- 71 -

ФОН... «Конвент родился в...» Персона брата...

 

Прошло около месяца. Город стал ближе, словно прошли годы, словно всегда в нем жил. Уже столько исхожено, что перестали быть безымянными недавно впервые радовавшие глаз широкие проспекты и узкие переулки, площади и набережные, перекрестки, проезды, бульвары, скверы, сады... В памяти уже откладывались впечатления от бесконечных залов Эрмитажа и Русского музея, от царских комнат Зимнего, Аничкова, Летнего дворцов, от старых особняков, превращенных в музеи — Юсуповского с его домашним театром, Строгановского, Шереметьевского, музея Купеческого быта на 6-й линии Васильевского острова. (Потом все это было, кроме комнат дворца в Летнем саду, бессмысленно ликвидировано). Уже знакомы некоторые театральные фойе и галерки зрительных залов. Тогда у входа в академические театры не стояло никаких контролеров, отрывающих корешки билетов, а только у дверей, ведущих непосредственно в зал — в партер, на ярусы — капельдинеры (почти всегда мужчины) указывали ваши места. Это облегчало проникновение в зал, в пустующую ложу, на галерку. Привычными стали вывески кинематографов и их пышные названия: «Солейль» (в боковом помещении «Пассажа»), «Паризиана» (ныне «Октябрь»), «Пикадилли» (сейчас «Аврора»), «Сплендид Палас» («Рот Фронт» на Караванной, ныне «Родина»), «Форум» («Балтика»), «Унион» (где теперь «Хроника») и другие с более скромными названиями — «Скорпион» (на 1-й линии Васильевского острова). «Леший» (на Гулярной улице Петроградской стороны), «Молния» (там, где и ныне), «Черномор» и т.д., и т.п.

Уже знакомой стала торопливая толпа пассажиров пригородных поездов

 

- 72 -

и воскресная сутолока Финляндского вокзала, но больше все же Балтийского — родные снимали дачу в Мартышкине (между Старым Петергофом и Ораниенбаумом), Почему-то ни в эти недели, ни еще долго не знал пригородных поездов, отправляющихся с Витебского вокзала (тогда он назывался Детскосельским), первого вокзала, встретившего нас, переехавших в Петроград. Лишь несколько лет спустя поехал в бывшее Царское село и Павловск, называвшийся тогда Слуцком. А в Гатчину (тогда Троцк) попал еще много позднее.

Стали знакомы не только фасады, но и внутренний вид многих домов с низкими глубокими воротами или туннелями-проходами в парадных, ведущими во дворы-колодцы.

Познакомился и с некоторыми старыми петербургскими квартирами, еще неразделенными, с большими комнатами, иногда залами, с темными обширными столовыми, с коридорами, ведущими на кухню и к маленькой комнате для прислуги.

Побывал и в комнатах, которые тогда сдавались студентам, сдавались охотно, чтобы избежать нежелательного и возможного уплотнения. Город еще не испытывал жилищной нужды, какая придет впоследствии, — жителей было чуть более миллиона (вместо двух с половиною предреволюционных), а дома еще только начинали разрушаться.

И чем больше узнавался город, тем ближе он становился, — как бывает в отношениях между людьми, когда знакомство понемногу перерастает в дружбу, привязанность, в любовь.

Конечно, чаще манили к себе здания, в каких располагались учебные заведения. Ведь мы же приехали, чтобы стать студентами. Но куда пойти? Вопрос этот очень волновал всех, а в семнадцать лет трудно было выбрать путь на всю жизнь.

Были среди нас и целеустремленные, которые заранее все определили, взвесили, рассчитали.

— Я — в Политехнический — уверенно говорил один.

— Я — в Горный — столь же категорично решал другой.

— Я — в Медицинский...

Таким завидовал, так как у самого стремление раздваивалось под влиянием извне и своих собственных желаний. Вначале поддался «стадному чувству» и воспоминаниям о годе, проведенном в могилевском химическом техникуме, и снес свои документы в приемную комиссию Технологического института.

