- 200 -

Глава 7

ЯНГИ-ЮЛЬ

 

Только в январе 1942 года началась медленная переброска польской армии из Бузулука на юг. Шли эшелоны за эшелонами, к ним по дороге присоединялись бегущие из колхозов и поселков поляки. Среди них женщины, дети, старики. Гражданское население размещают в окрестностях Ташкента, но под покровительством армии. Штаб обосновался в Янги-Юль, предместье, название которого обозначает "Новая Дорога". Он поместился в каменном павильоне, посреди огромного яблоневого сада. Вокруг, под яблонями, разбит целый поселок палаток, тут же хозяйственные бараки и кухня.

Известие о переводе армии распространилось по Актюбинской области молниеносно. Все, кто мог достать удостоверение, бросились следом за нею.

Напуганные этим нашествием гражданского населения, не только Советы, но и Англия тщетно старались остановить этот непрекращающийся поток измученных людей. Кормила их армия из своих пайков, лишая себя самого необходимого. В нашу делегатуру посыпались всевозможные постановления и официальные декреты за декретами. "Не допускайте в армию белорусов, не допускайте евреев. На юг пропускать из гражданского населения только семьи военных. В Иран будут допущены только чистокровные поляки".

Все же лавина бегущих с севера не прекращалась, а генерал Андерс как мог отстаивал интересы и белорусов, и евреев, насильно вывезенных из Польши.

Наконец, в марте 1942 года состоялось в Москве важное для нас всех совещание генерала Андерса со Сталиным. С весной настало время очень тяжелых боев, как для Советов, так и для союзников. Снова немцы повели наступление по всему фронту. Ребром встал вопрос о переводе уже подготовленных польских частей в Персию. Сталин с нескрываемым раздражением настаивал, чтобы эти части

 

- 201 -

сражались на советском фронте, под советским командованием. С большими трудностями, при поддержке Англии, все же удалось отстоять, не дробить польские части и оставить всю армию под польским флагом. К этому времени и польские пайки были значительно сокращены. Без обиняков Сталин объяснил: "Мы и в нашей армии были вынуждены пересмотреть план снабжения. Америка оказалась не в состоянии выполнить обещанную нам доставку пшеницы. Ее многочисленные транспорты систематически топятся Японией". Только после долгих прений Сталин согласился выдавать вместо прежних ста тысяч пайков - всего 44000! Это стало уже грозить не просто голодом, но вымиранием. Ведь на этих пайках жило и все гражданское население, которое опекала только что создавшаяся армия. Выход из этого катастрофического положения был один: добиться согласия Сталина выпустить в Персию не только т ->товые польские дивизии, но и гражданское население, находящееся под Ташкентом. Сталин вынужден был согласиться на это. С этого времени он стал все упорнее настаивать на сокращении польских дивизий. Тогда уже у него созревала мысль создать "освободительную армию" из еще не выпущенных и не допущенных на юг поляков и влить их в советские дивизии. Он иронически заметил при последнем разговоре: "По всему видно, Англия нуждается в хороших солдатах для пополнения своей армии". Все же под давлением союзников пришлось ему выработать и план эвакуации из-под Ташкента. Базами ее были приняты - Красноводск и Ашхабад. Как только решение это было принято, срок ее был ограничен концом марта. Проведена эвакуация была необычайно энергично самими советскими властями, без промедления.

Всего эвакуировано было 40000 человек, и среди них из нашей прежней группы Марыся, Клара и Мария с детьми. Все мы облегченно вздохнули, узнав об их вывозе.

В делегатуре весной работа становилась все нервнее и напряженнее. Энкаведист не покидал ни на минуту нашего помещения. Он не только как власть имущий во все вмешивался, но и намеренно тормозил текущие дела. Часто сам допрашивал приезжающих из тюрем и лагерей, а когда они подавали списки фамилий еще не выпущенных заключенных, обвинял их в провокации.

В управление НКВД я, к своей большой радости, не допускалась, он сам передавал переведенные мною списки и делал доклады о текущей работе. Моя роль сводилась теперь к дежурству на станции и секретарству.

Счастлива я была выйти на свежий воздух из нашей душной и теперь такой мрачной конторы, уйти от этой безнадежной

 

- 202 -

подозрительности, недоброжелательства, постоянных придирок и грубой наглости.

Приближалась весна. Солнце днем уже сильно припекает, стекает снег с нагретых железных крыш. Радугой блестят на солнце длинные сосульки, смывается грязный снег вдоль почерневших улиц.

Апрель подходил к концу, когда я, проходя через городской сад, не спеша возвращалась домой с дежурства на станции. С радостью смотрела я на набухание почек, на чуть зеленую дымку, на пробуждение жизни после длительной, холодной зимы. Аграфена была дома и как будто поджидала меня. Не успела я вступить в свою комнату, как она вошла со словами:

— Слыхали, верно? Зосю-то вашу увели!

— Увели куда? Я ничего не знаю.

— Вчера вечером задержали ее на станции. Собралась она, видно, уезжать, а пропуска у нее не было. А может и за что другое, теперь время военное, - добавила она.

Я не спросила, откуда она об этом узнала, как видно, у нее были свои информаторы.

— Вы-то сами, - продолжала она, — ее хорошо знали? Что за человек она была?

— Да нет, я с ней только здесь познакомилась, — ответила я.

— Она мне давеча платье занесла, все о вас спрашивала, сказывала, что земляки вы.

Господи, да что она все допытывается у меня! Может быть тоже, чтобы в НКВД донести! мелькнула подозрительная мысль. Смутно было на душе, поздно спохватилась Зося, надо было бежать, пока ей еще доверяли, думала я. Советы своим сексотам пощады не дают. Что будет теперь с ней. Страшно подумать. Жалость к ней сплеталась со страхом за себя, как бы она при допросах и меня не вовлекла в эту историю. Невольно приходят эти подозрительные мысли, оставляя после себя отвратительный осадок трусливости и нечистоты. Предательство, вынужденное страхом и силой. Как часто мы об этом слышали от заключенных. Бывало, и сильные духом не выдерживали. Случалось не раз, что панический страх охватывал еще не арестованных людей, ожидающих, что их опутают невидимой сетью предательства. И снова и снова приходит мысль, что теперь, возможно, на Аграфену возложена обязанность следить за каждым моим шагом. Она им своя, отказаться не может! Уж не переехать ли мне от нее?

С ужасом и омерзением вспоминаю теперь эти мысли и чувства. Тогда же ими было охвачено большинство, особенно то, которое соприкасалось с советской властью.

 

- 203 -

В делегатуре по временам всем нам становилось тоже страшно. Сидим молча, нагло расхаживает по комнате энкаведист. То посмотрит, что я пишу, то подсядет к Критскому, то проверит, что делается в приемной. Там мгновенно стихают разговоры, и так уже приглушенные. В нашем кино тоже ежедневные посещения властей, то проверка документов, то вселения никому не известных поляков. Все стали настороженными, прекратились разговоры, каждый старался скорее выехать в армию. Всем становилось ясно, что так долго продолжаться не может. Мы же это отношение к нам переживали с ужасом и считали его незаслуженной обидой.

Уже самые отдаленные поселки и колхозы были оповещены, что первая эвакуация в Персию действительно состоялась и что с армией выехала часть гражданского населения. Несмотря ни на запрещения, ни на репрессии, ни на самые противоречивые слухи, поток поляков на юг не прекращался. Ехали мобилизованные, уезжали родственники призванных, бежали и без пропусков, подкупая по дороге милицию и кондукторов.

Из Янги-Юля в апреле генерал Андерс вылетел в Англию, чтобы посетить там отряды польских летчиков, уже зарекомендовавших себя в многочисленных боях. В Шотландию прибыли к этому времени готовые польские части из Персии, а в Лондоне генерал Андерс совещался о текущих делах с генералом Сикорским и видался лично с Черчиллем. Тут было принято общее решение — продолжать настаивать перед советским правительством относительно эвакуации оставшейся польской армии и гражданского населения из Янги-Юля в Персию. После Англии Андерсу пришлось еще посетить Каир и Тегеран — для инспекции и устройства прибывших туда частей. И только после почти двухмесячного отсутствия он вернулся в Янги-Юль.

