- 577 -

О политических репрессиях первых лет хрущевской эпохи широкий читатель знает мало. В течение короткого периода собственно «оттепели» (февраль — ноябрь 1956 г., т.е. от Двадцатого съезда до подавления Венгерской революции) арестов по политическим мотивам, видимо, не было: во всяком случае, мы не располагаем свидетельствами о таких арестах. Существует даже версия, что весной 1956 г. было принято специальное закрытое постановление правительства о неприменении статьи 58'° Уголовного кодекса, действовавшее вплоть до появления в декабре закрытой же директивы ЦК об усилении борьбы с «демагогическими и антиобщественными элементами». Впрочем, документального подтверждения этой версии мы также не имеем.

Так или иначе, в 1957 г. репрессии, хотя и в небольших масштабах, возобновились. Как и следовало ожидать, аресты затронули, в основном, интеллигентную молодежь («студентов», по лагерной терминологии). Известно несколько громких судебных процессов против участников подпольных и полуподпольных политических кружков: дело Трофимова-Тельникова (Ленинград, 1957), дело Пименова-Вайля (там же и тогда же), дело Краснопевцева (Москва, 1958) и др. Как правило, речь шла о группах, объединявших два-три десятка человек (считая сочувствующих) и существовавших в рамках одного или нескольких вузов. Схема возникновения и деятельности таких групп представляется следующим образом:

1. Один-два «идеолога» создают ряд теоретических работ, в которых подвергается критике «советская действительность» и политика правительства. Критика, за редкими исключениями, ведется с позиций марксизма, по крайней мере — в пределах марксистской терминологии (исключение — универсалист Пименов, который в качестве основы для своей деятельности пытался создать нечто вроде идеологического эсперанто; зато и не был понят большинством своих соратников).

2. Основополагающие тексты распространяются и обсуждаются в круг уличных знакомых автора, после чего происходит размежевание и консолидация на данной идейно-теоретической основе. На этом этапе иногда возникают организационные структуры.

3. Оформившийся кружок приступает к активным действиям: пропагандистская и просветительская работа, привлечение новых членов, попытки установить связи с рабочим классом. «Подпольщики» не уклонялись и от активных открытых выступлений на собраниях, диспутах, в вузовской стенной печати и т.п. Согласно классической революционной схеме конца прошлого — начала нынешнего столетия, «легальная» деятельность дополняла«нелегальную» и одновременно помогала выявлению единомышленников. Апофеозом обычно становились акции по распространению листовок. Впро-

 

- 578 -

чем, если подготовка к последнему мероприятию затягивалась, власти могло надоесть долгое ожидание. Тогда происходили аресты.

Публикуемые заметки М.М. Молоствова с точки зрения вышеприведенной схемы нетипичны. Строго говоря, Молоствов не занимался никакой организационной деятельностью; написанная им статья почти целиком находилась в сфере его профессиональных интересов философа и обществоведа. Мы имеем здесь дело с не таким уж частым для тех лет случаем пресечения крамолы на первой же стадии ее возникновения. Собственно, нет никаких данных о том, что Молоствов и его друзья намеревались пойти дальше. Тем не менее, власти (быть может, также сформулировавшие для себя тезис: «От революционной теории — к революционной практике») восприняли их интеллектуальную активность как политическую, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Марксистское кредо было выбрано в свое время Молоствовым не как оружие в политической борьбе, а как философия, адекватная его собственной личности. Вероятно, поэтому он, в отличие от многих своих сотоварищей по лагерю, остался марксистом и по сей день. Утраченную работу «Моя феноменология», написанную на рубеже 60-70 гг., Молоствов заканчивает словами:

«Ты все еще марксист?» — спрашивают меня. «И буду им, — отвечаю, — буду до тех пор, пока не потеряю чувство юмора».

 

——————————

Молоствов Михаил Михайлович, 1934 г.р. Родился в семье ленинградских драматических актеров. В 1935 годовалым ребенком был выслан с родителями в Саратов в связи с общей высылкой дворян из Ленинграда (семья Молоствовых принадлежала к старинному дворянскому роду). В 1941 эвакуирован в Петропавловск (Казахстан). В 1945-52 жил с родителями в Омске.

Воспоминания Молоствова и послесловие к ним В.Иофе в несколько иной редакции были опубликованы в историческом сборнике «Память» (Париж, 1982. Вып.5).

