- 53 -

РЯЗАНСКИЙ МУЗЕЙ

 

Приехав в Рязань, я почувствовал, что мне некуда деваться, как только идти с поклоном в музей. Никакого другого пристанища у меня больше не было. Это было странное, отчасти даже позорное чувство. Пять лет проработать в Рязани, потерять все имущество и остаться даже без угла! Позади были три потерянных рязанских квартиры (одна меньше другой), потеряна вся мебель, библиотека. От Спасска также почти не осталось никакой вещественной памяти. И все это — за пять лет! Я напоминал собой блудного сына, с той только разницей, что возвращался не в отчий дом, а в музей. У меня была великая вера в музей, с коллективом которого я сроднился.

И музей принял меня как блудного сына. Многим, очень многим я обязан доброму отношению ко мне ученого секретаря музея — Алексея Алексеевича Мансурова, который пользовался большим авторитетом. Он сразу принял меня на должность заведующего художественной частью музея и разрешил жить в одной из лабораторных комнат, напротив своей квартиры. Я разместился на длинном желтом диване с многочисленными клопами, которых старался вывести керосином. Кругом были шкафы с археологи-

 

- 54 -

ческими коллекциями, середину комнаты занимали столы с теми же предметами. В моем распоряжении была керосинка и... все. Кроме нее у меня ничего не было.

Не помню, как я питался. По утрам жена Алексея Алексеевича, добрейшая Лидия Михайловна, приносила мне кофейник с кофе. Обедать у них я категорически отказался. Мне полагался какой-то паек по карточкам. Обедать я пристроился в какую-то столовую, где люди садились за длинные столы и хлебали щи (силос) из общей миски... Неожиданно я был призван на месячное вневойсковое обучение с переходом на жительство в казармы. Меня готовили на радиосвязиста. На аппарате я скорее всех принимал группы цифр. Преуспевал я и в маршировке, даже получил перед строем благодарность. Но при дежурстве по роте даже не умел отдать рапорт. Нас хорошо кормили, но я разбил вконец последние ботинки. Спасла меня все та же Лидия Михайловна. Страшно вспомнить нищету того времени.

Вскоре ко мне приехала мама, которой в Москве так же не повезло, как мне в Ленинграде. Вообще это был ужасный период. Я пережил его без особой душевной травмы только благодаря молодости. Поддерживала также надежда, что работа в музее сулит перспективу. Меня здесь хорошо знали, хорошо ко мне относились и уважали. Поддерживала также мама. В этот период, после того как мы оба перенесли жизненные неудачи, мы душевно особенно сблизились. Живя в одной тесной комнате, испытывая бытовые неудобства (мама готовила все на той же керосинке), мы скорее были похожи на очень любящих друг друга старшую сестру и влюбленного в нее брата. Возможно ли такое? Я уже не ощущал себя каким-то перезрелым ребенком, становился самостоятельным. При возвращении из театра (мама аккомпанировала там) мне уже доставляло удовольствие брать маму под руку, чего ранее я очень стеснялся. Как-никак я был уже «кормильцем» (какое прозаическое слово!). Да и звучание моей должности вселяло чувство уверенности.

Что значило быть заведующим художественной частью? Я больше хотел быть при Картинной галерее, которая к тому времени была выведена из основного музейного корпуса и размещена в отдельном здании бывшей Консисторской типографии. Быть при Картинной галерее — это значило для меня заниматься исследовательской работой, к чему меня и тянуло. Но на меня возлагали большие надежды как на художника, чего мне страшно не хотелось. Отстаивать свои интересы я особенно не мог, так как очень ценил то отношение, которое было проявлено ко мне в

 

- 55 -

критические дни возвращения из Ленинграда. Некоторое время я работал простым оформителем, не бросая, однако, занятий по истории искусства. Эти занятия были морально поддержаны приезжавшей к нам из Третьяковской галереи Елизаветой Сергеевной Медведевой, занимавшейся в то время древнерусской иконографией. В беседах с ней я почувствовал свою провинциальную отсталость и был очень благодарен своей новой знакомой, когда она прислала мне из Москвы длинный список литературы, знание которой было необходимо для занятий по древнерусскому искусству.

