- 86 -

Ковчег «Астория»... «По паспорту слесарь»... «Мума, мума»...

 

Осенью 1924-года в университетском коридоре я заметил высокую, стройную девушку; она стояла у доски объявлений, вглядываясь в нее; пряди светло-каштановых волос падали ей на лицо, мешая читать, и она рукою отводила их в сторону. Как-то случилось, что мы познакомились. Кажется, я просто пристал к ней с какими-то вопросами, советами, остротами...

- 87 -

Прошел день, другой, и мы снова случайно встретились. Впрочем, не совсем случайно, — я искал ее. Знакомство быстро легализовалось, мы стали часто видеться, и не только в университете.

Вера Михайлова приехала из Твери (город еще не мечтал стать Калининым) и поступила в университет на отделение языка и литературы — ЯЛО.

В один из первых дней знакомства я проводил ее до дому (а может быть, я увязался за нею в первую нашу встречу?). Жила она на Исаакиевской площади, в расположенной против собора гостинице «Англетер», той самой, где год спустя покончил с собой Есенин. Много комнат в гостинице занимали тогда постоянные жильцы. Брат Веры — Вячеслав устроил ей это жилье. Вячеслав был старше сестры на девять-десять лет и казался нам важной персоной: коммунист, преподаватель университета... Жил он в соседней «Астории», превращенной из гостиницы в «Дом Советов», где обитали разные ответственные товарищи.

Прошел месяц-другой, мы виделись ежедневно, бродили по городу, ходили в кино, сидели у нее в комнате, где она жила со своей тверской соученицей Шурой Глухаревой, девушкой медлительной, ограниченной, — впрочем, она, никуда не поступив, скоро уехала домой, в Тверь. Я помогал ей готовиться к зачетам и экзаменам, отодвигая на второй план свои, и вообще старался выполнять все ее просьбы, поручения. Мы подружились — но не в таком смысле, в каком ныне пишут в газетах: «...я дружила с парнем, и когда у нас родился ребенок»... Дружба моя, конечно, была скорее «влюбленной дружбой», но я свои подлинные чувства таил. Я стал товарищем Веры, ее поверенным, наперсником, выслушивал доверительные рассказы, часто без особой радости и удовольствия. У нее не было тайн от меня; я узнал ее прошлое, знал ее настоящее, ее увлечения, ее мысли... Мать Веры, Ольга Тимофеевна (урожденная Конюченко) происходила из старой дворянской семьи (помню, что она в своих рассказах как-то связывала свои молодые годы с училищем правоведения, где, по-видимому, служил ее отец). Вышла замуж она за офицера Михайлова и несколько лет жила на острове Эзель (ныне Саарема), затем в Твери, где ее муж, постепенно повышаясь в чинах и званиях, достиг поста вице-губернатора.

Революция все изменила. В 1918 году, когда наступила кровавая полоса «красного террора», недавний вице-губернатор, в числе других заложников, был расстрелян.

Старший брат Вячеслав учился в морском корпусе, в гардемаринских классах, а в 1917 году вступил в партию большевиков, участвовал в гражданской войне, отличился при взятии Кронштадта, кажется, даже обладал очень редким тогда орденом «Красного знамени». Каким-то путем он, вероятно, немного проучившись в Коммунистическом университете имени Зиновьева (был такой в Таврическом дворце), стал университетским преподавателем, и, как говорили, не без успеха вел практические занятия по политической экономии, в том числе и семинар по «Капиталу» Карла Маркса. Высокий, широкоплечий, с породистым лицом римского патриция, Вячеслав был спортсменом и страстным мотоциклистом (редкость в те времена), пользовался успехом у женщин и, мягко говоря, не пренебрегал

 

- 88 -

ими. Даже в те годы, когда все было легко и просто, его похождения выходили за обычные рамки.

Весной 1925 года мать Веры покинула Тверь и переехала в Ленинград. Мы заранее, обойдя несколько адресов, сняли (тогда это было еще возможно) квартиру на Бассейной улице (теперь улице Некрасова). Вера недолго пожила с матерью — она вскоре вышла замуж. Это было результатом давления со стороны брата, который, по-видимому, хотел уберечь ее от окружающей богемной обстановки и, пока не поздно, пристроить к кому-либо одному, создав ей дом и положение. Может быть, в этом было рациональное зерно... Самые разные лица постоянно появлялись в комнате Веры, их привлекала эта семнадцатилетняя веселая, полная шарма девушка. Помню появление Айрапетянца — будущего физиолога, тогда еще студента, и приехавшего из Москвы Тарханова, — он только что вернулся из Китая и выпустил под псевдонимом Эрдберг, книжку очерков о китайской революции, книжку бесспорно талантливую. Многие посетители пытались задержаться в комнате, терпеливо дожидаясь моего ухода, однако не могли дождаться — Вера просила меня не уходить, и я удалялся последним, когда разочарованные поклонники уже ушли.