 

- 579 -

24-25 июля 1958 года были арестованы: Гаранин Леонтий Яковлевич, старший преподаватель Высшей школы профдвижения в Ленинграде, участник Великой Отечественной войны, имеющий боевые награды, выпускник философского факультета ЛГУ, Козлов Евгений Андреевич, инструктор Обкома ВЛКСМ в Кургане, в прошлом тоже студент-философ, Солохин Николай Дмитриевич, только что окончивший отделение журналистики филологического факультета ЛГУ, и я, Молоствов Михаил Михайлович, ассистент кафедры философии Омского сельхозинститута.

В октябре нас судили на Фонтанке. «Молоствов и др., — говорилось в приговоре, — начиная с 1956 года по день ареста, распространяли ревизионистские взгляды... что объективно (!) подпадает под действие статей 58-10 ч.1 и 58-11 УК РСФСР».

Лето 1958 года было ознаменовано последней встречей между Н.С. Хрущевым и Мао-Цзедуном. В кратком совместном коммюнике говорилось, что «ревизионизм должен быть разгромлен не только идейно, но и организационно».

Боюсь, что главы тогда еще дружественных партий уже по-разному понимали слово, вынесенное мною в заголовок воспоминаний. Н.С. Хрущев, который не был, конечно, так утончен, как его китайский партнер, да и не столь решителен, едва ли помышлял о том, чтобы «разбить собачьи головы ревизионистов» буквально. В мордовском лагере мне довелось жить в бараке, украшенном двумя лозунгами: «Отсутствие правильных политических убеждений равносильно отсутствию души» (Мао) и «Нет людей неисправимых» (Хрущев).

Голова осталась на плечах, душу не вытрясли. Спасибо и на том. А теперь — о формировании моих взглядов, о поисках истины, о переоценке ценностей, которая ревизионизмом была названа не мною.

Когда в десятом классе я объявил дома, что буду поступать на философский, мама выронила тряпку и заплакала. Материнское сердце — вещун. Но выбор факультета, сделанный мной, не был случайным. Семья привила мне любовь к классической литературе, школа — любовь к математике. Равнодействующая и вынесла меня на Менделеевскую линию Васильевского острова. Темноватые коридоры, небольшие аудитории, стенды, рассказывающие о марксизме и вопросах языкознания, об экономических проблемах социализма. Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин. 1952 год.

Мне чрезвычайно повезло. В то время, как головы старшекурсников наполнялись исключительно «высшей мудростью», нам, еще

 

- 580 -

не оперившимся, читали аналитическую геометрию и основы матанализа, логику (можно было пользоваться не только учебников Строговича, полным примерами из речей Вышинского, ловившего «врагов народа» на «логических противоречиях», но и учебником В.Ф. Асмуса), курс физики, в котором профессор Родионов имел мужество не отрицать ни теорию относительности, ни квантовую механику; мы зубрили немецкий и латынь, и даже винегрет из цитат под названием диалектического материализма побудил меня (ни доцент Степанов, ни профессор Тугаринов в этом не виноваты) начать систематическое конспектирование Гегеля.

Настал день 5 марта. Должен сознаться: меня душили слезы. Как и многие мои товарищи по курсу, я был дитя войны. Эвакуация, бомбежки, недоедание, беспокойство за близких и зависть к тем, кто шел на фронт, горькая радость победы вошли в нашу плоть и кровь. Лозунг «За Родину! За Сталина!» не резал мне слуха. Впрочем, летом 1951 г. я написал письмо «дорогому Иосифу Виссарионовичу», где упрекал его за то, что он сменил «простую солдатскую шинель» на мундир генералиссимуса, и указывал на неблагополучное положение в колхозах. Конверт с обратным адресом я бросил в ящик у Кремлевской стены. Слава Богу, в канцелярии нашелся добрый человек и порвал, должно быть, мое благонамеренное послание,

