- 136 -

Глава

КОС-ИСТЭК.

 

Середина мая. Весна. Днем жаркое солнце на безоблачном небе. Ночью ясно, к утру бывают еще заморозки. Мы все с некоторым страхом ожидаем лета. Начнутся каникулы, распустят школы, закроют на несколько месяцев техникум. Опять будет безработица, а у Клары и Марии дети на целый день дома, надо их кормить, одеть; выросли из всего, а заработок все тот же. Неужели снова возвращаться в колхоз? С этими беспокойными мыслями я однажды возвращалась с уроков. Навстречу мне шла цыганка. Поравнявшись со мной, она остановилась и, широко улыбаясь, встала на моей дороге. Была она очень живописна, голова повязана ярким платком, широкие в сборку юбки, одетые одна на другую, доходили почти до земли. Они мерно покачивались при каждом ее движении. На шее бусы, в ушах серьги кольцами. Она без церемонии взяла мою руку.

— Я знаю, ты полька, - сказала она, - давай погадаю!

— Нет, не надо, я тороплюсь, — ответила я, — да и гаданью не верю, поворожи кому-нибудь другому. — Вырвав руку, я быстро пошла вперед, но и она не отставала.

— Да я и сама не захочу тебе гадать, если всю правду о тебе не увижу, не все я могу, а если смогу, то и мужу твоему помогу!

- Нет, спасибо, не надо, да я все равно не верю. Мы подошли к моему дому, но она не отставала...

— Прощай! уходи! - обернулась я к ней. - У меня хозяйка сердитая, никого не пускает к себе во двор. - Стою около калитки, но не вхожу, жду ее ухода.

— Никого не пускает во двор? — переспросила она усмехаясь. — Знаю я твою хозяйку, ее дома нет, она молоко продает.

— Тем более уходи, не могу я тебя впустить, она рассердится на тебя и на меня!

 

- 137 -

— Да ты меня и не впускай! — решительно заявила она. — Я и сама войду. Калитка-то ведь не заперта! - И, распахнув ее, первая вошла во двор. Тут я не на шутку рассердилась.

— Говорю тебе добром, уходи, пока я не крикнула соседям, чтобы тебя выпроводили отсюда!

- Не шуми, — спокойно усмехнулась она, — ничего ты мне не сделаешь! Лучше вот послушай, что я тебе скажу: обманывать я тебя не хочу. Я не все делать могу, вот моя мать, та умела много.

Меня научила только трем тайнам.

Я стояла молча, прислушиваясь, не возвращается ли Аграфена.

— Могу, - продолжала цыганка, - кого хочешь к тебе приворожить, да так, что всю жизнь любить тебя будет. Могу тоже порчу навести, к примеру, здоровую корову без молока оставить. Да знаю я, тебе не того нужно. Могу я помочь тебе, чтобы мужа твоего из тюрьмы выпустили.

Видя, что я решительно отказываюсь, она подошла вплотную и шепотом промолвила:

— Не хочешь, чтобы я мужу помогла?

— Какие глупости, - возмутилась я, — как ты можешь помочь ему?

— Нет! не глупости! - трагически продолжала она. - Умею я дурь на людей напускать!

— Что значит дурь напускать?

— А то это значит, что человек не помнит и не знает, что делает. Вот в свое время напущу дурь на стражников, они его и выпустят.

— Чепуха какая, - возразила я, начиная опасаться, что нас застанет хозяйка.

— Правда, прошу тебя, уходи, пока не поздно!

Но цыганка не сдавалась.

— Послушай, - уговаривала она меня, я не всем могу помочь. Хочешь, я тебе только скажу, могу ли я тебе правду сказать или нет. Не могу - я тогда сейчас же и уйду, а если могу, ты мне ничего платить не будешь, пока известие о муже не получишь. Вот принеси мне стакан чистой воды и платок.

Действительно, принести ей, чтобы отстала, подумала я. Ключ от кухни был у меня в кармане. Зачерпнув в кадке воды и захватив чистый платок, я вернулась к цыганке. Она прикрыла им стакан и поднесла его к моему уху, что-то приговаривая.

— Вот слушай! Слышишь ли что?

— Слышу! - ответила с изумлением я. - Кипит вода.

— Вот видишь, - обрадовалась цыганка, - значит, могу помочь тебе. Погоди, покажи мне воду.

 

- 138 -

Я зорко следила за ее руками, но ничего не заметила.

— Дай послушать еще раз!

Она снова прикрыла стакан платком и придвинула его к моему уху, опять приговаривая. Ясно слышу клокотанье воды! Отодвинула, смотрю — вода прозрачна и холодна. Что это за наваждение, промелькнуло в голове.

— Вот видишь, - сказала цыганка, выливая воду на землю, — не отказывайся от своего счастья! Не всем это дано, и мужу поможешь, и сама о нем все узнаешь! В пятницу я тебя встречу в саду и все расскажу, дай мне только какую ни на есть его одежду!

— Да не могу я гадать, у меня и денег нет, чтобы заплатить тебе.

— Ничего, сейчас платить не будешь, — снова повторила она, — вот когда о муже известие получишь, заплатишь 200 рублей деньгами или вещами, да скорей давай, а то смотри, хозяйка сейчас вернется.

Дам я ей рубашку, подумала я, а то и правда не отстанет! Зашла к себе, принесла ей рубашку. Она молниеносно спрятала ее в карман своей обширной юбки.

— Ну вот, жди теперь вестей!

Высоко держа голову, она выплыла со двора и исчезла за калиткой. Я стояла озадаченная. Что это со мной случилось? думала я, провожая ее глазами. Какая чепуха! Как я могла согласиться. Надо было дождаться хозяйки, при ней же ей все рассказать. Аграфена сумела бы ее выставить! Долго еще меня преследовало неприятное чувство. Что это? Почему это может быть так неприятно, думала я. Конечно, прежде всего глупо, конечно, тут примешан и шантаж, но кроме всего этого есть и еще что-то неизъяснимое, не поддающееся описанию и так называемому "здравому смыслу". Что-то как бы нечистоплотное и гадкое! Чувство это держалось долго, и я решила расспросить Аграфену о цыганах.

— Я часто у вас здесь встречаю цыган, — обратилась я к ней, — много их тут в Актюбинске, что они делают, чем живут?

— Пришлые они, ничего не делают, - сердито отвечала она, — их тут за городом целый поселок — Москвой прозывается, всех бы их арестовать надо. Да боятся их трогать. Воры, бездельники, а женщины гадают. У нас это теперь запрещено — суеверие! Да они потихоньку по домам ходят. А когда мстят кому - скот портят! У здоровой коровы, ни с того ни с сего, шерсть дыбом встанет и молоко пропадает. Я их тоже боюсь, ссориться не хочу!

Прошла неделя, я уже стала забывать мою цыганку, надеясь, что, получив рубашку, она больше не появится. Вопреки моим ожиданиям, в пятницу, когда я проходила через городской

 

- 139 -

сад, она снова настигла меня. За ней шла молодая девушка, тоже цыганка, мимоходом улыбнулась мне, но прошла мимо.

