- 215 -

В ИНСТИТУТЕ АРХЕОЛОГИИ

 

В Институте я далеко не сразу вышел из, по существу, подсобных рабочих. Инвентаризация негативов — это не дело для 47-летнего человека, бывшего преподавателя истории искусства. Кроме того, на меня еще смотрели, как на художника, умеющего красиво написать объявление. И от этого я не отказывался. Некоторые изменения в мое положение внесли два важных обстоятельства. Во-первых, я очень быстро написал две статьи по ангарским материалам: одну — о деревянном зодчестве старожилов Приангарья, и другую — о зодчестве по Якутскому тракту. Вероятно, новизна материала способствовала довольно быстрой их публикации в журнале «Советская этнография». Во-вторых, поехав с Н. Н. Ворониным в 1956 году на раскопки в Ростов Ярославский, я изучил там (по совету сотрудницы Русского музея Э. С. Смирновой) очень своеобразную домовую резьбу и опубликовал третью статью в том же журнале «Советская этнография». Это была уже заявка на выход из плена негативов. Вскоре мне дали двух помощниц, и я мог свободнее заняться приведением в порядок и публикацией рязанских материалов. Об одном

 

- 216 -

рязанском памятнике я сделал доклад на секторе славяно-русской археологии. Я до сих пор помню оживленные выражения лиц у некоторых молодых сотрудниц: откуда взялся этот никому неизвестный искусствовед?

Между тем, этот «искусствовед» продолжал работать вовсе не искусствоведом. Он писал объявления, оформлял выставку по итогам годовых работ, участвовал в конкурсе на лучший фотоснимок. (Я получил вторую премию за портрет Али.) Я не имел права быть недовольным. Ведь у меня не было археологического образования, не было даже диплома из Рязанского художественного техникума. Все отняло у меня Рязанское НКВД. Все нужно было начинать сначала. Но я сознавал, что стою в начале настоящего, заветного пути и должен теперь надеяться только на себя.

Но КГБ не дремал. Едва я освоился в новых институтских условиях, как однажды меня вызвал в коридор какой-то человек и, показав книжечку (не помню надписи), начал прощупывать: доволен ли я работой, какова атмосфера в Институте и т. п. Я понял, что мое освобождение — это фикция, что я как был, так и остался в лапах органов. Боже мой, неужели я такая опасная личность!

Беседа свелась к тому, что в назначенный день мне надлежало явиться в определенный дом на улице Горького. Я пришел. Передо мной восседал полковник. Тут же был и «мой» агент. Сначала полковник стал узнавать, с кем из бывших ссыльных я встречаюсь. Естественно, я ответил: «Ни с кем». «А с Каплинским?» — последовал другой вопрос. Я сразу понял, что все мои шаги в Москве известны. Мне было предложено продолжать встречи и запоминать ведущиеся разговоры. Я тут же сообщил все Каплинскому, и мы в течение долгого времени играли в кошки-мышки, пока с увольнением Хрущева все это не прекратилось. С тех пор у меня что-то произошло с голосовыми связками, и я хриплю по нынешний день.

Но я не падал духом. Единственное, что я вспоминаю со стыдом, — я воздержался от встречи с вернувшейся из ссылки Ариадной Сергеевной Эфрон. Случай с Каплинским насторожил меня, и я боялся подвергнуть нас обоих опасности. Чтобы заглушить голос совести, я с головой ушел в работу. Творческий подъем у меня был очень большой. Дома мне помогали Аля и ее тетя, а в Институте — Николай Николаевич Воронин и Борис Александрович Рыбаков. Оба были моими ровесниками, но ни одним словом не показывали своего преимущества, как в знаниях, так и в

 

- 217 -

ученых званиях. Это очень облегчало мое психологическое и моральное состояние.