С кем-то из приятелей ходил даже к репетитору-студенту, неподалеку от института, решал там алгебраические и геометрические задачки... Готовился к экзамену, правда, не очень напряженно, — попутно читал книги о городе, слушал рассказы о нем, запоминал проспекты, улицы, переулки... Так запомнил название параллельных улиц, идущих от Загородного проспекта и расположенных между Детскосельским вокзалом и тогдашним Международным проспектом (Московским ныне). Старший брат моего друга — студент-технолог сказал неожиданно: «Разве можно верить пустым словам балерины». В ответ на наши недоуменные взгляды, продолжал: Разве — Рузовская, Можно — Можайская, Верить — Верейская, Пустым — Подольская, Словам — Серпуховская, Балерины — Бронницкая.

И улицы эти запомнились сразу и навсегда.

 

- 73 -

Узнавалось и запоминалось и многое другое вперемежку с «равняется произведению первого квадрата...»

Летели дни: занятия, чтение, хождение по городу. Каждый раз старался ходить по другим, еще не исхоженным улицам, идти всегда «другим путем», и выполнял это неукоснительно.

Вечерами часто собирались вместе — недавние однокласники, земляки. Болтали, смеялись, делились планами, слухами, спорили, мирились и... понемногу отходили друг от друга. Чужбина вначале всех сблизила, даже тех, кто в Могилеве не принадлежал к кругу близких друзей, с которыми там, дома почти не встречались. Но центробежные силы вступали в действие, постепенно брали верх, и группы мельчали, разбредались. Это естественно усилилось, когда нас разделили разные учебные заведения.

В один прекрасный день — не помню, начались ли уже экзамены в Технологическом институте? — я взял свои документы из Техноложки и перенес их в университет.

* * *

 

Вот и здание университета — Петровских Двенадцати коллегий — вытянувшееся вдоль Университетской линии и узкой стороной повернутое к Неве.

Вход тогда был со двора, напротив дома, где родился поэт Александр Блок. Сейчас этот вход наглухо заделан и за переделанным из двери окном видна какая-то комната чудовищно разросшейся университетской канцелярии.

Полутемное помещение. Свет падает из-за густой сетки, которая закрывает верхнюю часть высокой перегородки. В перегородке маленькие полукруглые арочки, откуда полосы света падают на пол, на стены. Когда подойдешь к окошечку поближе, видно внутреннее помещение — оно заставлено столами, а за большими, в полстены, арочными окнами солнце, пробивающееся сквозь зелень деревьев. За сетчатой перегородкой несколько пожилых женщин шелестят бумагами. Там тихо и светло.

В полутемной комнате, перед перегородкой — толпа. Полным-полно. Толпа шумная. Говор, смех, шутки, и том или в другом углу иногда взрывы хохота.

Из окошечка время от времени раздается женский голос:

— Тише, пожалуйста!

Все стихает, но ненадолго. Через минуту улей снова гудит.

Я стою в своей очереди, в руках у меня документы. Их сегодня я взял из Технологического института. Это произошло так быстро, что казалось неожиданным для меня самого.

И первое время было неясно куда, на какой факультет подавать документы. Остановил выбор на факультете Общественных наук (ФОН), который имел несколько отделений: правовое (ПРО), языкознания и литературы (ЯЛО), экономическое ОКО) и общественно-педагогическое (ОПО). Избрал — ПРО.

Юноши, девушки — их меньше — самые разные, это видно даже на первый взгляд.

Осенью 1923 года в университет поступали и только что окончившие школу и недавние рабфаковцы — люди постарше, и, наконец, «старики» (конечно,

 

- 74 -

с точки зрения нас, семнадцатилетних). Это — студенты поступления 1913 или 1914 годов, мобилизованные тогда. Они провоевали две войны, германскую и гражданскую, и теперь вернулись завершать образование. Некоторым, более «молодым старикам» было лет по двадцать—двадцать пять, за их плечами была только одна война — гражданская, и в университет они поступали впервые. Среди них бросился в глаза привлекательного вида стройный, подтянутый молодой человек, чрезвычайно вежливый, что было необычно для тех лет, когда нарочитая грубоватость была всеобщей, а вежливость относилась к «буржуазным предрассудкам». Это оказался Владислав Глинка, недавний кавалерист, тоже пожелавший сделаться юристом, впоследствии большой мой друг.