— Здравствуй! - приветствовала меня старуха. - Вести тебе принесла.

— Кто эта девушка? - кивнула я головой на молодую цыганку.

— Дочь моя, в театре она поет и пляшет, любят ее, хор у нас тоже хороший есть. Здесь выступает, а иногда и по колхозам разъезжает, вот уже скоро год, как мы тут.

С ее приходом снова меня охватило неприятное чувство виновности, но, прислушиваясь к ее словам, я невольно остановилась.

— Большая голова муж твой, - шептала она, - сидит в тюрьме, очень болел, судить его не судили, а к тюрьме приговорили! Болеет он сейчас, но выживет, не бойся. Скучает он, но помочь ему можно — в свое время - дурь навести на стражу, и выйдет он в открытую дверь. — Она помолчала, пожевывая губами. - Заплатишь мне, когда он выйдет, а ты о том письмо получишь, не от него, а получишь. Здесь его не жди, не приедет он сюда. - Она замолчала, что-то соображая.

Господи! какая чепуха! думала я, глядя на нее.

— Нет, не чепуха, — ответила она на мою мысль.

— Дай мне, на что погадать, мне золото нужно. Вот тебе его рубашка. - И она извлекла ее из кармана своей юбки.

— Мне нечего тебе дать, — сказала я, отходя от нее. Она же зло и зорко посмотрела на меня, не отходя ни на шаг,

— Ты меня не обманывай, не на таковскую напала! Знаю я, что у тебя есть и чего нет! Есть золотые, царские, есть и портсигар, есть и серебро. Знаю я, да мне твоих вещей не надо. А хочу помочь горю твоему.

Что она, обыск у меня делала? подумала я.

— Ты ошибаешься, — ответила я ей, - эти веши не мои, а моего мужа, если его выпустят, эти вещи ему нужны будут, все у нас разграблено было при аресте. - Мы уже подходили к моему дому.

— Знаю я и болею за тебя. Ты меня не бойся, - уговаривала она. - Я тебе только добра желаю. Дай до пятницы пять рублей царских. С вестями и принесу их тебе назад.

Дам ей пять рублей, иначе ведь не отстанет.

— Подожди здесь, сейчас вынесу - ответила я ей. Дома все вещи были в порядке, ничего не тронуто. Все же она мне много сказала правильно, думала я, вытаскивая из чемодана пять рублей, оставленных мне дядей Жюлем. Просто какое-то

 

- 140 -

искушение. Вышла за калитку, передала цыганке золото. Цыганка алчно схватила его и просияла.

— Жди в пятницу вестей! - сказала она, прощаясь заученной фразой, и исчезла за углом.

Вот уж, правду говорят, нечистый попутал, с возмущением на себя подумала я, ну как я могу на все это соглашаться! Это трусость какая-то. Ни имени ее не знаю, ни адреса. Чтобы рассеять неприятное чувство, пошла в больницу и все рассказала Ванде. Ее реакция была совершенно противоположной той, которую я от нее ожидала. Вместо сочувствия и желания мне помочь выбраться из этого дурацкого положения, она с загоревшимися от любопытства глазами возбужденно воскликнула:

— Я тоже хочу у нее погадать! Я тоже хочу, чтобы она мне о муже рассказала! Непременно встречусь с ней в пятницу, я ведь днем свободна, - я пойду с вами в городской сад.

Несмотря на все мои уговоры, она решительно объявила, что зайдет за мной в техникум, чтобы не пропустить цыганку.

— Подумайте, какой это редкий случай - узнать о муже, даже может быть помочь ему. Она вам ведь много верного сказала, - оправдывалась она.

Вот как зло и глупость порождают зло, думала я, возмущаясь на самое себя. Мало того, что я сама завязла в эту дурацкую историю, а еще и Ванду втянула.

В пятницу, через неделю, окончив уроки, встретила Ванду, ожидавшую меня у дверей. В городском саду мы уже издали увидали цыганку. Посмотрев на Ванду, она не испугалась, вероятно, почуяв в ней новую жертву. При ней она и начала свой рассказ.

— Болен твой муж, желудком болен. Трудно ему, слабый он, но жив, не бойся. Здесь его не жди. Увидишься с ним, да нескоро. Где — не показано! Этого еще не знаю. Да я погадаю тебе в последний раз, до пятницы подожди! Узнаю все, — добавила она, заметив мое нахмуренное лицо.

— И мне погадай, - попросила Ванда, - протягивая свою руку.

Она посмотрела на ее ладонь.

— Твой тоже сидит, да погоди! Радость тебе большая! Ты его тут увидишь! нежданно, негаданно, а увидишь! Если хочешь, скажу больше на золото.

— Да у меня нет ничего, — ответила Ванда, смотря ей прямо в глаза.

— Вот кольцо есть, — указала цыганка на ее обручальное кольцо.

 

- 141 -

— Я боюсь с ним расставаться, неуверенно проговорил, Ванда.

— Боишься? — усмехнулась цыганка. — Так не давай, а я без золота гадать не буду.

Ванда обернулась ко мне, ища поддержки. Я сердито, отрицательно покачала головой. Уже около трех часов пополудни, в саду уже появляются люди, цыганка заторопилась уходить. Ванда решительно сняла кольцо и протянула его ей. Ну вот этого только недоставало, подумала я.

— Послушай, да как тебя зовут? — поспешила я ее нагнать.

— А я тебя о твоем имени спросила? — сердито ответила она. — Боишься уйду, вещи унесу? Марьей меня зовут. Марьей Глухой.

— Ну, смотри, Марья! до пятницы, до последней пятницы! Я приготовлю деньги — по 200 рублей за каждую из нас — всего 400, и мы с тобой рассчитаемся окончательно!

Она снова усмехнулась, хотела что-то сказать, но, увидев вдали милиционера, промолчала и только простилась обычной фразой: "Ждите вестей".

— Слушайте, Ванда, — возмущенно выговаривала я Скопович, — ну зачем вы дали ей кольцо? Мы и адреса ее не знаем!

— А зачем вы сами давали ей золото? — вызывающе смеялась она. - Хочу знать о муже. Вы вот не верите, а гадаете, а я верю! Она сказала, что я увижу его здесь! — с блестящими от восторга глазами продолжала она. — Понимаете ли вы это? Конечно, этому трудно поверить, а может быть?! Теперь еще больше хочу знать о муже, и что нас ожидает.

Разубеждать ее было бесполезно. Она верила теперь, да еще и надеялась. Сознавая, что она со своей точки зрения права, я, не доводя ее до дому, расстроенная ушла к себе.

Пришла пятница. Не без волнения поджидали мы Марью в городском саду. Середина июня, тепло, все цветет — сирень, черемуха, хоть и обеденное время, но уже бегают и играют дети, одетые по-летнему.

Цыганка пришла в назначенный час. Улыбающаяся и спокойная, она сразу обратилась к Ванде.

— Правду я тебе давеча сказала, встретишься ты с мужем здесь и жить будете вместе! И года не пройдет, как увидишь его! Что за чушь! думали мы обе, недоумевая.

— Ты говоришь, он осужден на 20 лет и живет в лагере на севере!