Николай Николаевич помогал мне, беря на свои археологически раскопки, производимые в старых русских городах. Мы жили вместе и в доверительных разговорах сблизились настолько, что Николай Николаевич нередко обращался ко мне за каким-нибудь советом. Кроме того, он никогда не довлел надо мной своими громадными знаниями, а иногда даже признавался, что знает очень мало. Это было, конечно, каким-то недомоганием, от которого Николай Николаевич периодически очень страдал. Постепенно Николай Николаевич забыл о взятом с меня обещании не переходить в научный сектор и сам подвигнул меня на большой научный труд, каковым оказалась работа над реконструкцией первоначального вида фасадной скульптуры Георгиевского собора в городе Юрьеве-Польском начала XIII в. Эта работа открывала мне дорогу в большую науку. Я ограничиваюсь здесь этими краткими словами о Н. Н. Воронине, так как считаю своим долгом написать книгу о нем, к чему уже готовлюсь. Не могу пройти мимо одного наблюдения. Мне казалось, что Б. А. Рыбаков, которому я благодарен не менее (ведь это он принял меня в трудные годы в Институт), несколько огорчен тем, что мои отношения с ним не стали столь близкими, как с Ворониным. Однажды он даже сказал: «С кем поведешься, от того наберешься». Намек был на некоторые странности в психике Н. Н. Воронина. И это было верно. Ведь и у меня был «комплекс неполноценности в знаниях». Борис Александрович, наоборот, всегда поражал меня своим чуть ли не построчным знанием древнерусских летописей, почему мог вести речь о древнерусских событиях так, как будто все это было вчера и происходило на его глазах. Это — феноменально!

Борис Александрович Рыбаков тоже всячески покровительствовал моим архитектурным занятиям, так что регистрация негативов в архиве отодвигалась на второй план. А вскоре я и совсем освободился от этого, так как мне были даны две молодые помощницы. Я должен был только консультировать их. С изменением моего положения в институте я стал числиться не лаборантом, а исполняющим обязанности младшего научного сотрудника с правом находиться в научном секторе. В это время стали появляться и первые мои научные публикации.

Большую роль в моем научном становлении-воскресении сыграли поездки с Н. Н. Ворониным в Суздаль (1959 г.) и Б. А. Рыбаковым в Любеч (1960 г.). Во время работы в Суздале я впервые

 

- 218 -

увидел древние белокаменные храмы Владимира, Боголюбова и знаменитую церковь Покрова на Нерли, о чем мечтал с молодости. Архитектура самого Суздаля увлекла меня своим изяществом. Главное же, именно в эту поездку я наконец-то воочию познакомился с таинственным Георгиевским собором, изучению которого отдал пять лет.

В Любече при содействии Б. А. Рыбакова, я окунулся в русский XII в., что родило целый ряд моих живописных реконструкций. Любечская экспедиция была исключительно романтической. В выходные дни мы ездили на песчаные днепровские острова, а вечерами Борис Александрович подолгу доверительно беседовал со мной. Душой хоровой самодеятельности был молодой сотрудник Пудовин, вскоре неожиданно покончивший с собой... По вечерам мы много пели хором, и казалось, что молодость вернулась ко мне.

При всестороннем рассмотрении, пожалуй, работа по изучению первоначального вида Георгиевского собора, его скульптуры и мастеров была для меня как бы стержневой и основополагающей. Она требовала очень больших знаний, как натурных, так и исторических, искусствоведческих, конфессиональных. Надо было много читать. Я был еще работоспособен. С переводами мне очень помогала Екатерина Александровна. Так, она полностью перевела мне с немецкого основное сочинение Фанины Халле «Русская романика», а с французского — большие разделы многотомника Л. Рео о христианской иконографии. Но, конечно, надо бы хорошенько исследовать все фасадные рельефы Георгиевского собора в натуре. Известно было, что во время перестройки собора в XV в. все его рельефы были перепутаны. Вместе с фотографом Ю. В. Нескверновым я ездил в Юрьев-Польской каждое лето. Шаг за шагом удалось реконструировать отдельные композиции, потом соединить их в более крупные группы и, наконец, распределить по фасадам здания в его первоначальной форме. Передо мной предстала целая картина мироустройства в представлении человека XIII в. Многовековой ребус был разгадан.

