Краски дома
[Джана: Я лежу, ковер уходит вверх надо мной, мягко сияют его розовые краски. Свой дом мама воспринимала как свой храм. Правда, как у меня уютно? - спрашивала она.
Снизу мне видятся высокие удлиненные окна, блики в стеклах буфета, орел, раскрывающий крылья, и белое с золотом - танцующие индийские статуэтки. Все стремится вверх: и ваза с сухими осенними листьями на книжных полках и тома книг, готовых всегда обласкать Олину душу. Маленький зеленый письменный стол, за которым так редко ее можно было видеть сидящей. Почти всегда она думала лежа, а последние годы так принимала друзей и знакомых. Если врачи были новые, то они всегда говорили: "Не может быть, что вам скоро девяносто", лицо ее на подушках казалось совсем молодым.
Ненужные мне книги, они не могут ответить на вопрос, почему нельзя убивать людей.
Розовый покой и мягкость исходили от нее, и никто не мог представить то, что знали мы - ее ночных криков, от которых меня сбрасывало с постели.
- А! а! уйдите! вон! гады! - кричала она и наконец приходя в себя говорила, и голос был слабый как после рукопашной схватки.
- Это ты? Я опять кричала? Мне опять они снились, я отбивалась от них ногами - вот так! вот так!
Однажды я взглянула на совсем старый снимок и удивилась - это мамина квартира? Круглый стол посредине, у окна пальма, и свет в больших окнах. А что за куколка сидит на высоком стуле? Да это же маленькая Инна!
На карточке была бабушкина квартира в Баку. Так вот откуда записывается в нас образец - что уютно.
Восточная гамма багряно-розовых тонов. Керамическая терракотовая люстра со светильниками, напоминающими грузинские кувшины. Верете-
нообразная ось, розовая медь, около которой они ходят как планеты в коперниковской модели мироздания.
Храм оскверняли шпики. Пропало, копались, исчезло.
А мне сказала: - Когда у меня был инфаркт, Степа сжег все мои записки, вынимал из письменного стола и выбрасывал. Говорил потом, что ты была при смерти, а я боялся.
Так же, как ее отец. Но отца не простила никогда.
- Все умерли, Марк умер, Нелли умерла, дядя Миша умер, Степа умер, Ляля, Люба, Тамара, Юрий. Мира, Арон Новиков, Саня Миркин. Я одна осталась.
- Ну нет, - говорила я, - а Ксения Павловна, Маруся Сарвилина, Саня Сандлер?
- Все умерли - Петя Можнов, Юсуф Касимов, Володя Ноздрин, Цуца, Гоги, все вернулись и умерли.
И Виктория Борисовна недолго пожила с дочерью, всего два года. Инна сидела около ее постели в сером здании кремлевской больницы на Калининском проспекте, просила:
- Бунчик, открой глаза, не уходи, бунчик!
Бабушка отвечала:
- Инна, ну что ты тянешь меня канатами с того света? Оставь меня. Я не хочу больше. Не тяни меня, дай мне уйти.
Цуца писала в то время: "Родная моя Оленька!
В одном я сильно тебе завидую, что мама умерла у тебя на руках, что ты ухаживала за ней до конца, что сделала все, что могла, и она не унесла с собой горя от разлуки с тобой.
Должна тебе признаться совсем по секрету, что мечтать о возвращении гораздо интересней, чем само возвращение. Из прежних друзей мало кто уцелел, кто уцелел стал далеким, а в нашем возрасте не очень выходят новые дружбы".
- Верующие в лагере лучше выживали, - говорила Оля.
Человек выживает надеждой, тем, что умеет радоваться и любить. В тюрьме, в лагере, в ссылке. Дети Пети Можнова скучали в Баку по Енисейску, по снегу. Дядя Миша - по тем временам, когда были они там вдвоем с Оличкой.
Умер дядя Миша, задыхаясь одной своей половинкой легкого в переполненной больничной палате на Басманной, где не разрешали открывать форточки. В этом спертом воздухе и мне-то было трудно дышать.
И выросли поколения, которые не умеют ответить на вопрос: "Можно ли людей убивать?" А и в самом деле - почему нельзя?
Кто сказал, что человек отличается от животного, особенно от домашнего, которое тоже не властно над своей судьбой, тоже не знает, отчего и когда
настанет час его гибели. Кто сказал, что нельзя?
Но во время войны ведь можно? И если это гражданская война, тоже можно? Может быть, та гражданская война так затянулась - и стала семидесятилетней?
Большевики расшатали эту уверенность так, как никто до них. Это они, большевики, открыли путь для Гитлера, это они, а не Ницше, воспели теорию и практику насилия. Как нормы жизни. И воспитали три поколения людей на этой норме. И лишь почему-то на третьем не удержались. Почему? Только в ответе на этот вопрос светит какая-то надежда.
Мама писала: «... вернуться и увидеть вас еще детьми...» Это не удалось - мы выросли. За те семнадцать лет.
Насте передавала приветы и в письмах из Енисейска писала: "Вернусь, тебя не забуду". А Настя умерла одна в больнице. И на похоронах была ее дочь, моя ровесница, про которую я ничего раньше не знала.
"Сестрица Жанушка, а это что за воронье гнездо на твоей голове?" - так говорил Степа, ему не нравилась моя шапка. Дразнился: "Жанетик, бараний нос..." А потом так страшно было видеть его изменившееся лицо, зелень и желтизну его высокого лба!
"У Степы рак", - сказала его жена, и в то мгновенье, среди ярко освещенных колонн метрополитена, я, словно в сходящемся конусе еще более мощного и яркого прожектора, увидела будущее. Как если бы будущая Степина смерть означала последнюю грань, после которой все, что было, станет иным.
Мне предстояло сказать это маме. Я не любила, не принимала ложь подготовительных фраз - наверное, я считала, что каждый должен быть достаточно силен, чтобы принимать правду, как она есть. И все же я не могла сказать.
Но я должна была сказать - чтобы она сделала что-то для Степы. Меня сразило ее отчаянное: "Нет! Нет! Я ничего больше не могу, оставьте меня! Я старая беспомощная старуха. Оставьте меня! Я должна пережить еще и это... "
Прошло несколько дней, а может быть и недель, пока она собрала свои силы и стала писать, звонить, просить.
Это было все, наверное, в восьмидесятом - в декабре восемьдесят второго Степа умер. Когда мы навещали его с мамой в больнице... - о этот путь с медленно бредущей, опирающейся на мою руку мамой, между корпусов кремлевской Загородной больницы, этот приход в палату, где Степа не в себе после сеансов лучетерапии сидит в короткой рубашке, не сознавая своей наготы. Степа, умница, сноб и насмешник.
Он как бы стоял и смотрел всегда на всех со своей усмешкой. Он понял правила игры и чувствовал себя своим в обществе - ему не хватало только членства в партии, чтобы достичь большего. И он не раз возвращался к этой теме - и мама каждый раз убеждала его, отговаривала, запрещала "Разве это та партия, в которую мы вступали?"]