Сама видишь, что гадаешь несуразное.

— А вот увидите! Все сбудется, и скоро! Для него и дурь напускать не надо, сами выпустят. Не знаю еще хорошо, как он

 

- 142 -

сейчас. Неделю мне надо продержать кольцо. Узнаю, как ему живется, здоров ли.

— Нет, Марья! Хватит! - сердито перебила я. - Сейчас расплачусь с тобой. Верни кольцо и мои пять рублей!

— Сказала, — на будущей неделе, и нет у меня золота с собой. В пятницу ждите вестей! — и, примирительно улыбаясь, она уплыла с высоко поднятой головой и колыхающимися на ходу юбками.

Мы, пораженные, молча проводили ее глазами.

— Ну, Ванда, теперь уж ни одному слову ее не верю! Надо нам от нее как можно скорей отделаться. Это просто шантаж какой-то.

— А вдруг да это правда! — просияла Ванда. — И его сюда на поселение вышлют, ведь это у них бывает! — На эта слова я просто рассердилась, и мы с ней расстались.

Ванда в больнице работала по ночам, днем она была свободна. У меня тоже бывали свободные часы, и мы с ней видались часто. Бывала она и у Марии и Клары и рассказывала последние новости. Трудно им в их артели, и косятся на них другие портнихи, что они хорошо работать не умеют, да и держат они себя иначе, чем другие, ни с кем не сходятся. А дети хорошо, любят свою школу, и подруги у них завелись. Своей работой Ванда была очень довольна, жила она по-прежнему в одной комнате с Марысей. В дежурке ночью она могла спать одетой, на жестком клеенчатом диване, вставала к больным только на звонки или ночные обходы с медсестрой. Ответственности у нее не было никакой, как у низшей служащей, но с пята утра должна была начинать работать. На ней лежала вся уборка амбулатории, уборных, коридоров, кабинета врача и дежурки медсестры. К семи часам все должно было быть прибрано, вынесена грязная посуда и приготовлены чистые халаты для врача и сестер. К семи часам ее сменяла дневная сиделка, часто Марыся, которой она сдавала дежурство. Ванда этой работой не тяготилась, она любила больных, и сестры к ней относились хорошо. Кормили ее неплохо, она заметно поправилась. И в глубине души все же надеялась... До пятницы оставалась еще почти неделя.

Эта история меня смутно беспокоила все время. Что если опять не удастся рассчитаться с Марьей? Спросить совета у Аграфены я боялась, она может донести на нее в НКВД, и тогда будет еще хуже. Комическая сторона этого глупого положения от нас с Вандой тоже не ускользала, и мы искренне смеялись сами над собой. "Это она не на стражников дурь напустила, а на нас!"

 

- 143 -

Было воскресенье. Позавтракав в техникуме, я отправилась в городской сад и села на скамейку. Утром была репетиция очередного концерта, последнего за этот учебный год. За это время мне удалось хорошо познакомиться со многими советскими песнями. Многие мне очень нравились, особенно хоровые солдатские, которые хор студентов лихо пел под аккомпанемент рояля. Если бы не слова, их можно было бы петь на любых концертах, думалось мне.

Народу в- саду много, в 12 часов ежедневно радио сообщает последние новости. Жду передачи, смотрю на проходящую мимо толпу. Около недавно открывшегося киоска, где продают лимонад, нарзан и клюквенный морс, толпится молодежь. Вдруг обычные сообщения прерываются, после секундной паузы слышится незнакомый голос: "Внимание! Внимание! говорит Москва!"

Все насторожились. Взволнованным голосом Молотов сообщал, что в ночь на 22 июня Германия предательски напала на Советский Союз. Защищая свою территорию, Советы объявляют войну немцам!

Все обомлели. Молча, неподвижно замерли на своих местах, ожидая подробностей, но подробностей не было. Заиграл марш, и передача прекратилась...

Мы, хотя и видели по неясным сообщениям, что отношения между Советами и Германией портились, все же были далеки от мысли, что между ними возможна война.

С невероятной быстротой это известие облетело весь город. Люди толпами выходили на улицу, собирались у громкоговорителей, ожидая сообщений. Утренние газеты расхватывались и просматривались тут же на улице, но в них ничего о войне сообщено не было. Неизвестно откуда появились незнакомые нам целые группы поляков. Они со слезами бросались друг к другу. Трудно описать волнение, я бы сказала — ликование, охватившее город.

Конец! это конец большевиков! — открыто говорили поляки, не скрывая своей радости. Русское население, более осторожное, молчаливо ожидало, как повернутся события. Среди местных властей чувствовалась неподготовленность и полная растерянность. Аграфена встретила меня молчаливой, но счастливой улыбкой. Вечерами мы все собирались вместе, игнорируя работу, радостно переживая последние слухи, наводнявшие город. А слухи были волнующие и неожиданные.

Гитлер перешел Неман! Советы этого не ожидали, Сталин до конца не верил, что может дойти до вооруженного конфликта!

 

- 144 -

К немецким войскам переходят толпы гражданского населения, не сочувствующие советскому строю... С первых же дней наступления десятки тысяч пленных сдаются немцам, сдаются целыми дивизиями.

Откуда шли эти известия, которые потом оказались правдивыми, неизвестно. Но передавались они теперь и среди русских с нескрываемой радостью.

Дня через три, в среду или четверг, получив, видимо, инструкции из Москвы, — Актюбинское НКВД стало быстро и решительно реагировать. Не замолкало радио, призывая к спокойствию и мобилизации. Начались ежедневные возмущенные речи против поляков и всех иностранцев - о неуместной и преступной радости врагов народа. О необходимости обезвредить "зловонную гидру", выползающую из подземелья, и выбросить ее за пределы города. Я побежала в больницу предупредить Ванду и Марысю. От Аграфены узнала, что уже идет подготовка к вывозу поляков и немцев.

— Бросайте работу, - говорила я им, — переезжайте ближе ко мне, не будем разлучаться, нас, вероятно, скоро вывезут! Надо во что бы то ни стало держаться вместе.

— Не только нас хотят вывозить, - заметила Марыся, — а в первую голову цыган, все об этом говорили сегодня, и их всех выписали из больницы, даже больных!

— Что? — вскричала Ванда, вскочив со своего стула. - Мое кольцо! Марью вывезут, оно пропало!

Она была в полном отчаянии, понимая эту пропажу как конец супружеской жизни, как измену мужу, как непоправимую катастрофу... Тут только я вспомнила всю историю с Марьей, которую за эти дни совершенно забыла! Так мне это все казалось неважным среди невероятных слухов и событий. Не разделяя Вандиного отношения к потере кольца, как к личной катастрофе, но видя ее неподдельное горе, я и Марыся стояли рядом и не знали, как ее утешить.

— Ванда, у моего мужа в первый же день отобрали все, и кольцо тоже, это не означает конца и не меняет нашего внутреннего отношения друг к другу. — Но это нисколько ее не успокоило.

— Вы не понимаете, - твердила она, — у него отняли, а я сама отдала, это совсем другое! - Она с плачем закрыла лицо руками, стараясь перед нами скрыть свои слезы.