Но вот слезы просохли. Подул ветер перемен. Нашему поколению, в отличие от поколения отцов, выпала счастливая пора: перемены, совершавшиеся на наших глазах, были переменами к лучшему. Из-под ледяных глыб догматизма поднималась научная мысль. Ушел в анекдоты членкорр Максимов, выступавший в газете «Красный флот» против «реакционного эйнштейнианства». Перед философами выступал академик Фок, огромный, как медведь, и тоненьким, но уверенным голосом говорил о заслугах копенгагенской школы, о своих беседах с «величайшим физиком наших дней Нильсом Бором». Поговаривали о споре академика Сукачева с самим Лысенко. Даже наш декан В.П. Тугаринов уже отказывался a priori решать спорные вопросы естественных наук (а к шестидесятым годам даже признал право на существование парапсихологии). Если раньше на Гегеля по программе было отведено всего четыре часа, то теперь нам предстояло прослушать годовой курс по «Феноменологии духа» и «Большой логике», который читал у нас вернувшийся с Колымы М.В. Эмдин. Появилась новая дисциплина — математическая логика. Как выяснилось, и кибернетика — это не лженаука.

Молодежи свойственно легко усваивать новое и «бежать впереди прогресса». Помню, как 18 апреля 1955 г. я, тогда председатель НСО факультета, предложил почтить вставанием и минутой молчания память «отца современной физики, мыслителя-гуманиста Аль-

 

- 581 -

берта Эйнштейна». Факультет постоял и помолчал. Потом ко мне подошли с вежливой озабоченностью: было такое указание?

Еще более забавная сценка разыгралась в декабре 1956 года на Волховом кладбище. 100-летняя годовщина со дня рождения Г.В. Плеханова. Заблаговременно я заказал венок. Нес его, гремя жестяными листами, по Невскому и через Дворцовый мост (в троллейбус меня с ним не пустили). На факультет поднялся — хоть выжимай рубашку. Дело в том, что собрать нужное количество денег среди нищей философской братии мне не удалось («Мишка как организатор = 0», — написала в одном из писем моя жена. Письмо потом подшили к «делу» как доказательство «организационной деятельности»). Не собрав нужной суммы, я подался в Военно-медицинскую академию, сдал кровь, получил деньги (тогда там было просто) и теперь, ослабевший и гордый, стоял под сенью красно-черной ленты «Георгию Валентиновичу Плеханову от студентов философского факультета».

— Кто умер?

— Плеханову!

— Было такое указание?

До Волкова кладбища добрались на трамваях. Протоптали тропинку, возложили венок. Не успел я закончить речь о «европейском стиле мышления достойнейшего из преемников Белинского, Чернышевского и Добролюбова», как появилась синяя милицейская шинель.

— Проходите, проходите, граждане. Здесь нельзя.

— ???

Да, норовили мы «впереди прогресса». Говоря же серьезно, я сейчас еще в большей степени, чем тогда, в 56 году, чту этого марксиста-ортодокса. Он посягнул «понять Россию умом», измерить нашу судьбу общим аршином. Мы предпочли жить вопреки ему, и что же? Счастливы мы с нашим иррационализмом, исключившим нас из общего правила? Книги Г.В. Плеханова — прямое (быть может, прямолинейное) применение марксизма к условиям развивающейся страны. Это не «руководство к действию» в том смысле, как принято понимать эти слова, — в духе исторического идеализма, выдаваемого за исторический материализм. Плеханов не давал ответа на вопрос «Что делать?». Он писал о том, чего не делать, отстаивая взгляд Маркса на общество как на естественно-исторический процесс.

Прямолинейность теории Плеханова, о которой я упомянул, проистекала, как мне кажется, из его мировоззрения, сложившегося под воздействием общей научной картины мира, характерной для XIX века. Случайность для него — разменная монета необходимости, мелочь, которой можно пренебречь. Историческим идеалистам он предсказывал крах, а не победу и, конечно, не верил, что случай-

 

- 582 -

ные отклонения от прямого исторического пути резюмируются в такую «необходимость», как этатистский тупик. XX век утвердил взгляд на мир, который коробил самого А.Эйнштейна. Как оказалось, Господь Бог не только не злонамерен и утончен, но, подобно ребенку из грез Гераклита, играет в кости. Вероятностный характер нашей вселенной признан официально и физикой, и математикой нашего века. Точнее теперь не случайность уподоблять разменной монете, а необходимость рассматривать как ассигнацию, представляющую золотые россыпи случайностей. С такой оговоркой я принимаю плехановскую ортодоксию. Ленину же, в особенности его работе «Государство и революция», я обязан эгалитарным пафосом, захватившим меня тогда, «на заре туманной юности», и навлекшим на меня гнев государственной безопасности.