Будущий муж Веры — Николай Монахов жил в той же «Астории», т.е. в «Доме Советов», и работал в военном округе. Это был спокойный, весьма ограниченный человек, ничем не выделявшийся и, по общему мнению, недостойный своей жены.

Когда Вера переехала в асторийский номер, я продолжал часто бывать там. И тогда хорошо познакомился с жизнью этого своеобразного ковчега, с его пестрым, и в то же время в чем-то схожим, населением. Там жили и старые большевики и — их было больше, — молодые партийцы, карьера которых шла вверх, порою стремительно. Вспоминаются наугад. Вот Макс Ширвинд, написавший вскоре один из первых советских учебников по историческому материализму, и его жена Соня Лотте, — она любила, когда ее называли Гедда. Лотте была историком и в начале двадцатых годов издала небольшую книгу о великой французской революции. Самуил Рафалович, прозванный «дядей Сэмом» — редактор какого-то журнала, издававшегося в Карелии. Медлительный в движениях и мыслях Ваня Маврин, — он был, пользуясь современной терминологией, хозяйственником и стал одним из первых «красных» директоров крупного телефонного завода «Красная заря». Похожий на чеховского телеграфиста — он, кстати и на гитаре любил бренчать — Вася Беленко, вскоре волею судеб сделался директором ОГИЗа — Объединения Государственных издательств, уже занимавших бывший дом «Компании Зингера» на Невском проспекте — «Дом книги». Жил в «Астории» и Райский, автор первой советской книги по истории Соединенных Штатов Америки. Часто появлялись там и более ответственные лица из тогдашнего городского руководства — престарелый Позерн, бородатый Струппе, красивый, похожий на киноактера Кадацкий... Возможно, что они тоже жили в «Астории» — тогда еще этот круг людей не перебрался в большие отдельные квартиры. Как-то мне указали на пожилую полную еврейку: «Это — Радомысльская, сестра Зиновьева». Она тоже принадлежала к обитателям «Дома Советов», Мысленно видятся и многие другие, — это какое-то царство теней. Почти все эти люди, за редким исключением, через десять-двенадцать

 

- 89 -

лет стали жертвами того, что деликатно именуется «нарушением норм социалистической законности». Лет двадцать спустя возвратилась Соня Лотте, восстановилась в Институте истории Академии наук, но проработала недолго — колымские годы сказались и свели Софью Михайловну Лотте — Гедду в могилу.

Брак Веры с Монаховым был непродолжительным, да иным он и не мог быть, — очень уж разными были они людьми. Вера ушла от него, — тогда это было просто и не вызывало никаких кривотолков.

Уехав из «Астории», они с матерью поселились неподалеку, в доме номер один по Невскому проспекту, на углу Адмиралтейского. В большой, конечно, коммунальной квартире, с длиннющим общим коридором, они занимали две комнаты, выходящие окнами на Александровский сад, на уголок Невского со зданием бывшего главного штаба и Дворцовую площадь. Хорошо было оттуда глядеть на парады и демонстрации, — правда, накануне торжественных дней квартиру обходили, как говорят нынешние поляки, «шмутные паны», проверяли паспорта жильцов, запрещали отворять окна... Рядом, стена в стену, был дом бывшего петербургского градоначальства. После революции дом заняла Чрезвычайная комиссия — Чека, позднее преобразованная в ГПУ, Это был знаменитый дом на Гороховой 2 (ныне, естественно, улице Дзержинского). По молодости и легкомыслию мы тогда не думали об этом соседстве, не придавали ему значения и вообще были далеки от всего, что связывалось с этим домом. Впрочем, позднее на месте прежнего Окружного суда, сгоревшего в февральские дни 1917 года, построили на Литейном огромный, серый, каменный мрачный куб — «Большой дом» — как его стали называть, куда и переехало ГПУ,

В квартире № 4 по Невскому 1 было шумно, постоянно толкались разные люди: брат Вячеслав со своими приятелями, друзья, товарищи Веры, реже знакомые и родственники матери. Сама Вера бросила университет и работала на электроламповом заводе «Светлана». Собственно, эта перемена произошла еще в «монаховское» время. Тогда было какое-то общее поветрие, частью добровольное, частью вынужденное стремление как-то загладить свое неудачное социальное происхождение, улучшить свое прошлое, для чего надлежало поработать на заводе, на фабрике. Как тогда говорили «повариться в рабочем котле». Словно из этого «котла», подобно барашку древней волшебницы Медеи, можно было выйти полностью обновленным... (Позднее, когда началась коллективизация, очень многие раскулаченные, особенно их дети, с успехом прошли этот путь).