Все это время армия, да и мы все, со страхом и надеждой ожидали его возвращения, зная, что решается наша судьба. Положение на юге было в это время очень тяжелым. Июнь, жарко, свирепствуют эпидемии, смертность большая. Борьба с этим трудная из-за недостатка во всем, но главное — все заметнее недоброжелательство властей и отчужденность местного населения, чего раньше не было заметно. Ежедневные слухи о все еще не выпущенных из тюрем и лагерей кадровых офицерах, пропавших без вести, об их массовом уничтожении под Смоленском, в Катынском лесу, чему просто отказывались верить. Все это поддерживало растерянность среди поляков.

Наконец, в июне, по возвращении генерала Андерса и при посредничестве английского правительства, удалось вырвать согласие

 

- 204 -

Сталина - выпустить за пределы СССР остаток армии и гражданское население из-под Ташкента. Касалось это семидесяти тысяч человек, сюда входили и белорусы, и евреи, которые за эти годы не приняли советского гражданства.

Эвакуация была назначена на август 42 года и должна была быть проведена безотлагательно.

Стояло жаркое лето. Дороги обсохли. Военные дела Германии поправились, а для союзников настал тяжелый период войны. Советы этим, конечно, воспользовались, чтобы поднять голову и выставить новые требования и условия.

Мы в делегатуре в это смутное время чувствовали себя забытыми и беспомощными, перестали доходить вести с юга. От нас все как будто намеренно скрывалось. Приезжавшие из лагерей старались миновать Актюбинск, чтобы скорее попасть на юг. Таинственно приезжали оттуда военные и спешно, тайком вывозили своих близких. Казалось, всех охватила одна мысль, одна цель: спасайся, кто может! Отчего это? недоумевали мы, ни распоряжения, ни декреты до нас не доходят. "Это Англия больше не может принять всех желающих выехать, - объяснил нам Критский, — ей нелегко и свою армию прокормить. Мы молчим, чтобы не вызвать панику среди оставшихся и репрессий Советов".

Озабоченная всеми этими событиями, я в начале августа как-то столкнулась с Критским у дверей делегатуры. Было еще очень рано. Улыбаясь, он протянул мне официальный синий бланк. "Это вам, прочтите, потом спрячьте, — тихо добавил он, - а завтра вечером зайдите ко мне".

Вместе вошли в контору. Здесь все как обычно, хотя народу мало, энкаведиста пока еще нет. Украдкой прочитала бланк и, озадаченная, спрятала его в карман. Это оказался лаконический вызов в местный военкомат, утром следующего дня. Я тогда об этом учреждении ничего не знала, и если бы не улыбка Критского, вероятно, отнеслась бы с недоверием и страхом.

Утром, ничего не сказав Аграфене и зная, что в конторе меня заменят, я отправилась по указанному адресу. Военкомат находился в центре города. Большой двор, огороженный высокой каменной стеной, у ворот две будки с вооруженными часовыми. Сюда то и дело заезжают военные грузовики, легковые машины, торопливо снуют военные в летнем походном обмундировании. Часовой пропустил меня по повестке, я вошла со двора в обширное каменное здание. В приемной, переполненной людьми, я ждала недолго. Здесь все больше солдаты, пришедшие за справками или по командировкам. Все весело и свободно разговаривают, шутят, смеются. По очереди

 

- 205 -

впускают в разные двери дежурные вестовые, обходят ожидающих, проверяют их повестки. Невольно приходит сравнение с управлением НКВД, куда я часто ходила. Там все молчат, все пропитано страхом и подозрением, зачем вызвали? не донос ли? Гнет этот отражается и на самих энкаведистах. Никто и никогда не уверен, чем это свидание может окончиться. Здесь и лица другие, и чувствуется доброжелательность и какая-то солидарность. Наконец, очередь дошла до меня, и, следуя за вестовым, я прошла по коридору в небольшой кабинет.

За столом сидел немолодой офицер, перед ним моя повестка.

— Вас вызывают в польский штаб в Янги-Юль, — обратился он ко мне, протягивая официальную бумагу с печатями военкома. — Вы мобилизованы в Красный Крест. Выезжайте немедля, если хотите попасть на транспорт в Персию. НКВД о вашем вызове в армию не осведомлено, и, между нами, не советую вам им об этом объявлять, - добавил он, внушительно посмотрев на меня.

Вот оно что, мелькнуло в голове, эти два учреждения не очень-то, как будто, ладят между собой и работают параллельно, по возможности без тесной связи. Я взяла бумагу, не вполне еще сознавая, что она мне принесет. Но когда офицер подписал, как военнообязанной, пропуск на любой поезд до Ташкента, безудержная радость не могла не отразиться на моем сияющем лице. Он усмехнулся понимающе и добродушно... Встал, пожал мне руку, улыбаясь моему неожиданному, очевидному счастью. Его сочувствие, окружающая обстановка общего дела, приязни, спокойного добродушия и уверенности в своей правоте захватили меня, когда я, счастливая, проходила в опустевшую приемную. Было радостно не только за себя, но приоткрылась завеса какой-то другой жизни, других людей, объятых другими идеалами и у которых сохранилось прежнее, доверчивое отношение друг к другу.

Как на крыльях я долетела до делегатуры. Здесь, как обычно, молчание. Хмуро все сидят на своих местах, искоса поглядывает на меня через открытую дверь Критский. Работаю. До вечера еще далеко. Это казалось трудным, так хотелось поделиться моим счастьем с друзьями. Внешне спокойно, наученная Советами скрывать свои мысли и чувства, я дотянула до вечера.

После ужина, когда совсем стемнело, я поспешила к Критскому.

— Ну, поздравляю! — встретил он меня на пороге, сам открыв дверь. — Было у нас уже несколько случаев именного вызова в армию через военкомат — это самый верный способ! Кто-то за вас

 

- 206 -

похлопотал, может быть ваши колхозные подруги? Они ведь выехали с первой эвакуацией, теперь уже, наверно, устроились в женском батальоне. Заходите! заходите! - открыл он мне дверь в свою комнату. Тут его спальня, столовая и частный кабинет. В этой комнате мы впервые встретились и выслушали его доклад. Сколько было тогда наивных надежд. Казалось, с этого времени прошла целая вечность.

— Садитесь за стол, — придвинул мне стул Критский, — вот я вам даже угощение приготовил. Выпьем с вами на радостях. На столе водка, закуска, хлеб, масло.

— Рад за вас, — продолжал он, — сможете вырваться отсюда, и, дай Бог, попадете в свет из этой непроглядной тьмы.

Я невольно улыбнулась, наш милый, всеми любимый Критский всегда говорил немного старомодно и торжественно.

— Не скрою от вас, да вы и сами понимаете, — говорил он, наливая водку и пододвигая мне закуску, — будущее наше мрачно и безотрадно. Не надеюсь на улучшение наших отношений с Советским Союзом. Я уверен, что не сегодня завтра — делегатуры все закроются, магазин отберут, эвакуацию приостановят под каким-нибудь благовидным предлогом, а возможно закроют совсем границу. Вы уже слышали, конечно, что они имеют наглость открыто нас обвинять в шпионаже. Добираются и до наших архивов, боятся, что мы их вывезем и опубликуем за границей, чтобы испортить их отношения с союзниками. Уже кое-что я передал в верные руки, да не знаю, удастся ли их вывезти. При эвакуации запрещают вывозить все написанное - трудно с этим бороться. Я знаю, уже кое-кто из делегатов и служащих арестованы. Вы тут у нас как раз на первом месте. Язык хорошо знаете и в НКВД часто бывали.