Собрания сочинений К.Маркса и Ф.Энгельса были проштудированы мной в хронологическом порядке уже после того, как я почувствовал себя «дома» внутри гегелевской системы и выработал вкус к диалектической игре мысли.

В отличие от левой интеллигенции Запада, открывавшей тогда для себя «молодого Маркса», я вначале просто не знал другого. Как мог не сочувствовать я Марксу, когда он, борясь с прусской цензурой, доказывал абсурдность цензуры вообще и разоблачал сущность бюрократизма. Причем свободолюбие Маркса, вытекая из гегельянского любомудрия, обещало не меньшую основательность. Когда слово «отчуждение» проникло в мой лексикон, я уже понимал, какие явления оно означает — в духовной, политической и экономической областях. Сциентизм Маркса, свободолюбие его, широта его исторического кругозора и системность социального анализа остаются для меня неизменными ориентирами в моем, увы, утопическом (в точном смысле этого слова) социализме.

Какие еще идейные влияния испытал я в ходе моего философского образования? Бьющая мимо цели точность логического позитивизма не обольстила меня, хотя Расселу, Франку, Витгенштейну я обязан не только часами интеллектуального наслаждения, но и более определенной формулировкой моих взглядов. Прагматизм и инструментализм не произвели на меня сильного впечатления. Слова Рассела о «космической непочтительности» точки зрения, которая отождествляет истинное и полезное, казались мне очень верными.

Из философов-марксистов XX века я считаю своим учителем Георга (Дьердя) Лукача. Его книгу «Der junge Hegel» я прочел еще в университете, a «Die Zerstorung der Vernunft» (история иррационализма от Шеллинга до Гитлера) я возил в вещевом мешке с одного лагпункта на другой.

«Опять Мишаня штудирует своего Лукича!»

 

- 583 -

Известный надзиратель Швед, видя меня с «Разрушением разума» в одной руке и немецко-русским словарем в другой, ворчал обыкновенно: «Одной книги ему мало, две таскае, ревизуе, мабудь».

Пафос книги Лукача — защита диалектического разума, не отступающего перед противоречиями, а преодолевающего их.

«Теория, мой друг, сера, но вечно зелено золотое древо жизни». Кто не повторял этих слов, забывая об их источнике! А дело в том, что они были произнесены духом зла, принявшим обличье почтенного профессора, и тот же дух говорил Фаусту: «Презри только разум и науку, высшие силы человека, и тогда ты мой безусловно».

И если окружающий нас мир — космос пополам с хаосом, это еще не аргумент в пользу аморализма в этике и иррационализма в философии, тем более не оправдание личной непорядочности. Кстати говоря, экзистенциализм Камю симпатичен мне не только пластичностью и изяществом притч, не только пониманием нашей культуры (от Федора Достоевского до Ивана Каляева), но прежде всего стоическим противостоянием личности жестокой игре безликих сил, Чуме.

Подведу итог. «Кто не был социалистом до двадцати лет, — любил повторять чей-то афоризм один мой добрый приятель, — тот бессердечен; кто остался социалистом после тридцати — просто дурак». Аз есмь такой дурак. Моя глупость не рассеялась, а усугубилась философским образованием. Читая тома Маркса, я открыл в себе и в истории неистребимую жажду свободы — не обособления, нет, свободы для всех, ближних и дальних, свободы, не знающей различия между «эллином и иудеем». Свобода — не роскошь, а единственно возможный способ существования в век, когда мы не только открыли для себя вероятностную вселенную, но и внедрились в нее. Альтернатива свободе — смерть, и совсем не индивидуальная. И вот этой-то ценности я и был лишен.

За что меня лишили свободы? На заседаниях открытого в 1956 году и вскоре закрытого дискуссионного клуба я не присутствовал. Случайно. Не был я и на площади Искусств, где вместо дискуссии о Пикассо произошла проверка студенческих билетов.

«Возник» я общественно-значимо на общеуниверситетской комсомольской конференции в октябре 1956 года. Делегацию философского факультета на конференции составляли лица вроде меня, недаром им пришлось впоследствии стать либо «подельниками», либо свидетелями по делу. Конференция шла как обычно, но вот на трибуну начали подниматься «философы». Один (Борискин) высказался за отмену решения об Ахматовой и Зощенко, другой осудил обязательные аплодисменты после каждого выступления Н.С. Хрущева — это-де возрождение «культа»; третий усумнился в способностях Хрущева как теоретика и высказал свое «личное мнение» о не-

 

- 584 -

обходимости перемещения его на пост министра сельского хозяйства.