Вера работала на «Светлане» в цехе, у станка, стала комсомолкой, носила красную косынку или кепку. Во всех своих поступках она была искренней. Продолжалось «вываривание» в «рабочем котле» года три — но оно не изгладило ни дворянского происхождения, ни казни отца, и в свое время ей обо всем напомнили.

Вскоре Вера вторично выходит замуж за студента, заканчивающего экономический факультет политехнического института. Евгений, Женя Гойхбарг, был ее ровесник. Сын видного советского юриста, специалиста по гражданскому праву, человека невысоких моральных качеств. Он рано оставил жену, и Женя был воспитан обожавшей его матерью. Женитьба сына причинила ей много горя: как это так? Простая работница, разведенная, да еще с характером и поведением, необычным для ее круга людей. Брак этот,

 

- 90 -

начавшийся счастливо, оказался также непродолжительным. Через год они разошлись, но остались — как тогда часто бывало — в прекрасных отношениях. Они продолжали видеться у общих друзей, а когда Гойхбарг женился (на племяннице профессора-античника И.М.Троцкого, сделавшегося вскоре Тройским), встречались домами.

Закончив политехнический институт, Женя стал работать в управлении Октябрьской железной дороги, начальником которой был тогда Арнольд. Потом перебрался в Москву в наркомат путей сообщения, НКПС, во главе которого стоял Л.М.Каганович. Женя заведывал крупным отделом наркомата. Он получил в Москве большую квартиру, в которой жил вдвоем с женою Ниной. Квартира эта сделалась пристанищем для всех ленинградцев, приезжающих в столицу. Бывала там и Вера, останавливался и я.

Разойдясь с Гойхбаргом, Вера несколько лет жила одна. Квартира на Невском по-прежнему была полна людей самых разных, и близких друзей и случайных посетителей. Маленький, некрасивый, с большими умными глазами Лев Варшавский — журналист, Эммануил — «Манул» Гольденберг, влюбленный в Веру (он даже стрелялся из-за нее), остроумный Петя Шевцов и флегматичный Жора Грейсер, славившийся своей скупостью. «С Жоркой,как с купцом, вряд ли кто сравняется, он собственным яйцом на пасху разговляется» — сочинил кто-то про него. Конечно, бывал и брат Вячеслав — Вячка — с приятелями, среди которых наиболее заметным, веселым, остроумным, но со скверным характером, вылезавшим наружу после возлияний, был Борис Яновский. Все эти люди, как и многие другие (включая и Женю Гойхбарга), погибли в 1937 году. Только Яновский дожил до 1941-го, чтобы утонуть в балтийских волнах во время трагического отступления наших кораблей из Таллина.

Одно время, разведясь с мужем — братом Веры Вячеславом, — нашла у Веры поддержку и приют Тамара Макарова, красивая и взбалмошная. Она тогда была начинающей киноактрисой. В это время и стал ходить за нею ее будущий муж Сергей Герасимов. Нынешний герой, лауреат и прочая и прочая, был тогда проще, скромнее, не стеснялся откровенно говорить о своих подлинных вкусах, — он непатриотично предпочитал советской литературе американскую, много говорил о достоинствах произведений Шервуда Андерсона и других американцев.

В доме на Невском я бывал каждодневно во все времена. Продолжал бывать и тогда, когда Вера снова вышла замуж — за Андрея Малышева. В этом браке многое связано было с практичной Ольгой Тимофеевной, ее матерью, которая, по-своему, хотела устроить судьбу дочери. Андрей Малышев был «хорошей партией», — профессор Коммунистической академии, читавший курс русской истории в ленинградских вузах. Он был обеспеченным человеком и любил Веру.

Став профессорской женою, Вера некоторое время продолжала работать на заводе и лишь позднее попыталась найти другое применение своим способностям. Ее привлекала журналистская работа, и она понемногу начинает сотрудничать в «Известиях». Вначале это были небольшие заметки и различные редакционные поручения (вроде отчета о встрече «челюскинцев» — для чего ездила в Москву).