Он замолчал, а я смотрела на его тонкое, красивое лицо, теперь такое усталое и изможденное. Во всем его облике проглядывала безысходная грусть. В этой, теперь такой обжитой, комнате, в тепле, после длительной дружеской работы этих последних месяцев - эта наша последняя беседа, торжественные тосты, которые он провозглашал, навсегда остались у меня в памяти. Не часто встречаешь таких чистых, культурных, самоотверженных людей.

— А сами вы что думаете делать? - спросила я его.

— Я? Я делегат, бежать не могу, пока меня не сняли с должности, а жена и сын не хотят оставить меня одного и отказались выехать.

В доме было тихо. Нам принесли два стакана горячего чая с американским печеньем.

 

- 207 -

— Сегодня кутим, - улыбнулся Критский, показывая на них. - Велел я из предосторожности из магазина все раздать, все равно так или иначе отберут.

Выпили чаю, и, просмотрев мои бумаги из военкомата, подумав, он предложил мне план моего отъезда.

— Садитесь в прямой поезд в Ташкент в 12 дня. Скажем, послезавтра, в среду. В конторе при энкаведисте я вас вызову. Дам вам боны на хлеб и баню и попрошу пойти на станцию встретить поезд с севера. Прощаться с вами не будем. Вот, - поднял он рюмку водки, - сегодня простимся. На станции вас будет ждать дежурная, вы ей передадите боны, а сами погружайтесь. Вот вам тут и пакет, который полагается всем отъезжающим. По дороге берегитесь контроля — бывало, что и с пропуском людей с поезда снимали. Подкупайте тех, кого найдете нужным, лучше всего кондуктора. Вещей много не берите.

Я взволнованно слушаю его заботливые предостережения. Так бы хотелось, как тогда у узбеков, уехать всем вместе, не прерывать наладившихся ценных отношений, но знаю, как это невозможно, особенно с такими людьми, как Критский. Этот не сбежит, связан, и до конца будет на своем посту...

Долго еще мы сидели, обсуждая, что возможно сделать и как избежать надвигающихся на все делегатуры бедствий.

— Я мало чем могу помочь! — грустно сказал он напоследок. — Постараюсь еще кого только возможно переправить на юг, ну, а если делегатуру закроют, тогда буду считать себя свободным и постараюсь скрыться.

Мы простились, он проводил меня до калитки. Бесконечно грустно было оставлять этого человека, который мне казался обреченным, и, конечно, и сам он это смутно предугадывал... Под яркой луной и усеянным звездами небом — Актюбинск спал. Нигде ни души. Темные улицы уже давно не освещались фонарями, и редко где в окнах слабо брезжил желтоватый огонек.

Взбудораженная вином и разговором с Критским, чувствуя к нему жгучую жалость, но все же счастливая, несмотря ни на что, я шла не спеша, с наслаждением вдыхая посвежевший после жаркого душного дня ночной воздух. В прозрачном лунном свете все казалось нереальным, а мысли о прошлом, настоящем и будущем мелькали в голове, оставляя какое-то новое ощущение легкости и свободы. Старое отходило, и все существо как-то стремилось в новую, еще неясную жизнь. Уже вырисовывались планы, как провести этот мой последний день в Актюбинске, кого повидать и что сделать.

 

- 208 -

Отравляли эту радость — образ Критского, всей нашей работы, кино, служащих, явная их обреченность на грядущие волнения и страх за себя и за недоконченное дело.

Я вернулась домой глухой ночью, калитка отперта, ключ от дома у меня в кармане. Тихо вошла, тихо легла, не зажигая огня - вся комната и так залита луной. Долго еще я ворочалась на своей койке, пока незаметно для себя под утро заснула. Проснулась с радостной и волнующей мыслью: сегодня последний день! Необходимо скорее пойти в больницу и добиться решения Скоповичей ехать со мной. Как военнообязанная — могу их выдать за своих родственников — не могу допустить и мысли, что они останутся здесь!

Владислав оказался свободен, а Ванда после ночного дежурства отдыхала на кровати. Они оба выслушали меня, просто онемев от волнения и неожиданности. Я не скрыла от них серьезности положения.

— Умоляю вас, откажитесь от работы, выедем из Актюбинска завтра со мной вместе. У меня есть пропуск, а вас я выдам за родственников, да и делегатура поможет.

Ванда колебалась, на щеках у нее выступили красные пятна.

— Да как же можно? так сразу! — проговорила она, наконец, вопросительно взглядывая на мужа. — Ведь говорят, там на юге страшный голод, надо сперва променять все вещи на провизию.

— Нет, Ванда, — уговаривала я ее, - надо бежать, и как можно скорее. Вы ничем не рискуете в армии. Вас, Владислав, сейчас же примут доктором в госпиталь, Ванду сиделкой, чего вам бояться! Из вещей берите только самое необходимое и выезжайте со мной завтра!

— Завтра? — с нескрываемым ужасом протянула Ванда. — Это совсем невозможно, не могу же я все бросить! - Она с отчаянием оглядывала свою комнату, чемоданы, аккуратно сложенные в углу, одежду на вешалке, прикрытую чистой простыней, постель с новогрудскими одеялами и подушками.

Владислав молчал, вопросительно глядя на нее. Видимо, и он колебался. Наконец, решительно заговорил:

— Мне кажется, Ванда права. Мы здесь подготовимся, променяем вещи на продовольствие, ведь и армия голодает. А вы поговорите в штабе о нас, пусть меня мобилизуют как врача, тогда мы тоже сможем выехать через военкомат. Это все же вернее! Да я думаю, что все эти страхи, которыми вас пугают, сильно преувеличены. Зачем Советам нас задерживать? Даже если прикроют

 

- 209 -

делегатуры, транспорты в Персию будут продолжаться, раз Сталин согласился всех выпустить.

Что было ему на это ответить? Я промолчала, не смея настаивать, да и я сама разве бы уехала из делегатуры, если бы не вызов из штаба!

Найдя поддержку у мужа, Ванда повеселела.

— Вы предупредите хозяйку, — добавил Скопович, - что переезжаете ближе к конторе, и что мы вдвоем придем уложить ваши вещи, т.к. вы сами работаете.

Перед уходом я снова напомнила им, что, я боюсь, они могут пропустить транспорт. Сам офицер в военкомате предупредил меня не медлить, если я хочу попасть в Персию. Они же поддерживали друг друга, считая такой внезапный отъезд просто немыслимым, и в душе, вероятно, считали меня паникершей.

Оставила я их смущенными и растерянными, а в душе надеялась, что они вскоре последуют за мной.

Из больницы я зашла еще к недавно приехавшему из колхоза нашему щорсовскому леснику, Божко, вывезенному из леса еще до меня. Он жил на квартире с женой и детьми и неплохо зарабатывал:

то грузчиком, то поденно маляром или плотником. Это был верный и преданный семье человек, я ему откровенно рассказала об общем положении и о своем внезапном отъезде. Он тотчас же взялся помочь мне с вещами и посадкой на поезд. Со мной вместе он зашел ко мне. Наскоро я распределила вещи, оставила ему, как православному, две чудные иконы из Щорс, себе один чемодан и ремни с одеялом, остальное разделила между ним и Вандой. Мой чемодан они вдвоем уложили уже без меня по своему усмотрению, сама я пошла на работу.

Вечером, вернувшись, простилась с Аграфеной и Лидой. Они моему переезду не удивились. Чувствовали, как и я, что в наших отношениях что-то порвалось, да и уроки с Лидой за неимением времени прекратились. Все же рано утром Аграфена вышла меня проводить до калитки, я шла налегке, вещи с вечера забрал с собой Божко. Улыбаясь, она протянула мне руку.

— Ну, вы теперь в свет вышли! Все с делегатами да с офицерами работаете, кто знает, увидимся ли когда?

