- 12 -

Почему я не стал гебраистом

 

Старые сапоги предупреждающе скрипят за дверью. Он входит в комнату, высокий и худой. Его небольшая бородка и усы у рта и по краям отсвечивают какой-то желтизной. Желтые и концы пальцев, как у курильщика, хотя он не курит, На голове плотно надетая черная фуражка, которую он никогда не снимает. Такой же черный, сильно потертый сюртук, плечи и воротник которого усыпаны перхотью, в руках суковатая палка... Это учитель древнееврейского языка — господин Данкин. Реб Шмерл Данкин или реб Шмерл, если хотите. Он учитель — меламед, а это слово звучало тогда, как синоним бедняка, нищего. Реб Данкин пришел преподавать мне очередную порцию древнееврейского текста Библии — Хумеша. Прежде, чем приступить к уроку, реб Данкин поеживается, трет себе руки, словно от холода, затем говорит, как бы невзначай:

— Миша! А? Хрен есть?..

Этот вопрос задается всякий раз; я жду его и быстро достаю с полки шкафа-буфета хрен. Это добротный, тертый, домашний хрен, острый, обильно орошенный слезами приготовивших его к столу.

Реб Данкин берет небольшой кусок черного хлеба и зачерпывает столовой ложкой хрен. Ест он с аппетитом, пришлепывая губами, похваливая: «от это хрен! от это хрен!»

Я и сестра, прибежавшие на зрелище, с удивлением и интересом смотрим на человека, который с таким явным наслаждением ест это горькое блюдо.

Начинается урок. Он горек, как только что съеденный хрен и, в отличии от горьких корней всякого учения, не принес сладких плодов. Медленно движется текст, с трудом запоминаются слова, большинство которых остается необъясненными. Эрец — земля, Аденой — бог... Глаза следят за текстом, а в голове мысли, далекие от первых дней творения. Вспоминается детское, недавнее — старая прабабка, песня которой давала мне первые уроки «сравнительного языкознания». Старуха пела тихим надтреснутым голосом на однообразный мотив, который много позднее я вспомнил, услышав ритмично-унылую песню китайских грузчиков, поднимавших какую-то тяжесть. Прабабкина песня была песней-словарем из древнееврейских, еврейских (на идиш) и сильно искаженных русских слов. Странная была эта песня,

Гурим — берг, то — гора, Тарнгейлим — гинер, то — кура. Эйз — а циг, тс — коза, Сакен — мессер, то — ножа.

Мотив и слова вертятся в мозгу. Чтение я перевод все время спотыкаются об эти невидимые учителю препятствия. Наконец, всё, с грехом пополам, преодолено. Урок кончен, но он повторится через день, и снова священные тексты Хумеша (Библии) будут смешиваться в мозгу с обрывками прабабкиной лингвистической песни.

Настало лето. Мы уже не в городе, а на даче. Небольшой деревянный дом стоит немного в стороне от проселочной дороги, отделенный от нее тенистой березовой рощей. За домом фруктовые деревья, они близко подступают к веранде, и солнечные лучи пробиваются сквозь их листву и разбрасывают по полу светлые пятна. Лето в разгаре, но избавления оно не принесло, —

 

- 13 -

уроки библейской мудрости продолжаются. Два раза в неделю реб Данкин приезжает или приходит к нам, и я подвергаюсь пытке летнего учения. Я сижу на празднично светлой веранде, рассеяно слушаю о том, что «вначале Бог создал»…, а в голове по-прежнему еще обильнее теснятся грешные мысли.

«Вот бы на озере устроить нападение дикарей на Робинзона. Пятница... Робинзон...»

«И увидел Бог, что это хорошо...»

Ветки яблони с зелеными незрелыми плодами врываются в не застекленную веранду. Внизу, у крыльца, нетерпеливо дожидается Франт, Франтишек — сын хозяина дачи. Рядом с ним еще меньше терпения проявляет Мальчик, — это собака, она машет хвостом, и время от времени коротко лает, как бы приглашая меня спуститься вниз.

«И сказал Господь...»

Кто-то кричит вдалеке. Дребезжит по дороге крестьянская телега, и белая пыль клубится за ней, медленно оседая. Это не пыль... это медленно рассеивается пушечный дым и открывает ряды солдат в синих мундирах и белых лосинах, высоких медвежьих шапках, — старую гвардию Наполеона атакуют русские гренадеры, они идут с примкнутыми штыками и раскатистое «ура» гремит по полю. «Ура-р-ра! Ура-а-а-а! Дурак!»

Почему дурак?

— Дурак! Ты будешь слушать, что тебе говорят или нет! — это уже учитель, реб Данкин. Он отрывает меня от картин 1812 года. «И сказал Господь...»