Наши странные отношения сохранились, и Вера, как всегда, делилась со мною своими мыслями, планами, рассказывала о своих делах. Вероятно, я

 

- 91 -

был в это время ее единственным другом, близким человеком, в особенности после того, как брак с Малышевым стал держаться только на привычке, на материальной основе и настояниях матери, женщине неумной, вздорной, но по своему любящей дочь и желавшей ей счастья такого, каким она себе его представляла. Болезнь — грудная жаба — часто выводила ее из строя, и эти припадки сделались оружием в ее руках. Хотя к повторяющимся приступам, к вызовам скорой помощи, к врачам, уколам, кислородным подушкам и т.п. привыкли, все же это не могло не волновать и не беспокоить Веру, любившую мать. Характер Ольги Тимофеевны хорошо отражают несколько фраз из письма, посланного ею на юг, где отдыхала дочь: «Дорогая Верочка, — писала она, — я очень плоха. Ты, наверное, меня не застанешь в живых. Привези мне резную костяную брошку»...

Словно предчувствуя, что ей отпущено немного веку, Вера в начале тридцатых годов живет безоглядно, бездумно. Изменяется образ ее жизни, исчезает красная косынка, кепка, появляются портнихи, шляпки, наряды... Такие изменения начались тогда не только у нее. Вера не была «писаной красавицей», но стройная, длинноногая, веселая, остроумная и доброжелательная, она привлекала к себе и легко увлекалась сама. Мне приходилось выслушивать рассказы о ее увлечениях, не всегда безгрешных. Повторю: в те годы на все это смотрели просто. Поколение, подвергшееся вскорости истреблению, словно предчувствуя свою гибель, стремились успеть все взять от жизни, все перечувствовать, испытать побольше радостей.

В доме на Невском, 1 познакомился я с Еленой Михайловной Андреевой, приятельницей Веры. Леля, как ее называли, была женой Петра Смородина, с которым тоже стал довольно часто встречаться, уже в его доме (у Веры Смородин не бывал). Петр Смородин был старше меня день в день на десять лет, и несколько раз мы даже совместно отмечали общий день нашего рождения — 2 февраля 1897—1907 года. У Смородина было простое, но запоминающееся лицо, волевое, суровое, и умные, добрые, часто смеющиеся глаза. (Его внешний облик взял актер Чирков для роли Максима в известной кинотрилогии Козинцева и Трауберга).

Петр Смородин был личностью незаурядной. Крестьянский сын (из-под Воронежа или Липецка), он приехал в Питер, стал работать на заводе, примкнул к революционному движению и после Февральской революции сделался одним из организаторов комсомола, участвовал в гражданской войне, а в двадцатые годы стал секретарем ЦК комсомола.* Он был очень популярен среди молодежи, ему посвящались стихи; наиболее известные — Александра Безыменского:

 


* О Петре Смородине много лет спустя в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книжка некоего Лебединского. Книжка написана плохо (как и многие биографии этой серии в последние годы), в ней ряд обычных умолчаний (следствие цензуры), а также фактических ошибок и т.п. Например, вполне искажен облик жены Смородина Елены Михайловны Андреевой. В частности, инцидент в поезде, где комсомолка в красном платочке, к удивлению всех, прекрасно говорит по-французски, не относится к Е.М.Андреевой, не знавшей этого языка. По-видимому, дочь Смородина — Майя, слышавшая в детстве эту историю, запамятовала, что речь в ней шла не о ее матери, а о нашей тогдашней знакомой И.И.Варшавской (она получила соответственное воспитание в своей богатой семье, связанной с известными Малкиелями, и хорошо говорила по-французски).

- 92 -

«Кто он, по паспорту слесарь,

А по анкете цекист»...

Как и большинство стихов А.Безыменского, это было довольно серое произведение. В нем, в частности, были и такие, весьма подражательные строки, не украшающие руководство партии (чего автор, конечно, не хотел):

«Цека играет человеком,

Оно изменчиво всегда,

То вознесет тебя высоко,

То бросит в бездну без следа.

Ты, скажем, пожелал учиться,

Мол так и так, я очень сер.

Оно ж пошлет тебя лечиться

Или отправит в ДВР»...