Были среди абитуриентов действительно взрослые люди, с большим жизненным опытом. Яков Розенблюм, Роман Шелковый, например, родились лет на десять—двенадцать раньше меня, еще в XIX веке. Мы потом оказались в одной студенческой группе, в которой, наряду с нами, были и такие юнцы, как Гриша Ягдфельд, только что окончивший школу в Петрограде, и Давид Левин. Рядом с ними за партами сидели Роман Шелковый, офицер и георгиевский кавалер войны 1914—1918 гг., командовавший полком в гражданскую войну. На его груди блестел столь редкий тогда орден Боевого Красного знамени. Однако судьба по-своему распорядилась их жизнями. Шелковый погиб в 1937 году в тюрьме или в лагере, а повзрослевший Гриша Ягдфельд был убит на фронте в 1941 году. Но все это было потом... А летом 1923 года эти разновозрастные абитуриенты теснились в полутемной комнате первого этажа университетского здания, держа в руках свертки и папки с документами.

Передо мною высокий светловолосый юноша. Голубоватые, слегка навыкате глаза, круглое, загорелое, добродушное лицо и фигура крепыша. Нарочито расстегнутый ворот рубашки-косоворотки обнажает сильную грудь, закатанные выше локтей рукава рубахи показывают крепкие мускулистые руки. Он пышет здоровьем, знает об этом и доволен этим. Он назвал себя — Толя Ляховский. Говорит короткими фразами, показательно точными даже в мелочах, словно подчеркивает — вот я какой собранный, целеустремленный, организованный. И делается это как-то само по себе, естественно. Время от времени он смеется, вернее, не смеется, а грохочет, стреляет смехом, каждый звук слышен в отдельности. Нам предстоит встречаться в университете и позднее.

Ляховский погибнет во время войны, как-то странно. Уже в 1944 году (или даже в 1945-м), вернувшись в Ленинград, он кажется, даже не зашел домой, а побыв на вокзале (Октябрьском), уехал в сторону Москвы, на станции Бологое вышел и застрелился. Причины: неизлечимая болезнь — саркома, угроза ампутации, инвалидность и пр.

Привлекли внимание две девушки, блондинки. Одна высокая, ее огромные золотые косы уложены большой чалмой, широкое русское привлекательное лицо, ясные серые глаза. Это Нина Клемина, она собралась поступать на тот же факультет, то же отделение.

Вторая — рядом с юношей, похожим на Зигфрида, каким мы увидели его позднее на экране в картине «Нибелунги». Это Павел Серегин, мой будущий

 

- 75 -

однокашник. А подле него невысокая изящная девушка, голубоглазая, две золотые косы падают чуть не до колен, — его сестра Нина (хотя фамилия несколько иная — Сергеева). Она шла на литературное отделение. После окончания университета Нина Сергеева будет работать в газете «Правда» и выйдет за тогдашнего редактора Петра Поспелова и таким образом окажется в высоких, если не самых высоких партийных и правительственных сферах. Но по-настоящему войти в этот круг не успела — заболела гриппом, умерла, когда ей было немного более тридцати лет.

Я подал бумаги на правовое отделение факультета общественных наук — ФОН. Иногда эта аббревиатура расшифровывалась, как «факультет ожидающих невест», — здесь было больше женщин, чем на других факультетах университета.

Реорганизация университета уже началась, но была в начальной стадии. Раз начавшись, она в дальнейшем не прекращалась. Отделения то сливались, то раскалывались, переименовывались, ликвидировались и снова возникали. Правовое отделение стало факультетом советского права, а затем юридическим факультетом. ЯЛО — факультет языкознания и литературы, пройдя несколько этапов реформ, стал филологическим факультетом и т.п. и т.д.

Экзамены прошли быстро и как-то не остались в памяти. Может быть, потому еще, что я был сильно занят, бегая из университета в Технологический институт и во Второй политехнический институт: в этих вузах я сдавал экзамены по гуманитарным предметам за двух своих товарищей. Во Втором политехническом институте (он помещался на 10-й линии Васильевского острова) — за Тиктинского, а в Техноложке — за Мишу Айзенберга. Все шло прекрасно, и наша афера не была обнаружена. Однако, мои подопечные родились под несчастливой звездой. Тиктинский — я упоминал об этом — был раздавлен буферами вагонов, а Миша Айзенберг вскоре после окончания института умер от гриппа в Ташкенте.