— Благодарю вас за все, — ответила я ей, — вы мне во многом помогли, и в самое трудное время! Я это вам никогда не забуду! — Поцеловав ее на прощанье, я с облегчением отправилась в делегатуру.

Начало августа. Хоть и рано, а солнце уже сильно печет. Перехожу на теневую сторону. В летнем платье, без платка на голове, без

 

- 210 -

вещей, сознавая, что работаю последние часы, чувствую какую-то необыкновенную легкость. Хоть в конторе все по-старому и ничто не отличало этот день от других, но в душе стояла такая радость, что она своим светом окрашивала все. Все вокруг хотелось заметить, запомнить, все внутренне обнять.

Огромная жалость поднималась к этим людям. Сумбурно, как бы ища выхода, снуют они из приемной ко мне. Вокруг так чувствуется молчаливое, тревожное ожидание. Чего? Одна из гнетущих обязанностей нашего последнего пребывания в делегатуре — это вынужденное наше молчание на настойчивые вопросы приезжающих.

Машинально перевожу списки, переданные мне вновь прибывшими. Снова и снова мелькают фамилии и прежние занятая еще сидящих по лагерям поляков. Вот ксендз, вот судья, вот крестьянин. Эти списки Критский передает энкаведисту.

— Ладно, наведем справки, - говорит он, просматривая их. - Может быть и провокация. Кто подал записку?

Но того уже давно нет. Списки без подписи — опасно! Привезший его ушел, а может быть и уехал - у него пропуск в армию — на юг. На язвительные слова энкаведиста никто не отвечает. Критский, не глядя на меня, перебирает бумаги. Наконец, он через открытую дверь, около 11 часов, вызывает меня к себе.

— Вот вам боны на хлеб и баню, — говорит он, взглянув на меня. - Прошу вас встретить поезд с севера, затем проводите приехавших в кино. Устройте их там, сегодня я занят - регистрироваться пусть придут завтра.

Я молча взяла боны.

— Так до завтра! - кивнул он мне не улыбаясь. Я взглянула на него, и только глазами простились мы, чтобы больше никогда не встретиться.

Может быть, я на одну лишнюю секунду задержалась у стола, но Критский уже опустил глаза и деловито просматривал бумаги. Энкаведист не обратил на нас никакого внимания, как и остальные присутствующие. Он стоял спиной и смотрел на улицу. Окинув глазами комнату, я медленно вышла за дверь. На душе было смутно. Закрывалась еще одна страница жизни. С нею уплывала в вечность хотя и тяжелая жизнь, но заполненная часто такими чудесными примерами любви, жертвенности, стойкости и сочувствия многих окружавших меня людей, что с замиранием сердца и сожалением я переживала это распыление прошлого.

Полуденное солнце заливало горячим светом все вокруг. Прохожих нет. Стараюсь идти в тени, но и тут мостовая раскалена и на

 

- 211 -

асфальте остаются следы каблуков. При малейшем дуновении ветра поднимается желтая пыль и долго радугой стоит в нагретом воздухе. Дышать трудно, но вокзал уже недалеко. Вот и памятная площадь — ночлежка прошлого года. Здесь под деревьями, на скамейке, поджидают меня Скоповичи. Они оба бросаются ко мне взволнованные и говорят со мной, как будто оправдываясь.

— А мы уже все обдумали, — говорит Ванда, - увидите, все будет хорошо, и мы очень скоро увидимся. Вот только Владислав съездит променять вещи на провизию, ведь еще неизвестно, сколько времени придется ждать транспорта в Янги-Юль.

— Послушайте меня, - отвечала я, - умоляю вас не задерживаться. Меня не провожайте — Божко мне поможет.

Мы наскоро расцеловались. Уже какая-то невидимая стена нас разделяла, уже мои мысли разбегались и глаза искали распахнутую настежь дверь, куда валил народ, а он валил густой толпой, с чемоданами, кошелками, узлами.

— До свидания! - прокричала мне вдогонку Ванда, высоко подняв руку, провожая глазами, пока я не исчезла в дверях вокзала.

Вот и все! подумала я. Хорошо, что они хоть вместе. Но и эти последние мысли, последняя связь с Вандой, растаяли среди окружающей меня суматохи и толкотни. Одна мысль охватила все мое существо: только бы попасть на поезд! Нелегко было мне найти в этой беспрерывно двигающейся толпе моего провожатого, Божко. Он стоял на перроне далеко впереди, с моим чемоданом и узлом, перевязанным ремнями. Он заранее достал себе билет до следующей станции, чтобы проводить меня, а себе там закупить провизии. Ждали мы недолго. Вот уже послышался нарастающий шум подходившего поезда. Постепенно замедляя ход, он пыхтя проплыл мимо нас и остановился. В последнюю минуту отдала боны дежурной, которая подбежала ко мне. Продвигаюсь с трудом за богатырской спиной Божко, а поезд уже облеплен со всех сторон гроздьями за что-то уцепившихся людей.

Господи, да я никогда не влезу, с отчаянием думаю я, но Божко, держа мои вещи в одной руке, другой силой втаскивает меня на площадку. Влезли!

— Подождите здесь! — говорит он мне, протащив меня в угол, и сам исчезает с вещами.

Вокруг все продолжается неистовая суматоха, крики и ругань. В своем углу я стараюсь отдышаться, но воздуха нет и дышать совершенно нечем. Вероятно, я бы упала, если бы это было

 

- 212 -

возможно, но упасть тоже некуда, и хоть и кажется, что выдержать так долго немыслимо, а стоишь, подпираемая со всех сторон какими-то потными телами. Сквозь немытое стекло смутно различаю — бабы, плачущие дети, вещи, мешочники, солдаты, все смешалось в какой-то круговорот. Ведь это чудо, что я попала! промелькнуло в голове, когда откуда-то снова появляется Божко.

— Пани храбина, — окликает он меня и, раздвигая толпу, несмотря на протесты, протаскивает меня в коридор. Мы остановились и прислонились спиной к закрытому купе с надписью "Служебное".

— Я уже сговорился, - шепчет он мне по-польски, - как только двинемся, кондуктор вас в свое купе пустит. Там отдохнете, Пришлось дать ему за это костюм храбия! Дорого! да ничего не поделаешь, боится, теперь время такое! Я тут с вами постою, а то затолкают вас.

Его слова долетали до меня, как в тумане, и я только после осознала, что этот человек сделал для меня. Тогда же мне казалось, что я дольше не выдержу, и я напрягала все силы, только чтобы не упасть. Звенело в ушах и кружилась голова, когда наконец послышался долгожданный звонок. Сразу подошла милиция и стала наводить порядок. Поснимали висящих людей, отогнали и с шумом захлопнули дверь.

Свисток — и мы медленно поплыли вдоль еще гудевшего перрона. Отходит все, станция, толпа, Актюбинск с его низкими домами, садами, вот пошли и пригороды, пустыри, знакомые лачуги и горы мусора.

Я стою спиной к двери и через чью-то голову смотрю в окно. Уехали. Актюбинска с его пригородами уже не видно, потянулась выгоревшая, такая знакомая нам степь. Понемногу я отошла. Расспрашиваю Божко об его планах.

— В армию не пойду, — говорит он, — семья без меня пропадет. Тут останусь до окончания войны, заработаю, прокормлюсь как-нибудь, а там и домой поеду, - и, помолчав, добавил: - может, еще и с вами со всеми увидимся.

Вокруг нас все постепенно устраиваются, кто сидит, кто стоит, стало свободнее дышать. Я пробираюсь к самому окну. Оно открыто, и несется навстречу мне ветер, обвевая горящее от жара лицо. Проясняются мысли, постепенно радость снова охватывает все мое существо. Наконец появился и кондуктор, усмехнулся в сторону Божко и пожал ему руку, как знакомому. Своей отмычкой отпер дверь купе и пропустил нас туда.

 

- 213 -

Мягкий вагон, окно с откидным столиком. Мой чемодан уже в сетке, на диване постельные принадлежности. Все обдумал Божко!