— Ванда, я найду Марью и отберу у нее ваше кольцо.

— Ничего из этого не выйдет, вы и адреса ее не знаете, и не знаете даже ее фамилии, - ответила она, с укором глядя на меня. -

 

- 145 -

Конечно, я сама во всем виновата, — закончила она, видя мое смущение.

— Да куда вы пойдете, — поддержала ее Марыся, - сейчас уже скоро вечер.

— Нет, теперь лето, - возразила я, - темнеет поздно, я знаю от Аграфены, что все цыгане живут в предместье, которое называется Москва.

— Нет, не ходите, - опять вскочила Ванда, - вас еще арестуют среди них.

— Не уговаривайте меня, я все равно пойду, никто меня там не тронет. Оттуда прямо зайду к вам, и, надеюсь, с кольцом, - улыбнулась я Ванде.

Нащупывая деньги в кармане, я вышла на улицу. Меня гнало чувство виновности перед Вандой. Ну зачем я ей об этой цыганке рассказывала, думала я, быстро шагая по пыльной дороге к окраине города, как мне указали местные жители, Ванда — как ребенок, реагирует на все по-детски, я должна была с этим считаться, а не искать у нее поддержки, теперь только я и несу ответственность! Останется она без кольца и будет все время мучиться и чувствовать себя несчастной! Не думаю, что мне удастся найти Марью, но я хоть попытаться должна. Солнце садилось, ярко освещая запад. По мере того, как я удалялась от центра города, дома становились все беднее и отстояли друг от друга все дальше и дальше. Чаще стали попадаться запущенные пустыри по бокам дороги, в степи лежат горы свалочного мусора. За ними вдруг появился поселок, это и был пригород Актюбинска, заселенный одними пришлыми откуда-то цыганами.

Самодельные лачуги, прилепленные одна к другой, кое-где хижины, крытые брошенные повозки... От главной улицы беспорядочно разбегаются кривые, грязные переулки, пустыри, тупики, встречаются мазанки без окон и дверей, оттуда стелется по земле сероватый дымок. Полуголые дети босиком бегают и играют в пыли. Молчаливо, как мыши, они разбегаются при моем появлении. Во всем чувствуется свой замкнутый клан, своя обособленная жизнь, каким-то чудом сохранившая еще свои вековые обычаи и порядки.

Куда идти? не видно конца этим полуразрушенным лачугам. Искать Марью среди них казалось безумием... Наконец решилась зайти в открытую дверь одной хижины. Пустая, полутемная комната, на земляном полу мангал, на нем жестяной чайник, на низком табурете сидит цыган в широкополой соломенной шляпе, в руках у него сапог, который он сосредоточенно чинит, вбивая в подошву

 

- 146 -

гвозди. При моем появлении он остановил работу, исподлобья смотря на меня.

— Простите, я зашла спросить, где здесь живет Марья Глухая? Цыган недружелюбно, отрицательно покачал головой.

— Никакой Марьи я не знаю.

— У нее есть молодая дочь, она поет в театре, — продолжала я.

— Не знаю такой - а вы кто будете?

— Я по делу, мне Марья нужна!

Не отвечая, он сердито застучал молотком по подошве... Я постояла и ушла. На улице пустынно, дети тоже куда-то исчезли, наверно, ужинают. Заходила еще раза два. Ответ везде тот же: "Не знаю, а вы кто будете!" Другие и по-русски не говорят. Темнеет, а вокруг все тот же лабиринт! Смотрю, на пороге сидит старик, покуривает трубку, подошла к нему с тем же вопросом. Посмотрел, помолчал, пожевывая трубку, а потом зло:

— Вы лучше уходите, а то, знаете, не время здесь гулять! Как бы беды не нажить!

Еще укокошат! промелькнуло в голове. Запрячут в мусор, и не узнает никто. Пойду хоть по главной улице, не сворачивая в эти темные тупики. Вернуться? но лицо Ванды стояло перед глазами, вернуться без кольца казалось мне ужасным! Солнце зашло за тучу, стало вдруг сразу темней, прохожих нет, спросить дорогу не у кого. Иду теперь по середине улицы, подальше от жилья. Смотрю прямо перед собой, что делать? Редко я чувствовала такое искреннее раскаяние, как в этот памятный вечер среди такого чуждого мне мира. Ответственность за Ванду, за ее детское отчаяние и слезы повергла бы и меня в отчаяние, если бы среди растерянности, темноты и страха не пришла сама собой мысль о Боге. Я шла все дальше и дальше, как автомат, не разбирая дороги и все повторяя детские слова молитвы о помощи. Надежды уже не было, проходил страх, заполняла душу какая-то невесомая пустота... Темнело, поднявшийся ветер гнал в лицо пыль и мусор, от него приходилось то и дело закрывать глаза, и вдруг, впереди мелькнула перед глазами яркая бабья юбка. Я остановилась, пристально вглядываясь. Господи! Неужели? Да! да! это несомненно Марья стоит спиной ко мне, смотрит на закат. Не спуская с нее глаз, боясь, что она так же внезапно исчезнет, как появилась, я поспешила ее нагнать.

— Марья! — крикнула я, подходя к ней сзади.

Она, не спеша, обернулась, по ее лицу промелькнула тень неудовольствия.

 

- 147 -

— Ну, чего испугалась, зачем пришла? - сердитым шепотом заговорила она.

— Я пришла за кольцом, — так же тихо ответила я, слегка задыхаясь. — Отойдем от дороги, надо мне с тобой поговорить о важном!

— Мне с тобой говорить не о чем! — отвернулась она. — Сказала — приду в пятницу, отчего не дождалась?

— Я тебе обещанные деньги принесла, - старалась я ее уговорить. — Здесь не дам, возьми золото и выйди за хату.

— Золото и так при мне! Отчего не ждешь пятницы?

— Пойдем, я тебе все объясню. Тут говорить не буду. Есть к тебе важное дело, не пожалеешь, что я пришла к тебе!

Она постояла в нерешительности, потом, пристально посмотрев на меня, нехотя сошла с дороги, вывела меня на пустырь. Степь, свалка, вдали начинают зажигаться огни Актюбинска. Солнце совсем зашло. Мы остановились с Марьей за поселком среди голой степи. Она уже начинает выгорать, но местами зеленая и покрыта мелким кустарником и колючками.

— Я поспешила, потому что знаю - и вас и нас вывезут из Актюбинска. Отдай мне золото, а я тебе отдам обещанные деньги, хоть и нет еще никаких известий от мужей, - торопилась я все сразу высказать Марье.

— Брешешь ты, никуда нас не вывезут. Боишься ты, что золото украду!

— Марья, я наверно знаю, что вывезут! Вот уже ваших всех из больницы повыписывали, я Ванду видела сегодня. Отдай ей кольцо!

— Сказала, что в пятницу принесу! Что ты мне за указ! — и она повернулась, чтобы уходить.

— Смотри, Марья, я это так не оставлю. Сама понимаешь, обручальное это кольцо.

Она остановилась в нерешительности. Я почувствовала, что надо действовать скорее.