Опять сказал Господь. Он все время говорит. Сказал бы сразу, а то... Мои богохульные мысли снова прерывает голос учителя:

— Ты будешь, наконец, слушать! О чем это он думает? Ты думай о Хумеше...

Но голос учителя не грозный, скорее безразличный, безучастный, и он лишь на короткое время отрывает меня от дороги, проходящей возле дачи, от Франтишека, от собаки, от веток яблони, от пестрой гусеницы, ползущей по столу...

Медленнее, чем гусеница, изнурительно медленно ползет время. Но вот и конец. Реб Данкин кладет закладку в книгу Бытия (Брейшис) и захлопывает Библию. Урок окончен, и сразу, мгновенно, молниеносно забыты все священные строки. Реб Данкин неторопливо встает, потягивается, но я уже внизу. Лая, вертя хвостом, Мальчик то забегает вперед, то стремительно несется назад, бросаясь нам навстречу. В зеленой траве мелькают пятки Франтика, я бегу за ним. Вот и дорога, — направо в город, налево в Печерск, где загородный дом архиерея... Мы мчимся по дороге, ноги тонут в мягкой белой пыли, солнце печет спину. Вот дорога раздваивается, чтобы через несколько десятков шагов слиться снова, как пути на железнодорожном разъезде. Раздвоенная дорога огибает группу кустов, соединившихся в один большой густой куст. Внутри образовалась своеобразная зеленая пещера, в ней прохладно и сумеречно в самые жаркие дни, пахнет сырой землей и листьями. В этой пещере укрываются то Робинзон с Пятницей, то разбойники, то римские гладиаторы, пробирающиеся в лагерь Спартака, то сам Спартак...

 

- 14 -

Через дорогу, через придорожную канаву, — дальше поле, за которым густой бор. Там тенисто, тысячи шишек и пожелтевших прошлогодних игл устилают землю. Тишина. Над головой яркое голубое небо, на котором вырезаны зеленые хвойные ветви и верхушки коричневых стволов.

За лесом — озеро. Пожалуй, старый Бог, действительно, поступил хорошо, создав всё это и заодно отделив землю от воды. Зачем только он так поскупился у нас и создал такое маленькое озеро, а не море или океан... Но и маленькое озеро, обязанное своим рождением небольшой плотине и водяной мельнице, манит к себе, и мы идем к нему.

Проходят дни...

Был вечер, было утро — день третий, день нового урока. Уже само ожидание его и сознание неотвратимости его — мучительно. Палящее июльское солнце, рдеющая малина, прохлада леса, купанье..., а тут «и сказал Господь!». Много позднее из Герцена я узнал, что нет неинтересных наук, а есть плохие учителя и... плохие ученики, добавлю уже от себя. Тогда же думал я о другом, о том, что я один сижу на веранде, что в руках у меня книжка — не чета Библии. Это — сказки о маленьком Муке, о калифе-аисте, это чудесные истории Гауфа. Дома никого нет, все ушли в лес... А я один на веранде. Хотя бы сегодня учитель не пришел, заболел, жестокосердечно думаю я, или умер, как тот генерал, похороны которого видел месяц назад, Но, увы, на дороге видна высокая, сутулая фигура реб Данкина Он медленно идет, опираясь на свою палку, истомленный жарой или заботами или и тем и другим вместе. Бедный старик! В июльскую жару, по солнцепеку тащился он из города по пыльной дороге для того, чтобы вдалбливать в голову не желавшего учиться мальчишки тексты священного писания и получать за это обед и жалкие гроши... Но это мои гораздо более поздние мысли, а тогда я с ненавистью смотрел на медленно приближающуюся длинную, слегка сгорбленную фигуру. Вот он уже свернул с дороги и идет рощей, его черный сюртук мелькает среди белых стволов берез. Он выходит на дорожку, ведущую к веранде. Подходит к ступенькам... И вдруг я решаюсь. Прыжок через барьер, отделяющий веранду от сада, и я на земле. На четвереньках, прикрываясь канавой, достигаю дороги. За мной ползет Франтик, бежит собака. Еще минута — и мы в своей зеленой пещере.

— Как же? — спрашивает Франтик.

— Ерунда. Не буду сегодня учиться, и все, — говорю я небрежно, хотя у самого внутри тот же беспокойный вопрос: что же будет?

— Мамка спросит, — терзает меня Франтик.

— Не спросит.

— А если спросит?

— Если спросит, скажу, что учился, и всё...

— А учитель скажет...

— Не скажет. Он скоро уйдет, а мама поздно придет.

На душе всё же неспокойно, но решение твердо: лучше на озеро, чем на урок. Всегда легче проявлять волю и неукоснительно проводить решения, приятные для себя.