В 1934 году по каким-то делам я был в Ленинграде и на обратном пути остановился в Москве, где сделал попытку устроиться на работу в Московском областном музее. Там уже работали А. А. Мансуров и Л. К. Розова. На работу меня брали, но... директор Рязанского музея (В. М. Комаров) меня не отпустил. Вернувшись в Рязань, я погрузился в изучение древнерусского искусства.

Почему я выбрал именно древнерусское искусство предметом своего главного интереса? Ведь в Картинной галерее этот отдел был самым слабым! Я думаю, что здесь сыграло роль архитектурное окружение, в котором я жил. Так называемый Рязанский кремль представлял собой довольно интересный архитектурный комплекс, состоящий из Архангельского собора начала XVI в., Архиерейского дома с надворными постройками XVII— XVIII вв., Успенского собора XVII в., Спасо-Преображенского собора начала XVIII в., Рождественского собора начала XIX в. и колокольни XVIII—XIX вв. Все это почти не было изучено, и я мог тут «развернуться». Я имел обыкновение работать и ночевать в канцелярии музея, благодаря чему, кстати сказать, избежал быть связанным грабителями ценностей музея, нагрянувшими туда в одну из ночей 1934 года. (Они связали всех сотрудников, живущих в музее, кроме меня и моей мамы, которую обошли случайно.) Машину с ценностями на следующее утро нашли брошенной около разведенного моста через Оку.

Начал я свою исследовательскую работу с небольшого Архангельского собора, считавшегося памятником конца XV в. Начитавшись соответствующих книг и статей по древнерусской архитектуре, я понял, что речь может идти только о начале XVI в. Наибольшее впечатление на меня произвели статьи Н. Н. Воронина, Г. Ф. Корзухиной-Ворониной, Н. И. Брунова, А. И. Некрасова. Мне нравился их четкий археолого-архитектурный анализ памятников, научный аппарат, стиль изложения. В таком

 

- 56 -

духе стал работать и я, нисколько не подозревая, естественно, что много-много позднее я стану правой рукой Н. Н. Воронина, а потом и продолжателем его работы по исследованию древнерусской архитектуры. После Архангельского собора я занялся Семинарской церковью, колокольней, совершил путешествие в села Жолчино и Нагино (Рыбновского района), где были памятники нарышкинского типа. Между прочим, это было весьма своевременно, так как в годы войны эти редчайшие нарышкинские памятники были разрушены. Не немцами, конечно, а самими рязанцами!

Одновременно я начал составлять паспорта на архитектурные памятники Рязанской области (в связи с этим был избран членом-корреспондентом Государственного исторического музея) и выступать с докладами. В членкоры ГИМа меня рекомендовал профессор В. А. Городцов. Он приезжал к нам в музей по делам охраны городища Старая Рязань, и мы вместе ездили в Спасск (я — в качестве «чиновника особых поручений»). Я чувствовал, что начинаю выходить из провинциальной ограниченности.

Вероятно, мой «научный рост» замечался и директором музея, старым партийцем - - Валерианом Михайловичем Комаровым. Однажды, присев со мной на скамейку в музейном дворике, он завел разговор о том, почему бы мне не вступить в партию? Я не был подготовлен к этому и вместо того, чтобы прямо сказать о несогласии с программой ВКП(б), начал что-то лепетать о своем индивидуализме, необщественном и небойцовском характере и т.п. Комаров оказался достаточно чутким и к этому разговору не возвращался. После я недоумевал, как он мог сделать такое предложение, когда я не был комсомольцем. Возможно, он не знал и другого, а именно, что я был внуком помещика. А если знал? Тогда он проявил ко мне похвальное доверие, которого я не оценил.