— Вот тебе 400 рублей за нас двоих, разойдемся по-хорошему! Постояв с минуту, она вытащила платок с завязанным уголком. Медленно, с сожалением его развязала.

— Ладно уж, бери! — протянула она кольцо и пять рублей. - Давай деньги.

Она тщательно пересчитала бумажки и, зажав их в руке, резко повернулась и пошла к дому. Я медленно шла за ней, не упуская ее из вида. Вдруг она повернулась и, пока я недоуменно и ничего не понимая смотрела на нее, очертила вокруг меня круг и, что-то

 

- 148 -

приговаривая на незнакомом мне языке, схватила мою руку и с силой вытащила меня из него... Господи! да что же это, она колдует! с ужасом подумала я. В этой полутьме, среди пустырей, ее фигура с выбившимися из-под платка седыми прядями выглядела страшной и зловещей. Дьявольщина какая-то, промелькнуло в голове. Никогда больше не буду гадать, дала я себе тут же слово! А цыганка повернулась ко мне, улыбаясь.

— Ты не бойся, зла я тебе не хочу, - вдруг успокаивающе проговорила она. — Не поминай и ты меня лихом, а за деньги спасибо! Известий жди, придут. И сбудется все, как сказала, не сомневайся! — с этими словами она повернулась и ушла.

Внутренне как-то всем этим потрясенная, я медленно шла за ней. Вдруг вижу - Марья, подобрав юбки, бегом пустилась к дому. На главной улице, еще далеко от нее, между лачугами, медленно двигались грузовики. В темноте фары их светились, как глаза хищных зверей, то появлялись, то снова исчезали за строениями. Я невольно остановилась, затаив дыхание. Господи! что же это? с ужасом подумала я... Да это их вывозят, как молния пронеслось в голове. Я повернула в обратную от поселка сторону и побежала без дороги степью. Я то шла, то останавливалась, спотыкаясь, подгоняемая страхом и мыслью, что я только что избежала большой опасности - быть вывезенной вместе с цыганами или арестованной среди них. Шла я долго, ориентируясь только на мигающие вдали огни Актюбинска. Взошла луна, стало легче идти по бугристой, колючей степи.

Господи! пронесло! думала я, благодарно глядя на посветлевшее небо и звезды и медленно выйдя на дорогу, где уже встречались дома с освещенными окнами. Появились фонари и тротуары. Была ночь, когда я, усталая, голодная, вся поцарапанная, но счастливая, вошла в знакомую дверь больницы. Здесь меня знали, и я беспрепятственно прошла в комнату Марыси. Ванда не дежурила — ее свободная ночь. Обе кинулись ко мне с объятиями. "Наконец, мы уже не знали, что и думать!" — восклицали они, устраивая мне чай. А когда я торжествующе показала им кольцо, то радость их меня вознаградила за все перенесенные страхи и волнения... Ванда благоговейно поцеловала кольцо и надела его на палец.

— Я вам этого никогда не забуду, - сказала она с блестящими от слез глазами.

Долго я им рассказывала за чаем про мои похождения и колдовство цыганки, про неуютный поселок, про мои уговоры и угрозы и, наконец, про примирительные слова Марьи — с уверением, что

 

- 149 -

все сбудется, как она говорила. Тут только по их переглядыванию я заметила что-то новое и неспокойное в их лицах.

— Что-нибудь случилось в мое отсутствие? — спросила я, присматриваясь к ним. Они обе в стали:

— Мы провопим вас и все расскажем.

Втроем мы вышли на слабо, но все еще освещенную улицу. Минуя городской сад, уже запертый в это позднее время, мы медленно шли вдоль пустынных знакомых переулков. Тут они, перебивая друг друга, взволнованно мне сообщили:

— Нам обеим сегодня вечером отказали от места и велели завтра же переезжать куда хотим! А тут еще вас все нет и нет. Не хотят полек держать в больнице, мы просто не знаем, что нам делать и куда деваться.

— Счастье, что так вышло, они вам отказали, а не вы сами ушли! Все равно надо было уходить. Еще утром я вам об этом говорила. Я постараюсь что-нибудь найти через Аграфену, — ответила я, — она всех здесь знает! Уложитесь, а я завтра зайду с ответом.

Мы распрощались у моего дома. Все огни уже были потушены.

У энкаведиста тоже, - верно, еще у себя в управлении, работает. Вхожу тихо, к счастью, ключ от кухни у меня в кармане, стараясь не шуметь, зажгла лампу, на столе стоит стакан молока, рядом кусок домашнего хлеба. Ну, это неспроста, думаю я. Замечаю, что стакан прикрыт официальной бумагой из техникума. Меня вызывают завтра за расчетом.

Как они здорово по плану работают! думаю я, смеясь про себя.

Было что-то радостное в этой вдруг осязаемой свободе от работы и ежедневных обязанностей.

Спать в эту ночь я, конечно, не могла. Волновали разноречивые чувства и мысли. Ведь немцы перешли Неман! Барановичи взяты! что же теперь с Полей? охватывает то радость, то страх, то надежда, то беспокойство при этой надвигающейся неизвестности. Как теперь найти квартиру для нас всех? ведь всякий теперь побоится поляков принять. Все же, несмотря ни на что, преобладала радость. Деньги еще есть, можно и не работать некоторое время, отдохнуть, пожить вместе со своими, улыбаюсь я в темноту. Светает рано, я встала с зарей, надо не пропустить хозяйку. Оделась, жду Аграфену, она тоже встала рано, неслышно, сразу вошла ко мне. Жестами вызвала меня во двор и прошла в хлев. Я за ней. Она тоже напугана и взволнована, но тут говорить безопасно, корова не выдаст!

 

- 150 -

— Вам придется переехать от меня, - шепотом сказала она, -нельзя мне в доме полек держать. Начнут вас вывозить, муж узнает, и мой жилец тоже. Нельзя мне, чтобы из моего дома вывозили, я ведь вас за свою родственницу выдавала. Квартиру я вам уже приискала, тут недалеко.

— Спасибо, но мне необходимо еще помещение для моих подруг.

— Ничего, комната большая, вы легко поместитесь там втроем. Да это ведь и ненадолго, — прибавила она. — Придется вам переезжать сейчас, пока жилец еще спит, я вам с вещами помогу.

Тихо, наскоро собрали мы вещи и снесли их в хлев.

— Я вам их перенесу понемногу сама, вы уж сюда больше не приходите, - сказала Аграфена, закрывая за собой хлев на ключ. Вдвоем захватили мы только мою кровать и самое необходимое на первое время. Вышли на улицу, чуть светало, вокруг все тихо и пустынно. В глухом переулке, в убогом домике, вросшем в землю, совсем близко от Аграфены, если идти задами, жила старушка со своей дочерью. Дочь была больна сыпным тифом. Все ее жильцы разбежались, боясь заразы. В больницу она ее не отвезла, сейчас власти заняты другими вопросами и смотрят на это сквозь пальцы. Старушка рада была получить новых неприхотливых жильцов. Она сдала нам большую комнату окнами во двор. Я недорого заплатила ей деньгами. Вещи надо было теперь беречь.