Женился Петр Смородин на молодой красивой блондинке — Леле Андреевой, происходившей из петербургской чиновниче-дворянской семьи, а тогда активной комсомолке, хотя ее социальное происхождение не сулило надежд на большие общественные успехи. В Москве, куда Петр и Леля переехали, происходит семейная драма. В Лелю влюбился Бажанов — недавний личный секретарь Сталина, учившийся тогда в небезызвестной Промышленной академии, Бажанов был умным, интересным и безусловно дальновидным человеком. Еще в середине двадцатых годов, после нескольких лет работы з политбюро, рядом со Сталиным, он многое понял. Леля увлеклась этим человеком. Взяв с собой маленькую дочку — Майю — она уехала с Бажановым в Среднюю Азию. А там... Подробности мне неизвестны, со мною Леля об этом не говорила и, вероятно, Вера, от которой я про это знал, тоже сообщила не все. Бажанов ушел через почти неохраняемую тогда границу в Персию (Иран) и оттуда на Запад. Не то он ушел, не предупредив Лелю, не то она отказалась последовать за ним. За рубежом Бажанов выпустил нашумевшую книгу «Я был секретарем Сталина», как она, кажется, называлась (ее более позднее название «Побег из тьмы»).* Уход Бажанова был одним из первых. Это к тому же было бегство человека, недавнего секретаря Сталина, присутствовавшего на всех заседаниях политбюро... Распространился слух, что Бажанов вскоре погиб — утонул, купаясь в море на каком-то курорте. Такие слухи, вернее всего, приготовляются в ГПУ для поднятия престижа: мол, наша карающая рука везде достигнет. Бажанов, однако, жил еще долго, работал в Англии в какой-то инженерной должности и умер, кажется, в 1982 году. Его записки, дополненные, были переизданы и недавно появились в зарубежной печати, передавались по радио.

Лелю тогда арестовали, но очень скоро освободили. В те времена такое могло еще происходить. Заступничество, хлопоты Петра Смородина — тогда секретаря ЦК комсомола — возымели действие. Петр любил Лелю, простил ей эту эскападу, но в итоге перестал быть секретарем комсомола и был отправлен в Ленинград, где стал секретарем Василеостровского райкома партии... Именно в это время я и познакомился с ним. Дальнейшая жизнь

 


* В этих, дополненных сведениями об эмигрантской жизни, воспоминаниях, доведенных до времен Второй Мировой войны, говорится, что Бажанов ушел за рубеж через Монголию или Китай. Но это не так. Он расстался с Лелей в Ашхабаде.

- 93 -

и судьба Петра Смородина известна: он становится секретарем Выборгского райкома — самого значительного в Ленинграде. Переезжает из маленькой квартиры на 16-й линии Васильевского острова в квартиру побольше, на Петроградскую сторону, в дом, занятый под жилье ответственных работников. После смерти Кирова он — секретарь городского комитета партии (секретарем обкома был Чудов — высокий, пышноволосый). И опять новая квартира — этажом выше, побольше. Появилась обстановка красного дерева и т.п. Надо отдать справедливость, что инициатором этих перемен, этого начинающегося барства, был не Петр, относившийся ко всему такому иронически, а, как и у других, жена. Конечно, это была общая тенденция. Леля постепенно превращалась в знатную даму, занятую нарядами, леченьем по всякому поводу в особой поликлинике. Однако, в отличие от многих, можно сказать, от большинства таких же дам, она стремилась учиться, поступила на географический факультет университета и усердно занималась. Привилегированное положение, правда, и тут играло существенную роль, ей отодвигали сроки экзаменов, не нагружали общественной работой и т.п.

Петр Смородин с трудом расставался со старыми комсомольскими привычками и многого не хотел, а может быть, и не мог понять. Так, став первым секретарем ленинградского горкома, он долго не допускал к себе тех двух охранников, какие ему были положены по рангу. Он прекрасно понимал, что эта забота о его безопасности одновременно означает и нечто совсем иное, что его жизнь окажется под постоянным контролем. Когда же последовал категорический приказ, Петр накануне вечером отправился с бидоном и банкой за пивом и мороженым: «Пойдем, погуляем в последний раз самостоятельно» — сказал он. Назавтра в его квартире на кухне сидел человек в форме и пил чай...

Смородин стал скоро секретарем Сталинградского обкома партии и уехал из Ленинграда. В квартире осталась его старуха-мать.

В начале лета 1938 года Петра Смородина вызвали из Сталинграда в Москву. Он выехал с женой и дочкой. В Москве на вокзале Петра и Лелю арестовали, а тринадцатилетняя дочь одна была отправлена в Ленинград, к бабушке.