В университете, где экзаменовался я сам, мне не повезло. Я очень запинался и путался на экзамене по тогда еще непривычному обществоведению. Кажется, я перепутал название какой-то реки в Китае с фамилией китайского генерала или наоборот. Китайские дела были тогда внове, и не только для меня. Словом, результат оказался плачевным, я — удачливый в двух институтах — в университете в списке принятых не оказался. Уже подумывал уехать в Москву, там еще не поздно было экзаменоваться в некоторые вузы. Говорили о каком-то институте Когана-Шабшая, — имя было знакомо по могилевскому химическому техникуму, где он или его однофамилец Коган-Шабшай был директором. В Москву уже уехал мой друг Володя, собиралась туда же не поступившая (или недопущенная к экзаменам?) Вера Певзнер...

Вдруг Вера примчалась к нам с известием: в каком-то дополнительном списке, вывешенном у дверей приемной комиссии, значится моя фамилия. Побежал в университет. Действительно, я оказался в списке, где перечислялись те, кому разрешалось пересдать предмет, по которому постигла неудача. Пересдал я легко, кажется, в тот же день, и стал студентом,

Оглядываясь на прошлое, я сейчас понимаю, что все это не было просто случайностью. По-видимому, уже тогда, в 1923-м году, в период начавшейся

 

- 76 -

«пролетаризации» вузов, заранее, после ознакомления с поданными бумагами (или на какой-то другой стадии), давались указания кого и как надо экзаменовать. Прежде всего это относилось к обществоведению. И тогда уже находились исполнители, которые задавали «китайские вопросы». (В нынешнее время для подобных акций удобнее всего оказался письменный экзамен по русскому языку — сочинение). Конечно, это были первые шаги того, что ныне стало почти что нормой.

Со мною, вероятно, произошло недоразумение, и меня с кем-то спутали, благо фамилия, мягко говоря, не очень редкая. А затем сыграло роль упомянутое в анкете мое «рабочее происхождение». Отец работал тогда в одной из петроградских типографий наборщиком и метранпажем, и в ответе на анкетный вопрос о социальном происхождении значилось: сын рабочего, что на данный момент соответствовало истине. Хорошо в анкете также звучало упоминание, что отец — участник Первого съезда союза печатников (в Гельсингфорсе, в 1905 или 1906 году). Не говорилось только ничего о том, что он не был большевиком (как, впрочем, большинство печатников). О собственной типографии в Могилеве, которая была национализирована в 1918 или 1919 году, в анкете умалчивалось. Таких умолчаний в анкетах тогда было много. Все старались как-то поближе подойти по своему социальному положению к требованиям, какие советская власть стала предъявлять к поступающим в высшие учебные заведения. В дальнейшем, когда нельзя уже было не писать о собственной типографии, писал: отец — с таких-то по такие-то годы владел небольшой типографией, которая во время войны не давала даже отсрочки (отец был призван в армию, когда стали брать ратников второго разряда). Все это был весьма прозрачный камуфляж, вроде анекдотического ответа о невинности девицы, поскольку она только чуть-чуть беременна. Как ни странно, и такой ответ сыграл свою роль. Пролетарская прослойка в среде студентов была еще очень мала, и ее старались любым способом увеличить, при этом фамилии еще не являлись неодолимым препятствием — пятый пункт анкеты еще не подмял под себя остальные ее параграфы. Словом, я стал студентом.

* * *

 

Начало сентября. Первая лекция. Ее читает в пятой аудитории, находящейся в главном коридоре университета, профессор Яков Миронович Магазинер. Общая теория права, так называется его курс. Аудитория полна, слушают внимательно, как и подобает первокурсникам, хотя не всем все ясно. Ряд иностранных терминов многим непонятен.

В перерыве Яков Наумович Розенблюм, «бывалый студент», в связи с этим рассказывает байку, узнанную им еще тогда, когда он в первый раз поступал (в 1914 году) на юридический факультет. Курс общей теории права читал тогда профессор Петражицкий, читал сложно, речь его изобиловала иностранными словами. В перерыве к нему обратился молодой студент и выразил пожелание, чтобы профессор реже употреблял иностранные слова. На это Петражицкий ответил вопросом:

— А Вы, коллега, кто такой?

— Я студент…

 

- 77 -

— А полностью...

— Я студент императорского Санкт-Петербургского университета, юридического факультета.

— Вот видите, коллега, — сказал Петражицкий, — вы, студент-первокурсник, не употребили сейчас ни одного русского слова, а хотите, чтобы я, профессор...