— Дочку мне жаль, - прощаясь, говорила Аграфена, - хорошо играть стала, и любит она вас! Ну, мне пора, надо корову идти доить.

Разложив кровать, вскипятив чай у хозяйки, я пошла с повесткой в техникум и потом к Ванде и Марысе. Тут же втроем перетащили их вещи и начали устраиваться. Мы радовались, не думая о завтрашнем дне, радовались быть вместе, радовались свободе и отсутствию работы и обязанностей. С зарей Аграфена приносила нам за деньги молока, а понемногу и мои вещи. Иногда удавалось нам через нее купить кое-что из провизии в закрытом магазине, куда она имела доступ. Меняли мы и вещи, готовясь к неминуемому вывозу.

В городе заметно присмирело, говорили — везде обыски и много арестов. Окна управления НКВД освещены всю ночь, тюрьмы переполнены, поляки все куда-то попрятались. Артель Клары и Марии пока работала, и даже в две смены, - шили белье на армию, и их пока не выгоняли. Прожили мы так дней десять. В начале июля 1941 года, поздно вечером, когда мы уже и свет потушили, зашла

 

- 151 -

к нам Аграфена предупредить, что нас вывезут на следующий день. Куда? этого она не знала. На прощанье принесла нам молока и хлеба. Несмотря на ночь, мы побежали с Марысей предупредить Марию и Клару с девочками и тут же перевели их к себе. Устроились на вещах, как на вокзале, швейные машины остались в артели.

Оказалось потом, что Аграфена сама же и указала НКВД наш адрес. Все домохозяева или знающие, где проживают поляки, обязаны были об этом доносить, чтобы их самих не обвинили потом в укрывательстве врагов народа... Она не ошиблась. На следующий день, около полудня, грузовик подъехал ко двору нашего дома. Из кабинки вышли двое — энкаведист и при нем молодой не то узбек, не то киргиз, еле говорящий по-русски, тоже в форменной фуражке. Отобрав у нас документы, они дали нам полчаса на сборы. Этого было вполне достаточно, вещей было мало, да и те почти все были уложены. Не простившись с хозяйкой, которая заперлась в своей комнате с больной дочерью, и которую не побеспокоили, мы вышли на двор и разместились в машине. Оказалось еще много свободного места, мы заехали еще в два дома за проживающими там поляками.

Было уже часа три, когда мы выехали из города на проселочную дорогу, где уже поджидала нас вереница нагруженных машин. Этот второй вывоз не произвел на нас впечатления катастрофы, как это было в Новогрудке. С безразличием и тоской, сидя на вещах под немилосердно палящим солнцем, мы наблюдали за распоряжениями энкаведистов и суетливо снующих среди них восточных людей, наблюдали и соседние машины с поляками, которые были нам незнакомы, но "свои" по сравнению с окружающей местной толпой... Наконец, после проверки, переклички и передачи документов узбекам, закончив все формальности, энкаведисты в легковых машинах уехали обратно в город.

Видимо, едем к узбекам, говорили мы между собой, но они, кажется, и по-русски не говорят, как мы будем объясняться? Медленно, по неровной дороге, наши грузовики двинулись в путь. Вскоре, на первом же перекрестке, за нами последовала только одна машина. Всех нас оказалось теперь 25 человек. Были среди нас и дети, но они в счет не шли. Уже часов пять пополудни, жарко, душно и пыльно! А впереди все та же степь, сливающаяся с сизым туманным горизонтом. Едем по давно нечиненной дороге, покачиваясь на ухабах и колеях, все дальше и дальше на восток. Сидим мы на узлах, тихо переговариваясь. Кое-где пасутся овцы, пощипывают засохшие стебли, при них старик или подросток

 

- 152 -

босиком и в лохмотьях, долго смотрят нам вслед слезящимися от солнца и пыли глазами. Однообразный и унылый вид побуревшей и выжженной степи нагоняет на всех нас невыносимую тоску и грусть. Замолкли расспросы и разговоры, дети дремлют, мы сидим бездумно, отдаваясь какой-то внутренней невесомой пустоте...

Часа через два, когда яркий диск солнца уже на закате, местность начинает меняться. На горизонте появляются голубые и лиловые холмы, а в глубоком овраге слышен струящийся ручей, и зеленеет внизу над ним серебристая ива и низкорослый кустарник. Мы все повеселели и оживились, с наслаждением вдыхая доносящуюся оттуда к нам с порывами ветра влажную прохладу. Неужели будет вода и зелень, думаем мы, какое бы это было счастье! И жадно приглядывались к этой узкой полоске зеленой, сочной травы...

Проходит еще часа два, и мы без дороги, по степи подъезжаем к какому-то жилью. Это и есть наш безымянный поселок. Он резко отличается от привычных русских деревень. Эти мазанки еще беднее, еще ниже, еще грязнее, но разбросаны они в живописном беспорядке, без обычной прямой улицы. Лачуги тянутся зигзагами, то скрываясь, то вновь выплывая из зелени вдоль серебряного ручья, лениво пробивающегося по каменистому руслу. Мы остановились тут, восхищаясь прохладой, запахом воды и давно невиданной зелени...

Каждый из нас уже взялся за свой узел, собираясь вылезать, как из подъехавшего второго грузовика послышались предупреждения и крики по-польски:

— Не сходите! Не соглашайтесь жить с ними по хатам!

Шоферы и узбеки вышли из кабинок, в ту же минуту их обступили неизвестно откуда появившиеся полуголые дети.

— Не вылезайте! - продолжали нам кричать из соседнего грузовика. — С ними вместе жить нельзя, они все заражены трахомой, туберкулезом и сифилисом. Уже были известны случаи заражения детей, об этом посылали заявления в Актюбинск, и всех наших поляков перевели в другие колхозы, а теперь нас прислали им на смену. Не поддавайтесь, не вылезайте!

Пока мы недоуменно переглядывались, не зная, что нам делать, узбеки уверенно и не торопясь откинули задние стенки грузовиков.

— Аида, слезай, — кричали они нам.

— Устройте нас всех вместе в каком-нибудь бараке! -отвечали им из соседней машины. Мы молча ждали, не зная, на что решиться.

 

- 153 -

— Нечего разговаривать, айда, слезай, а то бить будем. Нам теперь разрешено учить врагов народа!

Тут и мы поддержали соседнюю машину:

— Работать мы согласны, а по хатам не пойдем! Вместе жить хотим!

Поднялся невообразимый шум.

— Не пойдешь? — заорал взбешенный узбек, размахивая руками и пытаясь стащить близ сидящих женщин с машины. Мы все крепко держались друг за друга. Дети испуганно закричали...