Рано утром мне позвонила мать Петра и рассказала о случившемся. Я приехал, помог разбирать бумаги и выбрасывать такие, где упоминались явно «криминальные» имена — было много документов, писем, фотографий. Почему-то я был уверен, что до вечера к ним никто не придет, — наивно предполагалось, что уничтожение некоторых снимков, бумаг может что-то изменить, помочь... С обыском, действительно, пришли поздно ночью. Вскоре бабушку с внучкой выселили из этого привилегированного дома в другой район, захватив при этом многие вещи, отнюдь не казенные...

Петр Смородин погиб. Леля же, получив как жена «врага народа» свои восемь лет лагерей, отбыла их полностью, затем выдержала испытание повторной ссылкой... Все это сильно изменило ее. Жизнь ее осложнилась тем, что в лагере она родила дочку, а ее старшая — Майя не приносила радостей. Умерла Леля уже после 1956 года еще не старой женщиной.

На примере Смородина можно было наблюдать, как простой, хороший

 

- 94 -

человек, искренне верящий в свое дело, постепенно начинает превращаться в руководителя нынешнего, современного типа. Правда, до конца в своем перерождении Петр Смородин не дошел, вероятно, помешал 1938 год.

Но возвратимся на несколько лет назад, к тем временам, когда я познакомился со Смородиным и его женой. В доме Веры я продолжал бывать ежедневно, а иногда и чаще, так как более года (в 1934—1935 годах) работал рядом, в Зимнем дворце, ученым секретарем Всесоюзного музея комсомола (отпочковавшегося от Музея революции). Меня пригласил туда директор, мой бывший сокурсник А.Короленко, тоже тогда отошедший от юриспруденции.

До Музея комсомола я с конца 1933 года, уйдя из Института Крупской, работал в редакции истории заводов — одна из горьковских затей — по изучению истории завода «Красный Выборжец». Но об этом в другом месте.

1 декабря 1934 года вечером сидели мы — Вера, Андрей, я, Ольга Тимофеевна и еще кто-то — за чайным столом. Входит сосед:

— Слыхали?! В Смольном убили Кирова!..

Ясно помню изменившееся лицо Андрея. Знал ли он что-то? Или только предчувствовал, что ему предстоит? Когда-то, совсем мальчишкой, он в Саратове или в Самаре был как-то связан с зиновьевской оппозицией. Не то голосовал, не то не голосовал. Он иногда об этом говорил, а о Зиновьеве отзывался с большим пиететом... Вероятно, он лучше меня понимал возможные последствия, а может быть, его участие в двадцатые годы в оппозиционных выступлениях было более заметным, чем он мог предполагать. Впрочем, тогда еще никто и предвидеть не мог, как все отзовется впоследствии. Я, беспартийный, тоже не мог не коснуться какой-то стороной тогдашних споров, дискуссий, не мог не заинтересоваться ими. Помню, как для своего двоюродного брата переписывал известное «завещание Ленина», как читал запрещенные «Уроки Октября» и другие материалы, не печатавшиеся в газетах, а ходившие в рукописях — самиздатские, как их стали называть тридцать с лишним лет спустя.

Бывал на разных демонстрациях, интересовался разными сборищами, какие были доступны. Все это из простого любопытства. Был я, например, на похоронах М.Лашевича. Примкнул я к похоронной процессии у дворца, который на углу Фонтанки и Невского проспекта (его построил «под Расстрели» Штакеншнейдер). В нем уже тогда располагался районный комитет партии. МЛашевич, старый большевик, скончался, как вскоре стало понятно, вовремя. Его хоронили на Площади Жертв Революции — Марсовом поле. Процессия растянулась на несколько кварталов, а вокруг каменного четырехугольника памятника жертвам революции образовалась большая толпа. Я понемногу старался пробиться поближе, к центру события. Вдруг слышу крики, немногочисленные, нестройные... Несколько десятков человек окружают открытый автомобиль...«Ура!!.. Да здравствует!!». В автомобиле сидит человек, полный, с курчавой копной волос, он как-то втянул голову в плечи, словно стараясь не слышать приветственных криков, и вид у него был не то недовольный, не то испуганный. Я узнаю Зиновьева, — вижу его впервые. Машина уехала. Это все произошло очень быстро, но я запомнил лицо недавнего властителя Ленинграда. Как потом узналось, это была одна

 

- 95 -

из последних демонстраций зиновьевцев. Впоследствии я не старался публично говорить о моем невольном причастии к ней...

Мне тогда не понравился Зиновьев, хотя я о нем до того ничего, кроме официальных сведений и рассказов, не знал. И меня удивляло, что Андрей несколько раз в беседах так превозносил Зиновьева.