Почувствовав, что с моей души спал тяжелый груз, я с особым духовным подъемом занялся рязанской архитектурой. Первые доклады были сделаны мной на Ученом совете музея, а со статьей о колокольне я поехал в 1934 году в Москву, где выступил в Обществе краеведов. Этот мой доклад организовал Борис Николаевич Алексеев, хорошо знавший Андрея Ильича и когда-то работавший в Рязанском музее. Между прочим оказалось, что Борис Иванович Алексеев хорошо знаком с Александрой Александровной Терновской (матерью Али), даже когда-то дружил с ней, и когда он узнал, что это мои близкие люди, то предложил вместе пойти к ним в гости. Конечно, это для меня было очень

 

 

- 57 -

кстати. Я давно (с 1926 года) не видел Алю, и мне захотелось напомнить ей о себе. Как-никак, а прошло уже десять лет! В кого превратилась десятилетняя девочка? Терновские жили в Малом Могильцевском переулке вместе с бабушкой Али — Александрой Павловной Левашовой-Казанской. Их большая единственная комната была обставлена по-старинному. Аля сначала спряталась, но ее вытащили, и я был поражен произошедшей переменой. Передо мной была очаровательная 18-летняя девушка с умными, немного грустными серыми глазами, хорошо знавшая Достоевского, что меня насторожило, так как я Достоевского не понимал, я все еще вращался в кругу тургеневских образов. Не помню, о чем мы говорили в тот вечер. Откровенно сказать, внимание мое очень раздвоилось. В гостях у Александры Александровны в тот вечер был ее хороший знакомый Густав Густавович Шпет, который много говорил о новой экспозиции Третьяковской галереи, называя ее дилетантской и даже вздорной (а я только что осуществил такую экспозицию у себя в Рязани! Конфуз!). Не смея спорить, я больше внимания обращал на Алю. Александра Александровна, видимо, очень хотела, нашего нового сближения. Она достала нам билеты в Большой театр на оперу «Кармен», и этот вечер действительно всколыхнул во мне все старое, спасское. Потом мы ходили в Третьяковскую галерею, я показывал Але свои любимые вещи, старался объяснить, почему я их люблю, забыв, что надо было говорить проще, без искусствоведческих фокусов. Много-много позднее я узнал, что оба этих «похода» — в Большой театр и в Третьяковскую галерею — глубоко запали в душу Али, что в то время, как я в Спасске кем-то увлекался, она бережно хранила те нежные, еще детские, но уже и не только детские, чувства ко мне, видя во мне своего романтического героя, своего Акселя (имя героя романа Б. Келлермана «Ингеборг»), а себя называя, по-гриновски, Ассолью («Алые паруса»). Вот выписка из дневника Али: «Но главное всегда, всегда знай, что Ты половина моего существования в прошлом, Солнышко незаходящее моего детства, необходимое, как воздух и вода, всегда раньше и теперь...» Это было написано уже в 1955 году, когда мы поженились, но я обращаю внимание на далекое прошлое: «всегда раньше»... Или Аленушкой.

Если бы я был тонко чувствующим и глубоко думающим человеком, то я должен был бы или стараться всеми силами переехать в Москву, быть ближе к Але, или устроить свое положение в Рязани таким образом, чтобы, дождавшись окончания Алей института (она тогда мечтала о поступлении в Архитектурный

 

- 58 -

институт), свить с ней гнездо здесь. Наши роды могли бы продолжиться. И для того, и для другого требовался сильный и решительный характер. Я им не обладал. Встреча не могла не взволновать меня. Вероятно, я сказал что-то неумное и получил вскоре от Али письмо: «Ах, Аксель, Аксель! Прошло столько времени, а я до сих пор не знаю, что думать об этой ужасной фразе». Вероятно, я обронил фразу о нашей взаимности, но обронил неделикатно. Аля печаловалась о том, что ее детская романтическая любовь так нечутко сведена на землю. Отныне я стал только «Георгием Карловичем». Но кончалось письмо прекрасно: «Я верю в Судьбу и знаю, что нас соединяют "невидимые нити"... Я верю в свое счастье... А мое, я знаю, приплывет вместе с Вами под сияющими Алыми Парусами...». Я был ошеломлен своей нечуткостью. Ничего исправить было нельзя. Но жизнь все же исправила. Всколыхнувшиеся эмоции дали некоторую пищу переписке, которая постепенно затухла, а вскоре я оказался в водовороте иных событий.