Пробираемся на озеро под прикрытием придорожных кустов. Не выдер-

 

- 15 -

живаю и смотрю на дом, — на веранде сидит реб Данкин, он опустил голову на грудь и дремлет...

На озере забыты недолгие укоры совести. Их начисто смыла вода, теплая в верхних и холодная, ключевая в своих нижних слоях. Я купаюсь, — это снова нарушение, ослушание. Я купаюсь один, без взрослых, это — раз; я купаюсь не там, где все, а в стороне, на более глубоком месте, это — два. Но — семь бед один ответ.

Возвращаемся поздно. На веранде никого нет. Реб Данкин ушел, мой побег с урока остался нераскрытым. Я успокаиваюсь, хотя до вечера стараюсь больше быть на улице, подальше от дома, — на всякий случай, так безопаснее и приятнее... День заканчивается благополучно, порок не был наказан. Безнаказанность бодрит, придает смелости, и я через два дня снова повторяю свой поступок. Опять одинокая фигура старика Данкина виднеется на веранде, а я брожу по лесу, купаюсь и, хотя чувствую, что гроза меня не минует, стараюсь отгонять эти печальные мысли. Мне это удается. Укоры совести становятся всё менее ощущаемыми.

Еще один урок пропущен. И еще один. Бедный старик напрасно тащился из города, за три версты. А может быть, и он был рад не видеть своего ученика и просто так посидеть, отдохнуть. Может быть, поэтому он и не торопится во что бы то ни стало дождаться прихода матери и открыть ей глаза? Может быть, это причина моей длительной безнаказанности.

Расплата близилась.

Я лежу на траве у озера и спорю о чем-то с мальчишками. Кто-то трогает меня за плечо. Подымаю голову. Это — мама, рядом с нею мои тетки.

— Ты разве уже занимался?

— Нет... н-не занимался,— вырвалось у меня правдивое признание.

— Почему?

Я снова свернул на дорогу лжи и преступления:

— Учитель сегодня не пришел,— уверенно говорю я.

— Не купайся только около плотины,— говорит мама и уходит. Я с напряжением слежу за ней. Она идет к купальням. Облегченно вздыхаю,— не домой, где она увидит на веранде дремлющего...

Опасность отошла, но на душе неспокойно, и я не нахожу прежнего удовольствия в обычных развлечениях.

Был вечер. Было утро следующего дня. Я проснулся и вышел на веранду. Прислуга Маша, увидев меня, говорит:

— От уже будет тебе, паныч, на орехи.

Я вопросительно смотрю на нее, но сердце обрывается, и яркое солнечное утро уже не кажется столь светлым и радостным.

— Ужо барыня придет с купания, задаст тебе дёру, што ты не учился с ребой, а из хаты утикал...

Так вот оно, неотвратимое возмездие. Оно пришло. Я выбегаю в рощу, на дорогу и иду к озеру. Лучше придти домой позднее. Может быть, забудут, думаю я о несбыточном. Раскаяние мучит меня. Я даю самые горячие клятвы хорошо учиться,— вот выучу все сразу, тогда увидят... А может быть, лучше убежать из дому? Но куда?..

Навстречу мне идут несколько женщин в купальных халатах. Это мама

 

- 16 -

и тетки. Я предусмотрительно сворачиваю с дороги в кусты. Меня не заметили.

Отчего они так быстро возвращаются? Они не купались, это видно сразу. Неужели мама так спешит вернуться домой, чтобы покарать меня? Они, не замечая меня, проходят мимо моего убежища. Тетки всхлипывают, плачет и моя мама. Я ясно вижу их взволнованные, расстроенные лица, слышу их разговор. Нет, речь идет не обо мне. Мелькнуло имя моего дядьки, который где-то далеко служит солдатом... Вероятно, утонул кто-либо, догадываюсь я и опрометью бросаюсь к озеру. Я не ошибся, около озера толпа. Но отчего они смотрят не в воду, не на землю, где лежит вытащенный из воды человек, а на стену купальни. Подбегаю ближе. Еще ближе. На дощатой стене белый лист бумаги. Его читают... Читаю и я непонятное слово — МОБИЛИЗАЦИЯ... Дальше уже понятно — война. Война с Германией. Чего же так плачут мои родные? Война это ведь музыка, солдаты, победа, слава... Жаль только, что я еще слишком мал. Такие же мнения и у Франтишка, очутившегося подле меня, и у Стасика, и у других моих приятелей. Война! Потом мелькает мысль, что это спасает меня от наказания, я облегченно вздыхаю, и почти безбоязненно иду домой. Я не ошибся. До меня, до моих уроков нет никому дела. Война! Война началась. Мои уроки древнееврейского языка закончились.

Это было 1 августа 1914 года.