Когда в 1964 году вышла моя первая книга «Скульптура Владимиро-Суздальской Руси, город Юрьев-Польской», то это произвело большое впечатление. Дмитрий Сергеевич Лихачев, с которым я еще не был лично знаком, сразу откликнулся похвальной рецензией, причем не где-нибудь, а в самом авторитетном журнале «Новый мир».

О Дмитрии Сергеевиче Лихачеве я, конечно, был очень наслышан, поэтому его положительный отклик на мою книгу стал

 

- 219 -

для меня душевным праздником. Когда вскоре Дмитрий Сергеевич появился в нашем институте, то я только и мог совершенно по-детски произнести: «Так вот вы какой!» С тех пор отечественный и международный авторитет Д. С. Лихачева рос стремительно, он стал мировой величиной, и я горжусь тем, что его отношение ко мне всегда оставалось неизменно добросердечным. Вернусь к своей книге.

Меня многие поздравляли. А когда в 1966 году вышла книга о мастерах и о стиле скульптуры Георгиевского собора, то сразу возник вопрос о защите диссертации. К этому времени кроме двух книг у меня было опубликовано, кажется, около 60 статей, чего, конечно, было достаточно для защиты. Но я не решался на этот шаг. Во-первых, у меня не было никакого диплома. Во-вторых, надо было сдавать кандидатский минимум. Сдавать экзамен по философии и иностранному языку в 58 лет! Это для нормального здорового человека далеко не по плечу. А мне после концлагеря, битья резиновой дубинкой по черепу, нервного истощения, при котором я не мог равнодушно слышать о диктатуре партии... о каком экзамене могла идти речь! Друзья-археологи подбадривали меня, одна из добрых сотрудниц шутя говорила, что готова переодеться мужчиной и сдать за меня французский язык...

Делались и административные попытки облегчить мне защиту диссертации. Дирекция Института археологии АН СССР, дирекции двух Институтов истории искусств при АН СССР и при Академии художеств СССР, а также Институт русского языка бомбардировали ВАК, председателя ВАК В. П. Елютина просьбами разрешить мне в виде исключения защиту диссертации без диплома и без сдачи кандидатского минимума. На все просьбы приходили отказы. Наконец, пришло разрешение на защиту без диплома. Я продолжал отказываться, работал над новыми и новыми статьями, число их увеличивалось. Ближайшие друзья не оставляли дела на полдороге и искали выхода. Брат моей ближайшей коллеги Н. Н. Белецкой, занимающий какое-то важное место в Ленинграде, посоветовал мне подать соответствующее заявление Елютину не как Председателю ВАК, а как Министру высшего образования. Я так и сделал.

И что же? Ровно через месяц получаю разрешение. Мне даже не верилось: неужели сбылось! В Институте археологии все было немедленно организовано, причем Б. А. Рыбаков предусмотрел защиту одновременно и докторской диссертации. Для этого были назначены не три, а четыре оппонента. Ими были: член-коррес-

 

- 220 -

пондент АН СССР А. В. Арциховскии, доктор искусствоведения В. Д. Блаватский и два доктора исторических наук — О. И. Подобедова и С. О. Шмидт. 15 марта 1968 года защита успешно (единогласно) состоялась. Сначала я стал кандидатом, а через 10 минут (второе голосование) — доктором искусствоведения. Произошло это на тринадцатом году пребывания в Институте. Мне стукнуло 60 лет...

Таков был результат моих первых рязанских, еще полудилетантских занятий, колымских мечтаний, бельских попыток не угасить интереса к древнерусскому искусству и, наконец, активных институтских исследований. На все это потребовалось (с учетом репрессий), примерно, 38—40 лет! Думается, что, несмотря на разные препятствия, я все же выдержал испытание. Во всяком случае, подобного события в Институте археологии еще не было.