— Везите нас в НКВД, — громко требовали наши соседи. Впервые и мы почувствовали в этом ненавистном нам учреждении возможность какой-то защиты. На шум собралось много народу. Толпа оборванных, грязных колхозников, как нам показалось, со зверскими лицами, обступила обе машины. Женщины поодаль следили за невиданным зрелищем. Долго они что-то кричали на своем гортанном наречии, видимо, не решаясь действовать насилием. Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы не подошел к толпе старый степенный узбек. Его обступили, объясняя, в чем дело. При его появлении все заметно утихло. Он не торопясь стал уговаривать сборище, указывая пальцем куда-то в сторону. Затем, также не спеша, но как власть имущий, закинул обратно задние стенки машины. Дети затихли, мы все облегченно вздохнули. Шоферы с нашими свирепыми узбеками уселись в кабинки, захлопнув за собой дверцы. Куда нас повезут, не в НКВД ли? —говорили мы между собой. Сзади толпа, смеясь и разговаривая, расходилась по домам.

Ехали мы недолго, без дороги, не отдаляясь от ручья. Близко, но в стороне от поселка, стоял заброшенный сарай или старый амбар. Тут же недалеко скирды прессованного сена.

Остановились мы перед широко открытой дверью грубо сколоченного строения. Заржавленная железная крыша, окон нет, но высоко по стенам отдушины, пропускающие воздух и свет. Пол земляной, пахнет зерном и соломой. Как видно, и отсюда все вывезено было в прошлом году, думаем мы, но радостно переглядываемся — барак большой, места всем хватит, а до нового урожая еще далеко! Наш узбек после недавней вспышки совершенно успокоился и заговорил с нами почти добродушно.

— Колхоз отсюда за 15 верст, здесь поселок летний, и работают на полях да на огородах.

Сообща мы перетащили вещи, тотчас же и грузовики отъехали, оставив нас одних.

 

- 154 -

Все мы невольно держались своими привычными группами, но, хотя и не знали никого из вновь прибывших, все же сразу почувствовали доверие и полную солидарность во всем. Явно, что доносчиков среди нас не было и мы друг с другом могли говорить откровенно. Были дети, подростки, были старики, были главным образом женщины, проработавшие, как и мы, много месяцев в колхозах, а потом в разных артелях в Актюбинске. Радость этой первой нашей победы была общая и большая! жить будем вместе! жить будем одни! Но ни с чем несравнимо было то невероятное облегчение, которое мы почувствовали, когда после этого утомительного и необычного дня затих шум отъехавших машин, а поселок нам показался далеко позади с его незнакомыми криками чуждых нам азиатов.

На плотно убитой площадке перед домом старики и дети сложили из камней очаг, повесили над ним котелок для варки супа. Пока женщины приготовляли койки и постели для ночлега, подростки спустились по крутой тропинке к ручью в овраг и нашли там каменный водоем с ключевой водой. Это была наша вторая радость! Уже совсем стемнело, когда мы впервые собрались на нашу общую трапезу. При ней велась и наша первая беседа, никем и ничем не прерываемая, когда мы поверяли друг другу все, что пришлось вынести за это трудное время. Уже потухал огонь, давно уже спали измученные дети, когда мы, усталые и примиренные этой дружеской беседой, улеглись по своим койкам и матрасам.

Нас было 4 большие группы, и каждая из них заняла один из углов сарая. Даже удалось отделиться впоследствии и лишними одеялами. Середина перед дверью была пустая, там вскоре из досок устроили стол и из ящиков скамейки. Моя койка рядом с Вандиной. Вот и НКВД удалось избежать, успела я ей сказать засыпая, а сегодняшний вечер лучше всякого пикника...

Часов в пять нас разбудил стук в дверь. Председатель вызывал всех в контору. Наспех одевшись и захватив с собой хлеба, мы всей группой вышли из барака, оставив детей сторожить веши. Летняя контора находилась по ту сторону оврага. Было чудесное утро. Показывал дорогу черномазый, лукавый подросток. Сбегая по каменистой, крутой тропинке, мы еле поспевали за ним, переходя вброд прозрачную воду. Сквозь листву начинали пробиваться лучи солнца, освещая яркими бликами отполированные водой разноцветные камни. Тут, в этой чудесной свежести, после голой, выжженной степи мы почувствовали себя в каком-то волшебном оазисе. Зелень, деревья! Глаза отдыхали среди этой зеленой

 

- 155 -

прохлады просыпающегося дня... Все же задерживаться было невозможно. Мальчишка пропустил нас вперед и вывел на тропинку, тут он показал нам недалеко стоящую хату - летнюю контору. Председатель ждал, а мы, волнуясь, с опаской ожидали первой нашей встречи с ним. Он стоял у дверей конторы. Небольшого роста, сухой, с горбатым носом и скуластым лицом. Приветствовал он нас на русском языке, гостеприимно распахнув перед нами двери хаты и пропустив всех нас вперед. Мы вошли в совершенно пустую комнату: ни стола, ни скамеек, ни обычного счетовода.

— Здорово, с приездом! - оглянул он нас без улыбки. - Распределим сейчас, кого куда. Здесь мы справок о болезни не признаем. Кто может ходить, тот и работать может. Бригады у нас огородные, на току и в колхозе строительные. За скотом мы там ходим сами. По бумагам вас 25 человек, ребят не считаю. -Помолчав, он оглянул нас всех, как бы пересчитывая, но мы все были налицо.

— На огороды кто хочет? 10 человек! Выходи! - Вся наша группа и еще несколько женщин выступили вперед.

— На тока кто хочет, там амбары убирать и чинить надо! Выходи! - Переглянувшись, выступили еще 10 человек из вновь прибывших вчера.

— Остальные пять поедут в колхоз.

Ванда, никогда еще в работах не участвовавшая благодаря своей справке из больницы, растерянно осталась одна, не решаясь примкнуть ни к какой бригаде.

— Нам нужна кухарка, - заступились мы все за нее. - Пусть Ванда готовит на нас всех.

Председатель тотчас согласился, и она поспешила домой к детям. Нас же подоспевшие бригадиры, все старые узбеки, провели к месту работы. Работа нам была знакома, мы ее не боялись и радовались, что мы вместе. К 11-ти часам нас отпустили домой обедать. Общего котла здесь не было, а на работе никто не стоял за нашей спиной, не подгонял и, как будто, за нами не следил. Удивленные этим необычным отношением, мы радостно возвращались домой, обмениваясь впечатлениями.

— Это они вначале нас запугивали, а смотрите, не торопили, не приставали и сами работают с прохладцей! Кто их знает, может быть эти азиаты окажутся гораздо сговорчивее русских колхозников!

Мы, не желая столкновения с ними, приходили в свои бригады, минуя контору, регулярно к шести утра и старались работать на

 

- 156 -

совесть, кто сколько мог. Сами узбеки тоже, как мы потом увидели, не торопились и часто приходили в бригады много позже нас. На рассвете каждый в своей лачуге сосредоточенно и долго пил свой кирпичный чай, прессованные плитки чайной пудры, который поставлялся правительством в их магазины. Пили они его очень крепким, горячим, приправляя часто маслом или жиром, утаенным от начальства, - они скрывали овечий приплод. Без этой утренней зарядки они работать не могли. Скоро мы узнали, что за чай можно было получить у них даже табак и водку. Их дети и подростки с малых лет шныряли где попало совершенно безнаказанно. Встречались они повсюду, то в колхозе, то по летним хижинам, то по бригадам, урывая где что возможно: то овощи, то горсть зерна, то плохо лежащую тряпку, - и с добычей убегали к себе домой или приходили к нам — менять на вещи. Воровство здесь было стихийное, и нам тоже надо было зорко следить за своими вещами и все запирать на замок. В самую жару, днем, узбеки снова пили чай с пресными ячменными лепешками.