Вскоре после убийства Кирова, в Ленинграде началась «дворянская эпопея» — массовая высылка бывших дворян, которые, как известно, никакого отношения к смерти Кирова не имели. Новый удар по старой петербургской интеллигенции наносился под расплывчатым предлогом «очищения» города от подозрительных элементов. Тысячи семей вынуждены были покинуть Ленинград, бросив все... На сборы давались наикратчайшие сроки.

Веру, естественно, беспокоила эта кампания, но ее тогда не тронули. Прошло еще несколько недель, арестовали Андрея Малышева, как и многих из Коммунистической академии — профессоров Зайделя, Пригожина, Томсинского, Ванага, Богомольного и других. Почти всех мне приходилось встречать, со многими был знаком...

Это было только начало, предвещавшее еще более мрачные времена.

В эти месяцы я стал ближе Вере, потерявшей многих знакомых, арестованных или просто исчезнувших из поля зрения после ареста Андрея. В доме, недавно полном народа, никого не было. Я пытался как-то заботиться о ней, делать так, чтобы не слишком изменился ее привычный образ жизни, помогал ей писать небольшие заметки для «Известий», где она уже некоторое время сотрудничала, не числясь в штате... Прошло лето...

Наступил день 10 сентября 1936 года. Вера и я были на последнем сеансе в кино и возвращались довольно поздно домой. Не торопясь, шли по Невскому, говорили о чем-то незначащем. Было тепло — бабье лето. Вера была спокойна, весела, как в лучшие времена. Дошли до ее угловой парадной.

— Может быть, поднимешься? — спросила она. — Попьем чаю.

Медленно поднимаемся по лестнице, я иду сзади, слегка подталкивая ее в спину — она любила такое хождение... Вот второй, третий этаж, наконец, четвертый... Вера открывает ключом дверь, входит в нее, не полностью открытую, и сразу притворяет за собой, одновременно делая рукой недвусмысленный знак: не входи, мол... Дверь захлопывается. Все это происходит в одно мгновение, синхронно. Я, не останавливаясь, поднимаюсь на следующий этаж, стою немного на лестничной площадке, затем спускаюсь и выхожу на улицу. Подымаю голову: окна квартиры ярко освещены. Я все понимаю. Приоткрыв дверь, Вера увидела, что ее ждут (или встречают у входа) и — в этом проявился ее характер — прежде всего подумала о другом, и предупредила меня...

Взволнованный, иду через Дворцовый мост, по набережной, мимо университета, и сворачиваю на свою Съездовскую (прежде Кадетскую) линию. Не захожу в парадную, а огибаю дом и с Тучкова переулка, куда выходят окна нашего жилья, гляжу... Окна темные. Значит, никого постороннего нет. Уже дома я рву листки записной книжки, уничтожая адреса. Все это было еще очень наивно, словно могло что-то предотвратить.

Утром иду на Невский. Веры, конечно, нет. Ее увели, рассказывает Ольга

 

- 96 -

Тимофеевна, после обыска, продолжавшегося два-три часа. «Что вы расстраиваетесь, — сказали матери — она скоро вернется».

Больше я Веры никогда не видел. Но вскоре услышал о ней. В конце того же 1936-го года арестована была сестра моего товарища Льва Варшавского, Ида Игнатьевна — в близком кругу ее называли Дига. Мы тогда были дружны. Через три месяца Дига возвратилась. Это было необычно, но нас не удивило. Мы верили рассказам Диги, которая подробно описывала свои, как она говорила, «Сто дней», рассказам о ее поведении «там», поведении, какое она счастливо избрала — наивное швейковское... И это помогло ей. Мы радовались ее возвращению. Дига сказала, что на «Шпалерке» она видела Веру, когда мыла пол в коридоре, и даже перекинулась с ней несколькими фразами. По ее словам, Вера здорова, бодра, хорошо выглядит и нам — не называя, конечно, имен — всем кланялась. Тогда еще не наступило время применения незаконных методов следствия, и вообще все было еще новым для нас, и многому верилось, хотелось верить. Хотя уже бытовал анекдот:

— Вы слышали, Абрамовича вчера выпустили из тюрьмы? — За что?!..

Много лет спустя стало ясно, что отпущена была Дига не зря, не просто так. Она обязалась наблюдать, сообщать, и в первую очередь за женою своего брата Кертту Нуортева, финкой, родившейся в Соединенных Штатах. Именно Кертту много лет спустя сделала для нас ясной роль Диги. Однако обвинять Дигу безоговорочно, не находить никаких смягчающих обстоятельств трудно. Уж больно тяжкое было время...

