматургическое слово утрачивает свое первоначальное содержание, как оно становится иллюстрацией к идейно и идеологически насыщенному пластическому движению. К краске. К ритму. К рисунку. Ко всему комплексу актерского искусства».

Папа часто говорил, что у людей мироощущение — восприятие — первично, а мировоззрение — осмысление — вторично. Именно мироощущение объединяло Михоэлса и Маркиша. Оно не было, разумеется, тождественным, ибо каждый являлся слишком яркой индивидуальностью, но образное и масштабное восприятие действительности было свойственно им обоим в равной степени.

Однако главное, что объединяло их безоговорочно,— любовь к своему народу, глубокая, страстная, гордая, а в последние годы жизни — окрашенная горечью и болью.

 

Приняв на себя художественное руководство театром, Михоэлс поначалу приглашал режиссеров со стороны. К самостоятельной постановке он не считал себя

 

- 56 -

готовым. Но труппа ГОСЕТа вечно упрекала его в том, что он «не думает о собственных режиссерских кадрах», видимо, полагала, что в ее недрах могут быть зарыты гиганты режиссерской мысли. Дальнейшее показало, что никто из актеров с режиссерской работой справиться не смог.

Вообще мне кажется, что актеры при жизни Михоэлса недооценивали его как личность, являли свои претензии, давили отнюдь не беспристрастными советами, демонстративно обижались, если он этих советов не принимал.

Когда я вспоминаю, как папа возвращался домой, расстроенный и обескураженный незаслуженными обвинениями в свой адрес, приходит на память известное изречение: «Нет пророка в своем отечестве». Особенно у евреев. Не случайно Саша Тышлер писал в воспоминаниях: «Врагов, по моим наблюдениям, у Михоэлса было гораздо больше среди евреев».

Зато артисты и режиссеры других театров писали и говорили о Михоэлсе как о самом «беспокойном и мыслящем актере современности» и с радостью шли к нему работать.

Первым спектаклем после возвращения из-за границы был «Глухой» Давида Бергельсона, с которым папу связывала давняя и глубокая дружба.

Михоэлс считал Бергельсона лучшим из современных еврейских писателей-прозаиков и часто говорил, что ставит его на четвертое место после классиков:

Менделе Мойхер-Сфорима, И.-Л. Переца и Шолом-Алейхема.

16 января 1948 года, стоя над гробом отца в крематории, Бергельсон произнес: «Ты называл меня четвертым классиком, но поистине им являешься ты...»

По общему мнению, Михоэлс стал соавтором драматурга в создании художественного героя. «Глухой» довольно долго продержался в репертуаре театра, и я не пропустила ни одного спектакля. Мне кажется, что это одна из лучших работ отца.

В 1946 году в помещении нашего театра состоялся творческий вечер Бергельсона. После вступительных слов, речей писателей, приветствий и чтения отрывков из произведений папа и Зускин сыграли отрывок из

 

- 57 -

«Глухого». Последние слова напоминали рычание затравленного зверя — в роли Глухого было лишь тридцать слов. Замерший зал разразился громом рукоплесканий.

Я сидела, не в состоянии пошевелиться.

Бывают в жизни минуты прозрения, когда перед нами с беспощадной ясностью на мгновение открывается будущее. Глядя на то, как папа в роли Глухого мучительно вслушивается в себя, а его рука с короткими выразительными пальцами словно извлекает из уха звук, я вдруг ясно ощутила, что никогда больше этого не увижу. Я почувствовала, что папы скоро не станет. Меня охватил ужас. Вокруг неистовствовал зал, а я продолжала сидеть в оцепенении. Когда мы наконец зашли за кулисы, мой муж, не понимая того, что со мной происходит, сказал:

— Я себе желаю, Соломон Михайлович, чтобы моя дочь любила меня так же, как ваша любит вас.

Ставить «Глухого» Михоэлс пригласил С. Радлова.