Позднее, когда начались занятия по уголовному праву — их вел профессор Александр Александрович Жижиленко, — тогда же Розенблюм рассказал, что известный некогда профессор Дювернуа обычно начинал курс вопросом: знают ли слушатели разницу между криминалистами, цивилистами и юристами? И тут же пояснял: криминалист это тот, кто не знает гражданского права, цивилист — не знает уголовного, а юрист — не знает ни гражданского, ни уголовного права.

Вернемся к профессору Магазинеру. Он рекомендовал студентам недавно вышедшую в свет свою книгу как необходимое пособие к его курсу. Со всем пылом первокурсника, на следующий день я отправился в Публичную библиотеку. Тогда еще не было филиалов, и все располагалось в здании на углу Невского проспекта и Садовой улицы. Вход был не ограничен, пускали в читальный зал всех, даже студентов первого курса. И милиционер при входе не стоял.

Получив контрольный листок, прошел в общий читальный зал (теперь это зал, где работают занимающиеся точными науками, медициной). Выписал две книги: Я.М.Магазинер, «Общая теория права» и Ильи Эренбурга «Необычайные приключения Хулио Хуренито и его... учеников» — тогдашняя новинка. Книги скоро принесли.

За столом было удобно сидеть в полумягких креслах. За каждым столом сидел один читатель. Вечерами настольные лампы с зелеными абажурами создавали располагающую к занятиям обстановку и придавали какой-то уют всему залу. Такая же обстановка была и в других залах, в том числе и в тех, которые позднее отвели для научных работников. К сожалению, несколько лет тому назад некий не в меру ретивый директор, затратив огромные средства, все там переделал. Исчезли удобные кресла, их заменили стулья, несогласованные с высотой столов, уничтожены были настольные лампы, и на потолке повисли огромные, как в универмаге, люстры, рассеянный свет которых мешал заниматься — устают глаза. Немного ранее исчезли стоявшие в комнатах перед читальными залами небольшие плюшевые диванчики, на которых хорошо было немного отдохнуть, прежде чем продолжать занятия.

Но вернемся к 1923-му году. Получив книги, я законспектировал первую главу работы Я.М.Магазинера и... остановился Замечу попутно, что уже в 1924-м (или 1925) году книга Я.М.Магазинера была изъята из числа университетских пособий, как противоречащая марксизму, а ее автор изгнан из университета (он возвратился туда только после войны). Конечно, не эти последующие обстоятельства были причиной того, что я так осторожно читал книгу профессора Я.М.Магазинера, она просто оказалась трудноватой и не во всем понятной для семнадцатилетнего юноши. Роман Эренбурга прочитал полностью.

Таковы были первые студенческие дни.

 

- 78 -

С каждым месяцем все меньше студентов бывало на лекциях — посещение тогда было свободным, не обязательным. Но свободное время позволяло много читать, ходить в музеи, театры (они были дешевы) — не в первые ряды партера, конечно.

Появлялись новые профессора — Вальтер, Люблинский, Серебряков. Святловский, новые дисциплины — гражданское право, уголовный процесс, история социализма. А потом конституционное право (Е.Носов), международное право (Раппопорт), политическая экономия (Солнцев), диалектический материализм (Я.Старосельский). Последний был молод, талантлив. Подвижный, нервный, он не сидел за кафедрой, а ходил по аудитории... Впоследствии Старосельский занялся историей и выпустил книгу о якобинской диктатуре, которая была тогда же раскритикована. Автора обвинили, как это было принято в те годы, в пропаганде троцкистских взглядов и т.п. Книга была запрещена, изъята из обращения, а Старосельского постигла обычная судьба — арест, лагерь, где он и погиб.

Практические занятия вели у нас работники ленинградской юстиции: Крастин — он был тогда городским прокурором, Кирзнер — член городского суда. Оба они тоже были арестованы в 1937 году, как, впрочем, и многие другие преподаватели и студенты.

Ходили мы на лекции профессоров других факультетов (модно было), например, на лекции по физике профессора О.Д.Хвольсона, — он читал их в большой физической аудитории в здании факультета, расположенного на университетском дворе.

Посещали иногда лекции по истории философии, которые читал профессор Введенский.