Президиум заволновался, встал секретарь обкома ВЛКСМ и предложил «дать по рукам тем, кто покушается на основы нашего политического строя». Эта реплика и подстегнула меня. Помню себя летящим «головой вниз» — над пестрой, разноликой толпой делегатов. «И радость жертвовать собой, и случая слепой каприз».

— Да, бить надо по рукам тем, кто покушается на основы социалистической демократии. Право каждого человека иметь свое собственное мнение и высказывать его...

— Мы, молодые граждане СССР, комсомольцы, студенты, хотим знать из первых рук — со страниц нашей печати — правду о том, что происходит сейчас в Польше и Венгрии...

— Последствия культа личности не могут быть изжиты сами собой, с ними надо бороться, надо в себе развивать гражданское чувство, добиваться полной гласности во всем...

Мели, Емеля, твоя неделя.

Выступление мое, хоть и не было заклеймено публично, в кулуарах было названо демагогическим. Именной стипендии меня лишили.

Прошел тем временем польский «октябрь», «Венгрия».

— А ты говорил: «рабочие советы»...

— И сейчас говорю...

Был у нас на курсе некто Виктор Комаров. Способностями не блистал, зачеты и экзамены сдавал в срок и вполне удовлетворительно. За какие заслуги его избрали в комитет комсомола на факультете — сейчас не помню. И вдруг этот обычно молчаливый и не склонный к писательству юноша выступил в газете «За освоение марксизма» с поразившей нас всех статьей.

В статье говорилось, что молодежь теперь не та. Прежде Павки Корчагины и Александры Матросовы «не рассуждая» готовы были выполнить любой приказ. Теперь кое-кто «слишком много рассуждает». И рассуждения эти помогают чуждому влиянию. Есть и среди нас, к стыду нашему, такие: они предпочитают носить венгерские ботинки и польские носки, слушают зарубежные радиопередачи и хранят дома огнестрельное и холодное оружие.

Мы потребовали созыва комитета и обсуждения статьи.

— Ты что, Виктор, хочешь, чтобы завтрашние философы не рассуждали?

— Ты что, Виктор, серьезно про эти ботинки, носки и оружие?

— Пусть он скажет: может быть, с его точки зрения, и среди нас есть такие — в венгерских ботинках, польских носках и с ножом за пазухой?

 

- 585 -

Комаров спокойно и с достоинством выслушал нервно-иронические вопросы, обращенные к нему. Встал и, как Марат в Конвенте, пальцем показал... на меня и еще на нескольких присутствующих.

— Ну, ты даешь!

Стыдно вспоминать, мы оказались настолько нетолерантными, что вынесли Комарову порицание за его мнение о нас. Более того, постановили снять со стены газету.

Тогда партбюро собрало комсомольское собрание факультета. Перед собранием секретарь парторганизации Казаков вызвал меня к себе в кабинет и начал задушевный разговор.

— Раньше я просто бы снял трубку и позвонил в ГБ, а сейчас вот сижу и беседую с вами. Разве это не доказательство подлинной демократизации в стране?

Я ввязался в спор. Меня волновала истина. Его — практический результат. Естественно, что час времени пропал даром.

В той же аудитории истфака — огромный амфитеатр, куда я в свое время влетел, будучи «из ряда выделен волной самой стихии», — собрались комсомольцы факультета. В президиуме все партбюро во главе с Казаковым.

В докладе излагались те же мысли, что и в снятой нами газете, только еще пространнее и с указанием наших фамилий. Впервые прозвучало слово «ревизионизм». После доклада никто не хотел выступать, но я полетел вниз, на арену. Говорить я пытался спокойно.

— Я не ревизионист. Своих взглядов не таю. Как и все, осуждаю культ личности. Но считаю, что убийство невинных людей — это не отступление от марксизма, а уголовно наказуемое преступление. Полагаю, что гарантией от повторения подобных преступлений была бы полная гласность. Заблуждаюсь ли я? Возможно. Но тогда докажите мне, что я заблуждаюсь, а не пугайте меня звонком в КГБ, как это сделал сегодня товарищ Казаков. Прошу собрание защитить меня от шантажа.