— Ну, покажите ваш пропуск, - обращается кондуктор ко мне, — без разрешения рисковать не смею.

Я показываю ему мои бумаги из военкомата.

— Так вы военнообязанная? Вот это хорошо! — вернул он мне бумаги. — Я ведь понимаю, устали — шутка ли в вагон влезть! Жарко, сесть негде. Отдыхайте здесь, никто вас не потревожит. Я вас запру и буду наведываться.

Тут же я простилась и с Божко. Как его отблагодарить? Без него я и сейчас бы была еще на станции! Божко достал из узла водку и закуску для угощения контроля, и оба довольные вышли, оставив меня одну.

Чувство невесомости, легкости, пустоты и распыленности охватило меня. Была ли это реакция после напряжения и волнения, усталость ли от жары или просто дурнота от духоты и шума - я не знаю, но голова блаженно кружилась, стучало сердце, испарина освежала воспаленное лицо. Одно только неодолимое желание было — лечь, ни о чем не думать и спать... спать... спать... Я не помню, как я легла, неудобно поджав ноги из-за мешавшего мне узла, и под мерное колыхание и однообразный стук колес погрузилась в небытие.

Проснулась я только под вечер. Стоим. В купе темно. Окно задернуто суконной занавеской. Вечереет, но как будто даже и не посвежело, так же жарко и душно, как днем. За дверью слышны разговоры, шарканье ног, хлопанье дверей. Сквозь щель занавески вижу — станция большая. Огни еще не зажжены, но солнце уже сильно склонилось к горизонту.

На перроне, как и в Актюбинске, суматоха и крики. Облеплены подножки, детей и вещи подают в открытые окна. Здесь, в полумраке, за крепко запертой надежной дверью, я чувствую себя в безопасности. Не выдаст меня кондуктор, самому опасно — получил взятку. Вот наконец и звонок. Первый, второй, третий. Мы медленно отплываем в открытую степь и тишину.

Ну, не чудо ли это, думаю я, еду на юг, в армию, о чем и мечтать даже не смела! Ведь я не подхожу ни под один из наших декретов и распоряжений для выезда в Персию. Не чистокровная полька, никого из родственников в армии у меня нет, и Советы вывезли меня из "своей", как они считают, Белоруссии. После трех лет впервые осязаемая перемена, сулящая столько счастья впереди. Вот он, скачок в свободу! вспоминаю я слова сестры.

 

- 214 -

Откинула штору, опустила стекло окна. Ветер так и хлынул в лицо, растрепал волосы, засвистел в ушах. С наслаждением развертываю заботливо приготовленные Вандой бутерброды, открываю термос с горячим чаем. В коридоре у соседей тихо. Солнце зашло, посвежело. Успокоительно, убаюкивающе, неумолкаемо стучат колеса вагонов. К ночи зашел кондуктор.

— Я к вам уже не раз заходил, — улыбался он, — да вы все отдыхали, видно, что замучились. Вы вот к полякам в армию едете, а мне не раз приходилось вашим помогать. Они ничего, вояки хорошие. Нам тоже их солдаты пригодятся, сам Сталин вашу армию хвалит! А земляк ваш давно уж с поезда сошел. Обходительный человек, вроде как наш русский. Мы все вместе и закусили. Сейчас будет до утра тихо. Может, хотите в коридоре посидеть?

— Вот это хорошо, — обрадовалась я, — а вы тут отдохните.

Вышла в коридор, тускло горят давно не протиравшиеся, пыльные лампочки. Вагон заметно опустел, повыходили мешочники и местные колхозники. Стоя у окна, вглядываюсь в тьму. Ни луны, ни звезд, летят только навстречу гонимые ветром искры и тут же пропадают в темноте.

Часа через два кондуктор провел меня обратно в купе и вышел, заперев за собою дверь. Снова я заснула как убитая. Но отчего такая пустота в голове? как будто что-то умерло внутри, а новое еще не народилось. Смутно ощущалось и грядущее одиночество, ведь в армии я никого не знала, а меня за настоящую польку никто считать не мог. Надо было прожить вместе с ними так близко, как эти годы, чтобы поляки приняли, как свою. Но сейчас и об этом не думалось, хотелось только отдыха, тишины и покоя.

Наутро узкая красная полоска зари осветила контуры редких деревьев на безграничной равнине. Камни да песок, да телеграфные столбы бегут мне навстречу, и лишь небо меняет свой облик и окраску. Почти без остановок пролетаем мы огромные пространства какого-то безликого края. Мысли тоже не останавливаются ни на чем. Все же вынужденное безделье радует. Остро ощущается оторванность от прежней жизни, и беззаботно и бездумно течет ничем не занятое время.

Так проходят еще сутки. Впрочем, я утеряла счет часам и не ждала приезда, пока не зашел кондуктор и не объявил:

— Сегодня к вечеру будем в Ташкенте.

Последний день не отрываясь смотрю в окно. Так все ново, и пейзаж, и освещение. Летят зеленые оазисы, мелькают белые сакли, серебряная лента Сыр-Дарьи то появляется, то исчезает среди холмов и долин. Много нам о ней рассказывали. Знаменита среди нас была

 

- 215 -

станция Кизил-Орда, здесь в первые месяцы после амнистии было снято с поезда немало поляков, не допущенных в армию. Здесь им сулили хлеб и заработки и сплавляли на баржах вниз по реке на сбор хлопка. Оттуда никто не вернулся, многие погибли от эпидемий и голода. Вот и сейчас мы долго стоим на этой станции. Толпа здесь заметно другая. Женщины в длинных, ярких платьях и платках иногда очень живописны в своих лохмотьях, с детьми на спине или на руках, они не спеша шагают группой за мужчинами в халатах и тюбетейках на бритых головах. Когда мы отъехали и заметно стих шум в коридоре, вошел кондуктор и открыл мою дверь настежь.

— Ну, теперь можете себе выбирать любое место, - сказал он, — до Ташкента больше контроля не будет, а там ваши вас встретят.

Я обошла весь вагон, но поляков не нашла. Было жарко. На душе неспокойно, что то меня еще ждет на этом новом месте! Как отнесутся в армии к моей несомненной русскости, которую я, конечно, не намерена скрывать. Стою у окна, размышляя, глядя на то и дело появляющуюся мутную, бурную реку. Окно открыто, веет свежестью и влагой. К ночи мы наконец подъехали к Ташкенту. Кондуктор вынес мои вещи на площадку, и мы расстались с ним друзьями. Остановились, везде огни, мы стоим у перрона. Открываю настежь дверь. Смотрю. Группами стоят в летних гимнастерках поляки. Лихо сидят на них береты с польским значком. Уже на ходу многие повскакали на подножки и, пробегая по коридору, кричат по-польски:

— Есть ли здесь наши поляки?

— Есть! есть! — кричу я им вслед.

В ту же минуту мои вещи спущены на платформу, меня высаживают. Из других вагонов тоже — женщины, дети, старики... Сомкнувшись вокруг нас плотным кольцом, нас ведут к выходу. Здесь на вокзальной площади уже ждут военные грузовики. Во мгновение ока мы погружены, сидим на своих вещах и катим полным ходом по гладкому шоссе к предместью Ташкента, в штаб польской армии. От быстроты этого неожиданного натиска мы ошеломленно молчим. Было поздно, когда мы подъехали к воротам, у которых стояли часовые.

Нас ввели в каменное освещенное здание. Здесь нас зарегистрировала приемная комиссия, я подала адрес Скоповичей для их вызова в армию — через военкомат. Всю нашу партию приехавших тут же распределили и передали дежурным, кого в армию, кого в гражданский лагерь, меня же оставили при штабе.

 

- 216 -

— Вы из делегатуры, у нас есть сведения, что их начали преследовать. До транспорта поживете у нас в палатке, — объяснила мне молодая полька в военной форме.