Но, конечно, больше всего людей собирали блестящие и по содержанию и по форме, стилю лекции академика Евгения Викторовича Тарле. Самая большая из расположенных в университетском коридоре «пятая» аудитория бывала всегда переполнена: историки, юристы, биологи, математики, студенты других учебных заведений, какие-то военные... Ходил (уже на втором курсе) «на Тарле» и я. Запомнилось, как однажды, отвечая на чей-то заданный вопрос, он фактически прочел новую интереснейшую лекцию о князе Бисмарке, цитируя при этом наизусть документы, полемизируя с некоторыми биографами «железного канцлера». Это казалось удивительным. Теперь я знаю, что Евгений Викторович тогда работал над своей книгой «Европа в эпоху империализма» (она вышла в следующем году) и полностью был поглощен этой темой. Он всегда любил читать лекции о той эпохе, о тех исторических лицах, которыми в данное время занимался. (Попутно замечу, что тогда не было по-школярски расписанных и предписанных учебных планов, за рамки которых запрещалось выходить). Когда появилась «Европа в эпоху империализма», Е.В.Тарле подвергся, как говорилось, «резкой критике», и во второе издание (через год) автором были внесены некоторые изменения. Критика эта была, так сказать, зарницей будущей грозы. Лекции академика Тарле продолжали собирать сотни слушателей. Но прошел год-другой, и Тарле, как и Сергей Федорович Платонов, был лишен звания академика. Везде, где только упоминалось его имя, он уже не

 

- 79 -

именовался «академик Тарле». Евгений Викторович был сослан в Алма-Ату. Позднее он будет говорить: «когда я был невольным туристом!»

Вернулся Е.В.Тарле в Ленинград в середине тридцатых годов и стал первое время рядовым профессором недавно восстановленного исторического факультета, но об этом позднее.

Профессор Владимир Владимирович Святловский был человеком иного склада, и лекции его также носили иной характер, скорее чисто информационный. Среднего роста, грузный человек с небольшой седеющей бородкой, он был похож на депутата Государственной думы от кадетской партии или даже от октябристов. Садясь, он втискивался в кресло и слегка выпирал из него. Читал нам В.В.Святловский курс, который назывался «историей социализма», читал его для студентов разных факультетов в актовом зале или в той же большой «пятой» аудитории. Лекции его были насыщены фактами, бесчисленными датами, а его учебник, по которому надлежало готовиться к экзаменам, был похож на краткий биографический словарь. Но тогда все это было внове, специальный курс по истории социализма, социалистических учений только появился в программе, и лекции Святловского охотно посещались. Курс этот еще не превратился в переиначенный, затасканный, отвращающий своей обязательностью. Экзамен профессор Святловский принимал легко.

На одном из его экзаменов произошел забавный эпизод, вошедший в университетские анналы. Я занимал тогда «важную» должность уполномоченного по экзамену и моей обязанностью было приоткрывать двери аудитории и говорить: «следующий!»

Придя на экзамен, В В.Святловский, сев в кресло, сидел уже неподвижно до конца. Вопросы он задавал коротко, отрывисто. Экзаменовались тогда девушки из ЯЛО — отделения языкознания и литературы. За столом против экзаменатора сидела миловидная блондинка, сидела молча, не отвечая на вопросы, и глядела большими глазами на профессора, как кролик на удава. Невольно вспомнилось начало известной повести Марка Твена: «Том!.. Нет ответа. Том!.. Нет ответа...». Наконец она решилась и на отрывистый вопрос: «Конвент?!» — залепетала: «Конвент... Конвент... это деятель французской революции...»

— Когда родился!? — прервал ее Святловский. Она назвала какой-то год.

— Умер когда?! — сурово продолжал экзаменатор.

Назвала год, не помню какой, помню только, что скончался «Конвент» очень молодым.

— Но на следующий вопрос: как звали жену конвента? — она уже не ответила.

Святловский вернул ей матрикул и сказал: «Придете еще раз, и почитайте побольше, особенно о конвенте и его родственниках».

Я проводил неудачницу, чтобы вызвать следующего. Выйдя за дверь, девица, конечно, была окружена, как мы бы теперь сказали, болельщиками. Посыпались вопросы: «Ну, как? Как?»

— Ох, девочки, — ответила она со вздохом, — на датах режет!