Мне хлопали. Когда же на трибуну вышел Казаков и начал обвинять меня во всех смертных грехах, аудитория ответила ему свистом и топотом. За подготовленную резолюцию голосовал один Комаров.

— Комсомольцы философского факультета, — закричал фальцетом Казаков, — идут не за партией, а за Молоствовым.

Собрание закрыли.

Говорят, что на экстренном заседании парткома самые крайние меры были предложены не только против меня, но декан профессор Тугаринов предложил «не выносить сор из избы». Меня временно оставили в покое.

Конечно, никто из преподавателей не говорил уже, как прежде, об аспирантуре. Конечно, были кое-какие неприятности во время за-

 

- 586 -

щиты диплома. Официальный оппонент, например, предложил поставить «неуд», но свою отрицательную оценку не смог вразумительно обосновать, а приведенные мною высказывания Маркса принял за мои собственные и обрушился на них как на «заведомую тарабарщину». Защититься мне было легко. Мой научный руководитель М.В. Эмдин стоял за меня горой. Мне поставили пять. На экзамене по диамату завалить меня по поручению партбюро взялся Вася Ельмеев. Наслышанный, что я ревизионист, Вася задавал дополнительные вопросы такого рода:

— Так значит, по-вашему, сознание первично?

Профессор Резников, председатель комиссии, в конце концов не выдержал:

— Прошу не задавать экзаменующемуся глупых вопросов.

И тут обошлось.

Я поехал в Омск преподавать философию.

Статью с латинским названием «Status quo», главное, что было инкриминировано нам по делу, я написал поздней осенью 1956 года. «Мы не можем жить согласно поговорке — кто старое помянет, тому глаз вон», — так начиналась эта статья.

В первой ее части, называвшейся «Культ личности и сталинизм», я пытался марксистски «взглянуть окрест себя». У меня получалось, что не обожествление Сталина было первопричиной «нарушений законности», а, напротив, нарушение законности, ставшее системой, имело следствием культ фактического главы аппарата насилия.

Во второй части («Демократия и диктатура») я излагал тогда еще не еретическую мысль о том, что общенародного государства не может быть: когда оно станет общенародным, его просто не будет. Выборность всех должностных лиц, сменяемость их, установление им окладов не выше средней заработной платы рабочего — вот благодаря чему власть, возникшая в результате пролетарской революции, отомрет сама собой.

В третьей и последней части, озаглавленной «Чего мы хотим?», содержались, согласно обвинительному заключению, «требования, направленные на изменения политического строя»: я хотел гласности общественной жизни, всенародной реабилитации жертв сталинского террора и всенародного покаяния участников его, гарантий от рецидива бериевщины. Потом «демократии вместо бюрократии» и еще, кажется, «передачи профсоюзам функций управления производством».

Вся статья от начала до конца была пересыпана хлесткими фразами. Особенно отягчила мою участь последняя: «Венгерский народ сказал свое слово, армия перешла на его сторону, а госбезопасность повисла в воздухе».

 

- 587 -

Статья эта была напечатана в четырех экземплярах. Ее читали многие, кое-кто даже переписывал. Экземпляры были изъяты при обыске у меня и моих подельников в июле 1958 года. Думаю, что хлесткие фразы сыграли роль катализатора в моем процессе. Но, конечно же, процесс имел бы место и без них. Обвинительное заключение квалифицировало «Status quo» как «документ программного характера».

 

В ДПЗ, обрамленном серой коробкой Большого Дома, я жил около месяца с человеком, судьба которого, как мне кажется, бросает дополнительный свет на такое явление, как «ревизионизм — 58».

Звали его Пантелеймон Никифорович Зеленин. Был он обычным питерским работягой. Писатель Шукшин заинтересовался бы им: натура русская со всеми положительными и отрицательными качествами, конечно же нервный, конечно же фантазер, конечно же правдоискатель.

В свободное от работы время Зеленин «ревизовал» Большую Советскую Энциклопедию, труд его оказался прерванным еще на букве А. Причиной для обыска и ареста послужил следующий акт, совершенный Пантелеймоном Никифоровичем: он роздал в цеху изданные Политиздатом экземпляры «Государства и революции», в каждом из которых красным карандашом были подчеркнуты требования выборности всех должностных лиц, сменяемости, ограничения жалованья им средней зарплатой рабочего. «Пусть содрогаются господствующие классы, — будто бы говорил Зеленин, — перед наступлением коммунистической революции».