Помогая нести мои вещи, с мигающим фонарем в руке, она повела меня по сказочному, как мне показалось при свете луны, яблоневому саду. Под деревьями было темно, и, несмотря на фонарь, я то и дело натыкалась на стволы, корни и торчащие по дороге колья палаток. Дежурная ввела меня в одну из них. Высоко подняв фонарь, указала на свободный матрас с подушкой и солдатским одеялом, попрощалась и ушла, оставив меня в полной темноте. Не раздеваясь, я улеглась на мое жесткое ложе. Чудесный ночной воздух насыщен какими-то новыми, пряными запахами цветов и трав. Треск кузнечиков и перекликание ночных птиц так заполнили эту бархатную тьму непривычной, ночной жизни, что заснуть мне, со всеми новыми ощущениями и мыслями, беспорядочно пролетавшими в голове, удалось только под самое утро. Разбудила меня громкая войсковая побудка. Светло. Яркий луч, как лезвие ножа, проникает в палатку. Со мной семеро молодых, приветливых, смешливых девушек. Они ожидают приема в женский вспомогательный батальон. Мы лежим головами к стенкам палатки. У наших ног, прислоненные к центральному столбу, кучей сложены наши вещи. Вопросы так и посыпались на меня.

— Вы откуда? Когда вывезены? Как там в Актюбинске? Как делегатура? Встречали вы такого-то? Знакомы ли с таким-то?

Я старалась, как могла, удовлетворить их любопытство, пока они вели меня среди целого города палаток к душам и кухне.

Не торопясь, мы пробирались гуськом по узким протоптанным тропинкам среди низкорослых, старых, корявых яблонь, то и дело наклоняясь под их узловатыми ветками. Но вот и деревянные бараки с душами, умывальниками, уборными. Есть горячая вода, парикмахеры, тут же ларек, в котором продавались мыло, щетки и гребенки. Дальше шли бараки с кухнями, где в больших котлах заготовлен крепкий чай с сахаром и молоком. Тут же получали мы и солдатский сухой паек на несколько дней. Здесь место встреч, все заговаривают друг с другом без предварительного знакомства. В очереди делятся последними новостями. У всех, даже у меня, сознание, что вернулись к себе домой, что каждый является частью какого-то надежного, дорогого целого, и меня тоже охватывает чувство солидарности и признательности к этой окружающей нас ежедневной заботе, от которой мы так отвыкли. Здесь каждый и сам по себе, со своими думами, со своей личной

 

- 217 -

жизнью, но и какая-то невидимая цепь охватывает и сплачивает нас в одно целое.

Возвращаясь, проходим мимо каменного павильона — нашего штаба. Высоко поднят Белый Орел, неподвижно стоят часовые, снуют женщины в военной форме, солдаты, офицеры. К подъезду то и дело подъезжают легковые машины.

Вернувшись к себе, мы прячемся от солнца и завтракаем, сидя на своих вещах. Девочки наперебой мне рассказывают последние новости. На фронте идут напряженные бои, немцы снова одерживают верх, ожесточенная борьба идет за нефть Донецкого Бассейна и Кавказа. Уже в начале августа 42 года немцам удалось занять Эльбрус и с севера подступы к Сталинграду, но тут сосредоточены большие советские силы. Добрались немцы и к нефтяным промыслам Майкопа, говорят, они уже недалеко и от Грозного.

Все это для меня ново. В Актюбинске официальные известия тщательно скрывали поражения и неудачи.

— Будет ли транспорт, и когда? - спрашиваю я.

— Будет! конечно будет! - уверенно отвечали мне. — Но когда, еще неизвестно, мы вот уже месяц как сидим на вещах! В июле много наших приезжало с севера, теперь все меньше и меньше, — недоумевали они.

— Здесь теперь стало голодно, — продолжали они рассказывать, — паек все уменьшается, мы уже меняем вещи на провизию по поселкам. Не было бы счастья, так несчастье помогло! — смеялись они. - Только из-за голода и согласились Советы выпустить нас в Персию. Не могут же они, на глазах союзников, всех здесь заморить голодом. Вот теперь ходят слухи, что Сталин скоро остановит списки на вывоз, а потом и границу закроет. Говорят еще, что и Англия испугана нашествием женщин и детей, у них тоже с транспортом плохо, а в Африке сейчас их положение трудное.

С этой молодежью я зажила весело и дружно. Все они были студентки, вывезенные из Львова и Вильно. Перебивались мы все это время, питаясь супом, хлебом и скудным сухим пайком. Подходил конец августа. Я уже свыклась с этой беззаботной бивуачной жизнью. От нас требовалось только убирать вокруг своей палатки да дежурить при кухне или душах. Несмотря на недоедание, чувствовалась твердая рука и постоянная забота. По утрам, несмотря на жгучее солнце, мы группами выходили на живописные южные базары, где, правда, ничего, кроме фруктов, достать было нельзя. Манили нас нарезанные ломти арбузов, дынь, горы сухих абрикосов и изюма под парусиновыми или камышовыми навесами. Под тенью

 

- 218 -

деревьев, скрестив ноги, на циновках, сидели восточные люди с корзинами винограда. Вокруг базара - оазис, вода, сакли, утопающие в сочной зелени. За старые тряпки здесь можно было выменять горячий чурек или кукурузную лепешку. Вскоре и эти прогулки прекратились. Нам запретили отлучаться из штаба, а мы от жары и долгого вынужденного безделья все устали. В палатке днем стояла нестерпимая жара и духота, мы предпочитали сидеть под деревьями на корявых корнях, ожидая вечерней прохлады.

Бывало, уже далеко за полночь, а мы все еще не расходимся, лениво переговариваемся, пока не затихнут все ночные шорохи и постепенно не погаснут огни в уснувшем лагере. Время от времени только заметишь, как промелькнет свет фонаря, качающегося в невидимой руке куда-то идущей дежурной, и невольно следишь за ним, то появляющимся, то снова пропадающим, пока не исчезнет окончательно в темноте. Вот и наши девушки одна за другой уходят вглубь палатки, без света устраиваются на ночь, приподымая у изголовья парусину для сквозного ветра.

Темнота южной ночи особенная, бархатно-черная, мягкая, беспросветная. В ней светлячки пролетают зелеными искрами, и за их полетом тоже следишь лениво и бездумно... Все ушли, пора и мне! Ощупью пробираюсь я до своего матраса. Как и все, приподымаю полу жесткого брезента, и, чуть легла, засыпаю как камень. Спала я недолго. Проснулась как от толчка и села. Неясно почудилось чье-то присутствие. Вокруг полная тишина и мрак. Все же было ощущение, что кто-то коснулся моей головы. Снова ложусь, и без мысли, по заученной давно привычке, просовываю руку под подушку. Тут в изголовье завернуто и связано в пакете все самое для меня ценное.

Удостоверение, свидетельство о работе в делегатуре, заботливо написанное рукой Критского, его отзывы и рекомендации, кое-какие уцелевшие фотографии и письма.

Этот привычный жест меня всегда успокаивал перед сном: здесь все мое прошлое и надежда на будущее. С радостной благодарностью я засыпала, чувствуя сверток под своей головой. Но в этот раз рука не встретила заветного пакета! Уже смыкавшиеся глаза открылись, полные ужаса, сон мгновенно отлетел. Сажусь, откидываю подушку и, холодея от страха, обшариваю углы. Пусто! Хоть в голове не умещается, что пакет может так внезапно исчезнуть, но сердце куда-то проваливается, захватывает дыхание.

Нет! как это ни кажется чудовищным и невозможным - он исчез! Удостоверившись в пропаже, я разбудила всех в палатке.

 

- 219 -

Зажгли электрический фонарик и обшарили все углы. Все напрасно! Девочки были напуганы и подавлены и, сочувствуя мне, подняли тревогу во всех соседних палатках. Слишком поздно! Только подкупленный местный мальчишка мог проскользнуть сквозь стражу, говорили мы между собой, и подползти к палатке. Кто-то знал, где берегут самое ценное и дорогое. Нам всем, конечно, было известно, что за удостоверением охотились все: и белорусы, и евреи, и русские.