Профессор Александр Александрович Жижиленко читал нам курс уголов-

 

- 80 -

ного права, читал суховато, хорошо запоминающимися округлыми, отточенными фразами. Мы любили его занятия. Нравы тогда были еще буколические, и нам рекомендовались старые, дореволюционные учебники уголовного права (новых еще долго не было), в частности, книга Таганцева, несмотря на то, что фамилия эта связывалась с пресловутым «таганцевским заговором», который трагически завершился в 1921 году расстрелами, в том числе гибелью поэта Н.Гумилева.

Уже стали появляться общие работы по советскому праву, которые должны были, «по идее», вытеснить буржуазные (вышла в свет, например, книжка Пашуканиса о теории права и государства). Большинство авторов этих работ вскоре было раскритиковано с не меньшей резкостью, чем это делали они сами, нападая на буржуазных ученых, а впоследствии почти все они были репрессированы.

Профессор Бородин и книга Дьяконова связаны с воспоминаниями о занятиях по истории русского права. Я, к сожалению, почти не бывал на их лекциях, ограничившись (как и многие) чтением их книг при подготовке к экзамену.

Тогда еще молодой, начинающий преподавательскую деятельность, Александр Иванович Молок принимал у нас экзамены по новейшей истории, которая в то время начиналась с Великой французской революции. Готовились мы по учебнику Лукина («Новейшая история Западной Европы»); автор этой книги тоже погиб в конце тридцатых годов.

Помнится профессор Солнцев — он читал политическую экономию. На нем уже тогда висел ярлык буржуазного экономиста и на смену ему рвались настойчивые, решительные, бойкие молодые люди.

Наряду с Солнцевым, экзамен по политической экономии принимал молодой преподаватель Александр Алексеевич Вознесенский. Он свирепствовал, держал студентов по сорок минут и более, заставлял приходить по нескольку раз. По придирчивости на зачете и экзамене его можно было сравнить только с профессором Буковецким, читавшим нам финансовое право, — ему никто почти не сдавал с первого раза. Бывалые студенты сравнивали Буковецкого с легендарными и строгими профессорами прошлого. Рассказывали о некоем профессоре Реформатском (химик, кажется), к которому обычно ходили по многу раз, а одна студентка побила рекорд, провалившись не то пятнадцать, не то восемнадцать раз. (Тогда можно было сдавать неоднократно, вплоть до удачи). Когда эта студентка шла в очередной раз на экзамен к Реформатскому, на нее делали ставки, как на скачках. И вот однажды вышла она из кабинета и, облегченно вздохнув, громко, во всеуслышание, заявила: «Выдержала!» В этот миг дверь кабинета приоткрылась, показалась седая голова профессора: «Нет, коллега, это я не выдержал!» — сказал он и захлопнул дверь.

Вернемся к А.А.Вознесенскому. Его дальнейший путь известен. Перед войной, в тридцатые годы, сменилось несколько ректоров. Среди них М.В.Серебряков — сын известной по нашумевшему процессу провокаторши; он публично отрекся от своей матери; В.А.Тихомиров — человек, не имевший отношения к академическим кругам, скорее к партийным, — он вскоре скончался; Лазуркин, старый большевик, тоже к университету не имевший

 

- 81 -

отношения — он погиб в 1937 году. После него ректором университета стал Вознесенский. Он хозяйничал властно, порой самодурствовал, способен был с огромной энергией заниматься сущими пустяками, требовал чинопочитания, кричал на почтенных профессоров... И все же много сделал для университета, особенно в начальные послевоенные годы, когда шло его восстановление.

«Замостил дворы, дороги, Под окном засеял сад, Перекрасил весь фасад...

— как говорилось в одной тогдашней шутливой поэме (ее автор — Даниил Альшиц, впоследствии ставший драматургом Д.Алем). Словом, Вознесенский был типичным порождением того времени. Он использовал свои большие московские связи, — его брат, Николай Алексеевич, после войны одно время был членом политбюро. Не случайно ректора многие называли «персона брата». В конце концов все это оказалось для него роковым. Когда в пятидесятых годах начался очередной цикл сталинских репрессий и Николай Алексеевич был расстрелян, вслед за этим, по состряпанному, так называемому «Ленинградскому делу», арестован был и его брат, — он тогда уже не был ректором университета, а в течение нескольких месяцев — министром народного образования. В числе многих расстреляли и его. По другим сведениям, он не был расстрелян, а во время этапирования куда-то на север, замерз на открытой железнодорожной платформе. Репрессиям подверглась и вся его семья.