Либерально-эгалитарная тенденция, не отягощенная ни высшим образованием, ни свойственными мне потугами на остроумие, дала тот же результат: наши судьбы пересеклись в Большом Доме.

Ну, а если бы написанная в 1956 году и напечатанная в четырех экземплярах статья просто попала бы в мусоропровод, или была бы, наконец, сожжена, то миновала бы меня чаша сия? Конечно, нет. «Каждому воздается по его вере», — это так же верно, как и то, что «рукописи не горят». И ни при чем тут фатализм. Вполне достаточно научного предвидения. Вася Ельмеев предвидел, например, неизбежность моего ареста.

«Ты напиши про Молоствова куда следует. Его все равно посадят, а тебе зачтется», — советовал он моему тогдашнему приятелю. Приятель не торопился воспользоваться Васиным советом, но когда в июле 1958 года к нему пришли, он дал собственноручные показания. И не только сочинил в них, будто я физически принуждал его высказывать вслух сокровенные мысли, но и открыл во мне — обратите внимание! — «врожденный ревизионизм». Теперь этот Рене Декарт — доктор философии, кажется, в Саранске.

 

- 588 -

«Врожденный ревизионизм»! Задумаешься о своем происхождении. Дед мой со стороны матери, Павел Федорович Бондарь, был тихий хохол из Курской губернии. Какой уж тут ревизионизм. Бабушка, Екатерина Михайловна, урожденная Назарова, та действительно... В 1905 году ее, шестнадцатилетнюю няньку из новгородской деревни, на улице Петербурга ни за что, ни про что огрели нагайкой, а в 1935 году выслали из Ленинграда за то, что ее дочь вышла замуж за Молоствова, моего отца. Причем деда, Владимира Михайловича, который, собственно говоря, и был причиной высылки — «В.М. Молоствов — землевладелец Казанской губернии» — из Ленинграда тогда не выслали, он работал в Институте растениеводства с Вильямсом, был в командировке. Когда вернулся, ему сказали: «Может оставаться. Будет надо — вышлем»*. А бабушка, вспоминая достославную ленинградскую «социальную чистку», всегда вслух подвергала сомнению цели и характер ее проведения. «Князьев да баронов (камушек в молоствовскую сторону) пооставляли, а простых рабочих и крестьян повысылали». Быть может, отсюда и проистекает мой ревизионизм?

Но лично мне представляется более вероятным все же не это — в духе саранского Рене Декарта — объяснение. Скорее всего, прав Локк: жизненный опыт наносит свои письмена. Моя же «заслуга» лишь в том, что я содержал в должном порядке tabula rasa, соблюдая душевную и интеллектуальную гигиену. Мне выпало счастье быть воспитанным в традициях гуманизма, просветительства, демократии, я привык доверять собственному разуму и собственным ощущениям. Естественно, что я не мог в конце концов не ударить лбом в реальность, «данную нам в отчуждении».

В 1958 году на суде я не признал себя виновным, сейчас, двенадцать лет спустя, я признаю себя ответственным (и не только в юридическом плане) за ход моих мыслей и за сорвавшиеся с языка слова. Тогда я был, пожалуй, чрезмерно по-юношески строг к другим, будь это Комаров, Казаков или сам Никита Сергеевич, сейчас я понимаю: они действовали не столько злонамеренно, сколько механически. Отсюда совсем не следует, что я согласен подставить затылок тому, обо что я уже ударился лбом. Прощать следует людям, а не машине.

Как долго еще переплетение исканий и сыска будет оставаться бьющим в лоб фактом? Не знаю. Не футуролог.

Тогда был 58 год и 58 статья, сейчас на исходе семидесятые.

 


* Дед был человеком широко образованным, но в общем законопослушным и спокойным. Насколько мне известно, он только дважды позволил себе «возникнуть». В 1905 году вместе со своим товарищем по Петровско-Разумовской академии попал на несколько дней в «кутузку» и после революции пережил увлечение баптизмом — к большому огорчению бабушки Натальи Николаевны, урожденной Астафьевой, крепко державшейся православия, и своих сыновей, которые, как и положено было молодым людям 20-х годов, были правоверными атеистами. (Прим. автора).