Всем нам урок! Известие о покраже облетело весь лагерь, все зашили свои удостоверения в носильную одежду. Я себя, не переставая, упрекала в непростительном легкомыслии. Мне здесь все показалось с первого же дня таким прочным и безопасным, что я искренно считала себя уже на свободе.

Утром того же дня мне выдали в штабе свидетельство о покраже и удостоверение личности. Но печати НКВД не было, а что для них мог значить документ, выданный поляками? Советским властям об этой пропаже ничего не было известно, и мы ее тщательно скрывали, чтобы не обратить на меня их внимание. В штабе мне посоветовали при посадке на пароход польский документ не показывать, а постараться пройти незамеченной. Легко сказать, а как сделать? думала я. С этой памятной ночи нашло на меня какое-то оцепенение. Днем я тупо сидела одна, перебирая в голове все возможности выхода из этого положения, но не находила его.

Вероятнее всего, меня не пропустят, с ожесточением думала я. Дадут какое-то советское удостоверение личности. Какое? Мой паспорт отобран. Доказать, что я польская подданная, мне невозможно. Сослаться на делегатуру - меня арестуют и будут принуждать взять советский паспорт, а это конец моей надежде прорваться в Европу. Пойти в советские войска и бежать с немцами? Меня никогда не пошлют на фронт. День и ночь эти мысли стояли в голове, приводя меня временами в отчаяние.

Вокруг шла деятельная подготовка к транспорту. Пересматривались вещи, отменены были все отпуска, и наконец стало известно, что приехал в штаб генерал Жуков для проведения второй эвакуации. Говорили, что она уже началась и должна быть проведена в течение недели. Меня еще очень беспокоила участь Скоповичей. Несколько раз я справлялась о них в штабе, но их все еще не было. Вокруг меня все ликовало, и это только сильнее подчеркивало, как мне казалось, мою обреченность.

— Не горюйте! Вот увидите, мы отстоим вас! — утешали меня мои девушки.

 

- 220 -

С шутками и хохотом они между собой придумывали способы, как бы одурачить и провести энкаведиста при посадке. К счастью, состояние ожидания продолжалось недолго. Через несколько дней, с зарей, проверили списки и вывели нас с вещами из палаток, погрузили в военные грузовики и отвезли в Ташкент.

Я покинула Янги-Юль без сожаления. Жить так дальше в неизвестности казалось невыносимым, хотелось, чтобы моя участь решилась как можно скорее.

Бесконечно длинный состав разнокалиберных вагонов - пассажирских, товарных и платформ, покрытых брезентом, ожидал нас на запасных путях. Было еще утро, когда прицепили паровоз и мы двинулись в путь. Я попала с моими семью девушками в вагон третьего класса, по-советски - "жесткий", где мы все и разместились.

Вокруг бурлила жизнь. Все были возбуждены и радостны, беззаботно обсуждая наше положение, всецело доверяя нашему командованию. Иногда передавали и непроверенные слухи о том, что наш транспорт последний, что следом за нами эвакуируется генерал Андерс с оставшейся армией, а затем Сталин закроет границу и никого больше из России не выпустит. Эти слухи, конечно, омрачали общую радость, но моя молодежь не задумывалась и не верила в возможность этой катастрофы для огромного большинства оставшихся в СССР поляков.

Не помню, сколько времени мы ехали — дни и ночи пролетали в волнении и напряжении, мы мало где останавливались. Часами я смотрела в окно, но и там, как и в душе, — опустошенная пустыня. Камни, серые, красноватые, черные, да желтый песок мелькали перед утомленными от бессонницы глазами. Стояла удушливая жара, но окна приходилось держать закрытыми, т. к. пыль тяжелым облаком неслась нам навстречу.

Наконец мы подъехали к месту назначения. Унылая железнодорожная станция от места нашей посадки на пароход в Красноводске, на Каспийском море, находилась в нескольких километрах. Советские солдаты погрузили больных, старых и детей на грузовики и отъехали, оставив нас добираться своими средствами. Взяв свои вещи, мы бодро направились по каменистой пыльной дороге в указанном направлении.

Дорога пустынна, по бокам скалы, горизонт незаметно сливается с небом в желтоватой мгле. Нас всех предупредили, что поляки встретят нас только на пароходе, но и там командование будет советское. При посадке мы обязаны пройти советский контроль документов и вещей.

 

- 221 -

Было часов 11, мы шагали под раскаленным небом по нагретым камням и песку в удушливом облаке красноватой пыли, которая забивалась всюду и мешала дышать. Большинство женщины. Каждая несла уцелевшее за эти 3 года последнее свое достояние. Мы не ожидали, что эта, казалось бы, недлинная дорога окажется нам всем совершенно непосильной.

Уже через полчаса стали мы присаживаться на камнях, чтобы отдышаться, протереть воспаленные глаза и вытереть вспотевшее лицо. Ясно было, что надо идти налегке и вещи выбросить по дороге, взяв только самое необходимое. Открываем чемоданы, развязываем узлы. Тут только увидала я серебряный тяжелый поднос и сервиз, которые Божко с Вандой, несмотря на мое запрещение, все же засунули в чемодан. Их первые и пришлось выкинуть в пустыне среди скал и песка. Оглядываясь, я долго еще видела отраженное в них, как в зеркале, ослепительное солнце. Никто из наших не вздумал их подобрать.

Шли и шли дальше, завязали ноги в мельчайшей пыли, снова и снова останавливались, открывали чемоданы, снова выбрасывали вещи: сапоги, белье, одеяла, а потом и сами чемоданы. Запыхавшись, обливаясь потом, но смеясь, связывали последний узелок со сменой белья и платья.

Было около трех часов дня, когда мы добрались, еле волоча ноги, до места нашего сбора. Безлюдная пустыня, деревянный барак, но пахнет морем, а у далекого от нас мола стоит пароход.

Здесь, под открытым небом, утолив жажду тепловатой водой и умыв под краном лицо и руки, сидели мы на краю дороги длинной вереницей, ожидая начальство.

Вокруг, особенно среди молодых, - ропот. "Вот как нас Советы провожают за нашу трехлетнюю работу!" Стражи нет. Это Советы нарочно устроили, что наши вещи не подвезли, знали, что мы их не донесем, теперь поедут собирать! возмущались мои молодые соседки, с грустью осматривая свои узелки.

Наконец, появились солдаты под начальством молодого энкаведиста. Они выстроили нас попарно в длинную шеренгу, перед нами на земле открыты вещи на просмотр. Справа от нас уходящий в открытое море мол и пароход, стоящий на рейде. Все наши мысли и чувства направлены к этому невзрачному, облупленному пароходу, около которого снуют люди.

Начался обход. Спереди идет солдат с мешком, туда мы должны бросать оставшиеся советские деньги, книги, фотографии, все печатное. За ним в нескольких шагах — офицер. Он внимательно просматривает у каждого по очереди "удостоверение", все остальные

 

- 222 -

документы, справки, свидетельства, официальные бумаги выбрасываются в мешок. Освободившиеся, подхватив свои веши, с сияющими лицами убегают к молу. Шеренга медленно двигается вперед. Я стою во втором ряду.

— Ну, как могут меня пропустить? — шепчу я своей соседке.

— А вот увидите, как пройдете! — задорно отвечает она. — Мы уже сговорились, вы первая бросайте деньги без очереди, это нам знак. Уже все предупреждены, мы все вместе такое замешательство устроим, что он ничего не успеет разобрать.