Стало известно, что Веру отправляют. Куда? Никто не знал. Выяснить удалось только день, когда будет этап из женской пересыльной тюрьмы (на Выборгской стороне). Это та тюрьма, которую в приступе очередного прожектерства Хрушев закрыл. Верина приятельница Леля и другие друзья собрали всякие вещи для дороги. На смородинской машине моя сестра и Леля подъехали к тюрьме, остановившись где-то в боковом переулке. Леля осталась в машине, а сестра передала тюк с вещами и едой для Веры. Времена еще были идиллические.

С полгода спустя пришло матери первое письмо, затем еще несколько — Вера была на Соловецких островах, на Соловках. Она писала, что работает на какой-то звериной ферме и посылала мне очень иносказательные приветы, непонятные другим. «Мумма, Мумма, друг мой черный» — цитировала она из гейневской «Атта Троль». Когда-то меня она дразнила — «Мумма»...

Потом наступило молчание. И все.

Шли годы. Во время блокады от голода умерла мать Веры — Ольга Тимофеевна, так ничего не узнав ни о своей дочери, ни о сыне (Вячеслав тоже был арестован в 1937 году и погиб). Я узнал о смерти Ольги Тимофеевны от соседки, когда, прибыв на несколько дней с фронта, поднялся в знакомую квартиру.

Прошло еще несколько лет. Умер Сталин. Прошел и XX съезд. Стали возвращаться из лагерей. Среди немногих реабилитированных не посмертно был наш бывший декан (исторического факультета) Сергей Митрофанович Дубровский. Он после столь долгих лет отсутствия, казалось, не изменился. По-прежнему походил на помещика, барина и сохранил свои взгляды, политические и научные, сформировавшиеся в двадцатые годы. Как и

 

- 97 -

прежде, он был нетерпимым и добрым одновременно, был отзывчив, старался помочь, если мог и считал нужным.

Как-то у общих знакомых он рассказывал о пережитом, и о Соловках, куда он был сослан после приговора. Запомнился его рассказ о ликвидации Соловецких лагерей. Несколько начальников, свои и какие-то незнакомые, пришли на командировку. В руках одного — ящик с картотекой. Взяв деревянную дощечку (на ней при поверках делались отметки), он воткнул ее в середину ящика, разделив картотеку на две почти равные части. Потом стал выкликать фамилии, начиная почему-то с буквы «К». Те, кого он вызвал, уходили, чтобы больше не возвратиться. Так прошло некоторое время. Потом вызовы прекратились. Пришел приказ (за подписями Ежова и Вышинского) о прекращении такого способа ликвидации лагеря. Кто-то «вверху» предложил не расстреливать, а использовать людей на стройках. «Пусть, мол, подохнут, но с пользой!» — резюмировал Дубровский. Вскоре тех, кто уцелел (в том числе и его), перевели на материк, а через несколько месяцев морским путем отправили в Норильск, вернее туда, где возник потом этот северный город. Сергею Митрофановичу повезло — он стал работать у начальства — статистиком.

Из почти трех тысяч заключенных его этапа уцелело не более ста человек. В газетных статьях о Норильске обычно не упоминаются подлинные его строители и то, сколько жизней стоила эта стройка.

Тогда же я представил себе такую же сцену на другой, женской командировке лагеря. И там стали вызывать с буквы «К», а за ней следует «Л» и «М». Возможно, что картотека была общей... Может быть так, может иначе, но, если этого не произошло ранее, то Вера погибла при ликвидации Соловецких лагерей.

Словно предчувствуя последние свои вольные годы, Вера жила, не заботясь ни о чем, ни о будущем, ни о настоящем, стремясь как можно больше испытать, узнать, почувствовать, пережить — все это было не намеренно, а делалось само собой, от души, от каких-то неясных побуждений. Она, как и многие из нас, жила в окружении будущих жертв сталинского террора, захватившего в конце концов и ее. Ее муж Андрей погиб, когда она еще была свободной, Монахов и Гойхбарг убиты были позднее, погиб брат и почти все друзья. Разве можно было осуждать ее за то, что она стремилась жить полной жизнью...

Ведь когда за нею пришли, ей было всего двадцать девять лет, три месяца и десять дней. А дружбе нашей, казавшейся бесконечно длинной, не исполнилось еще двенадцати лет.