Они уже заранее хохочут, предвкушая потеху, я же стою настороже. Они подталкивают меня вне очереди, я через них бросаю деньги и письма в мешок. Все глаза вокруг были обращены на это. Шеренга только и ждала этого движения и внезапно начала напирать на нас, как бы торопясь. Мы уже стоим не в два ряда, а целой группой, обступая энкаведиста. Ему жарко, фуражка сдвинута на затылок, лицо красное и лоснится от пота. Вокруг него без всякого порядка бросают деньги и книги в мешок. Часто они падают мимо, летят советские бумажки, их подхватывают в воздухе с криками и смехом. Приходится подбирать их на земле. Нагнувшись, солдат ворчит, зорко следит за ним офицер:

— Куда кидаете? — кричит он на девушек, но они, обступив его со всех сторон, с хохотом и шутками суют ему свои документы.

— Вот мы и уезжаем! —заглядывает одна из них ему в глаза. Скучно вам без нас будет!

— Ничего, проживем, — отшучивается он.

— Смотри, смотри, как плохо фамилию мою прописали, — показывает другая, — вот как надо, — и сует ему конверт от письма.

— Плохо прописали? Ну понятно, не по-нашему, там разберут! А письма не дозволено провозить, почему не бросила? - Он пропустил ее к солдату. Тот тоже остановился, улыбается на смешливых, веселых девушек, а девчонки продолжают напирать со всех сторон. Меня толпа проталкивает вперед и заслоняет. Растерянно оглядывается энкаведист на толпу, заметил, вероятно, мое напряженное лицо, останавливается.

— Вы куда? - хмурится он на меня.

— Как куда? - возмущенно накидываются на него мои заступницы. — Спроси солдата — первая она деньги кидала, да много! А ее бумагу ты сам в руках держал. Как же так? Все тут свидетели! И нас отпусти скорее с ней вместе на пароход, тетя она наша!

 

- 223 -

— Да вы что это, девчата, без порядка! — нахмурился энкаведист. — Вон вся шеренга ждет! А ну вставай попарно! Давай по одной! — деловито кричит офицер.

Порядок постепенно снова налаживается. Впереди солдат с мешком, за ним нахмуренный теперь энкаведист. Мы же с моими девушками уже далеко. Я, не веря своему счастью, с узелком бегу к сходням.

— Видите! — хохочут девушки. — Слава Богу, все обошлось, а мы было испугались, когда он вас вдруг окликнул. Вам бы надо было тоже смеяться, а вы были такая серьезная. Он вас и приметил, — говорили они, перебивая друг друга, отвечая на мои смущенные, благодарные слова.

Оживленные, счастливые, мы все вместе взбежали по сходням на палубу. Здесь нас уже встретил польский офицер, и мы влились в густую, движущуюся толпу, наводнившую палубу, трапы и трюмы. Со всех сторон слышатся взволнованные разговоры, а у меня кружится голова от пережитого волнения и радости. Поток людей все прибывает. Вот поднялась к вечеру группа знакомых лиц. Это мои сослуживцы и знакомые из Актюбинска. С бьющимся сердцем пробираюсь к ним. По их словам, они только что приехали следом за нами, глазами ищу среди них высокую фигуру Скоповича, но его не видно. Перебивая друг друга, они мне рассказывают последние новости. "Вовремя вы выехали, - стараются они перекричать гул толпы, обращаясь ко мне. — Плохо там стало! Нам удалось с пропусками вырваться оттуда неделю тому назад, все это время прожили в лагере, еле-еле попали на этот транспорт. Никто в Актюбинске не ожидал, что так все переменится к худшему. Перед нашим отъездом пережили мы все просто панику. Неожиданно закрыли делегатуру. Из кино мы все попрятались кто куда! Критского арестовали ночью у него на дому, жена и сын успели скрыться, но выехать с нами не захотели. В делегатуре всех служащих объявили шпионами. Кто не бежал, тех арестовали! Магазин реквизировали. Разрешений на выезд никому больше не выдают, хорошо Критский нам успел всем пропуск заранее достать. Вы себе не представляете, что делалось на станции, когда мы выезжали! Это был какой-то кошмар! Поезда брались приступом, вещи оставляли на перроне - только бы самим сесть! Теперь, ходят слухи, выпускают на юг и без пропусков, не знаем, правда ли это, но эти уже на транспорты не попадут! Говорят, Жуков закрыл запись выезжающих в Персию. Остались в Янги-Юль только генерал Андерс с последней партией военных. Они должны все ликвидировать, а после их отъезда границу совсем закроют! Говорят, Советы собираются из оставшихся поляков

 

- 224 -

создать "Армию Освобождения", но это все слухи, никто не знает, что будет с теми, кто там остался".

"Не слыхали ли вы что-нибудь о докторе Скоповиче и его жене?" — спрашиваю я их со страхом. "Как же, как же! — отвечали они мне. — Они вам не родственники? Они тоже вырвались из Актюбинска, но приехали в наш лагерь слишком поздно и в списки выезжающих не попали! Как они плакали, провожая нас. Но никто, даже Андерс не мог им помочь!"

Ну вот, остались, с горечью думала я. Из-за тряпок, из-за вещей! Что они теперь там испытывают, продав все и оставшись на мели. Одно счастье, они вместе, он врач — всегда работу найдет. Это известие о них было последнее, которое мне удалось услышать. Как и многие, с которыми у меня была дружба, канули они в вечность, и только в сердце осталось о них .светлое воспоминание!

Много позже, уже в Персии, нам стало известно, что за две эвакуации из Советского Союза удалось вывезти только 115000 человек. В это число входила и армия, и гражданское население, находившееся в Ташкенте. Остальные полтора миллиона поляков, вывезенных из Польши, остались в СССР, многие из них погибли в лагерях и тюрьмах, пропали без вести по колхозам и поселкам, были уничтожены, как потом выяснилось, в Катыни, где погибло 15 000 кадровых офицеров и солдат. Когда же опущен был железный занавес, после отъезда генерала Андерса, Советы стали вербовать поляков в армию под лозунгом "Союз польских патриотов". Армия эта была всецело подчинена советскому командованию, и мало кому из нее удалось впоследствии бежать к Андерсу из немецкого плена.

С тяжелыми мыслями смотрю на плоский, пустынный берег, и невольно навертываются слезы. У нас по опыту не было иллюзий об участи оставшихся.

К вечеру закончили погрузку. На берегу суетится толпа. Хоть бы скорее отъехать! думает каждый из нас. И тут ходят слухи, что и с парохода снимают людей, пока не отъехали, мы в их власти.

Наконец зычно прогудел долгожданный гудок, пронзительный и мощный, он потрясает воздух... другой, третий... снимают сходни, гремят по палубе тяжелые цепи. Матросы наматывают канаты.

Незаметно после третьего гудка отходит от нас вдруг опустевший берег. Освещенный заходящим солнцем, он вытягивается в длинную полосу, которая становится все уже и уже.

 

- 225 -

Стою на корме у самого борта. Серебряная поверхность сверкающей воды рассекается, отходят в обе стороны гладкие валы, убегающие вдаль.

Мрачный берег уходит все дальше, а с ним и наше прошлое. Туманом покрываются образы ушедших навсегда друзей...

Солнце заходит, розовеет небо, поднимается ветер, а в душе всплывает что-то новое, еще неведомое.

Чернеет толпа неподвижно стоящих на палубе людей. Старики, женщины, дети. Все молчат! Многие со слезами вглядываются в туман уходящей дали.

Мало кто торопится спуститься в трюм, чтобы занять место поудобнее, не до того! Трудно нам всем оторваться сердцем и мыслями от этой земли, где каждый из нас что-то отдал и оставил какую-то частичку своего сердца и души!

"Хорошо бы отслужить молебен!" — слышатся взволнованные речи, но ксендза среди нас нет. Армия, кого возможно, эвакуировала еще с первым транспортом.

Все же каждый из нас несомненно чувствовал на себе благословляющую, спасающую и ведущую руку, и всякий как умел про себя благодарил Бога за избавление и просил поддержки и помощи оставшимся.