Старики, больные и слабые оставались умирать в колхозе. От лечения в больнице они отказывались, смертность среди них была страшной, и все же это было ничто по сравнению с первыми годами коллективизации, во время подавления многочисленных восстаний. Тут погибали тогда целыми селениями от арестов, ссылок и расправы. Выжившие же, главным образом молодежь, воспитанная в детдомах, постепенно привыкли к новому строю, но работали лениво, довольствуясь чаем, лепешками и приплодом скота. Редко кто из них вступал в партию, еще реже работали в НКВД. Все они жили своей, как нам казалось, замкнутой, нищенской жизнью, сохранив еще кое-что из прошлых традиций. Скоро мы на деле убедились, что жить с ними и работать у них было много легче и свободнее, чем в русских колхозах. Узбеки тоже увидели, что работали мы охотно и не хуже их, что настроены мы против советского строя, как и большинство из них, и стали к нам относиться дружелюбно и даже с жалостью, особенно к детям, которых допускали помогать в бригадах, выдавая им паек в виде муки и овощей, как и нам. Никакого счетоводства мы у них не замечали, ни норм, ни планов, ни трудодней. Все мы, как и они, работали изо дня в день только для прокорма себя и детей. И была в этой системе успокоительная и радостная убежденность в безусловной временности этой жизни. Зимой все эти лачуги пустовали, часть рабочих возвращалась в колхоз, другие уходили на юг или в артели, а дети зачастую попадали в детдома или пополняли знаменитые в то время отряды беспризорных.

 

- 157 -

К середине июля 1941 года жаркие, сухие, безветренные дни становились для меня все туманнее и туманнее. Слабость, ломота во всем теле, особенно в ногах, и нестерпимая головная боль увеличивались с каждым днем. Что же это? думала я, но перемогалась, ходила на работу, отлеживаясь в обеденный перерыв. В один из таких знойных дней, поля в огороде грядки, я почувствовала такой явный озноб, что сами узбеки отправили меня с Марысей домой. Малярия, думала я, завтра пройдет. Но с этого дня я уже слегла надолго. Упорно с каждым днем жар поднимался все выше и выше. Марыся проверяла ежедневно по градуснику, привезенному ею из Новогрудка. Ни доктора, ни лекарств, конечно, не было, но зато я чувствовала себя окруженной такой неустанной заботой и трогательной любовью, что до сих пор вспоминаю это время с нежностью и бесконечной благодарностью. Говорили потом, что я теряла сознание, но самой мне казалось, что я жила интенсивно, видя и понимая все происходящее вокруг.

Правда, сны того времени часто сливались с действительностью. До сих пор запомнился один из них. Видела я нашу степь, но она казалась во сне несравненно красивей, серебром отливала высокая трава, степь сливалась с сизым горизонтом, переходящим в небо. Колышутся высокие травы, и среди этого мерного колыхания, как среди безбрежного волнующегося моря, вижу я неподвижной точкой свою могилу. Страха не было, но чувствовала я себя как бы раздвоенной - там, в тишине и мире, и здесь, среди людей и житейского шума. Мерно, настойчиво и тихо повторялось ласковое предостережение: "Если хочешь умереть спокойно и легко, не сопротивляйся, отдайся смерти покорно и безропотно". И снова шелестит трава, и не знаю, слова это или шелест! Снова и снова бесшумно пригибаются от тихого ветра пушистые хвосты степного ковыля. Это волнистое колыхание убаюкивает меня, и я наконец проваливаюсь в небытие.

Раза два-три я совсем приходила в себя. Однажды утром проснулась, как от глубокого сна. Смотрю, дверь широко открыта, вся площадка перед домом залита нестерпимо ярким солнцем. Марыся рядом, меняет мне компрессы на голове. У дверей стоят сочувствующие узбечки с младенцами на руках. Вот входит председатель, я его узнаю! он остановился в дверях.

— Еще жива? — спросил он Марысю.

Она, не отвечая, выводит его на площадку, а я снова впадаю в полусон... Просыпаюсь к вечеру от движения вокруг. Наши вернулись с работы, сели ужинать у очага, сидя на земле, поджав ноги. Как узбеки, проносится в голове. Многие заходят, останавливаются

 

- 158 -

у моей койки. Тихо, детям в доме шуметь и бегать запрещено. После ужина, в сумерки, когда чуть тлеют угольки, все собираются у самодельного стола посередине барака. Полумрак сгущается, маленькие дети уже спят, кто-то по очереди читает молитвы, и после каждого стиха: "Матерь Божья, моли Бога о нас тераз и в годину смерти нашей. Амен". Они так часто и так долго повторяют эти слова, что и у меня они непроизвольно повторяются в голове, как бы сами собой, и запоминаются на всю жизнь. А с ними — невесомая радость!..

Проходят дни и ночи, ничем не отличаясь друг от друга, и слились они для меня в непрерывную нить. Дверь на ночь теперь не закрывалась, душно, с ранним утром ночная прохлада проникает и в наш уснувший барак. Проснувшись однажды ночью, я позвала Марысю.

- Я, кажется, давно болею, - говорю я ей и сама удивляюсь своему еле слышному голосу. — Отвезите меня в больницу, слишком трудно вам здесь со мной!

Опять забылась, и снова докучают сны, а иногда погружаюсь и в какой-то отдохновительный провал, когда не чувствуешь больше этой мучительной головной боли. Просыпаюсь утром, и снова Марыся около меня, а мне кажется — я продолжаю с ней мой ночной разговор.

— За чай свезут! — договорила я ей свою мысль. Мне больница тогда действительно казалась выходом из положения и спасением.

К рассвету следующего дня все уже было налажено. Заехал за мною узбек с телегой. На тюфяке меня снесли и уложили на телегу, когда еще все спали. Марыся и Клара сопровождали меня, да Ванда, плача, провожала нас, стоя у дверей. Мы медленно двинулись в путь. Долго ехали шагом по узкой проселочной дороге. Я пришла в себя еще в пути и с наслаждением вдыхала чудесный воздух предутренней зари, смотрела на алеющий восток, и была в душе у меня радость. И казалось мне, что теперь все пойдет к лучшему и я снова со всеми начну работать, что мне представлялось счастьем. Все бы и сейчас было хорошо, думала я, если бы не эта ужасающая головная боль и стук в висках! Казалось мне, что боль эта пригвождает мою голову к подушке и не дает возможности ни повернуть, ни приподнять ее. Рядом Марыся и Клара уютно дремлют после бессонной ночи. К утру и меня, к счастью, укачало, и я проснулась только от внезапного толчка. Это ближайший от нас поселок — Кос-Истэк, со школой, больницей, управлением НКВД и железнодорожной станцией. Мы стоим у заново выбеленного

 

- 159 -

здания, улица пустынна, еще очень рано, и мы долго ждем, пока дверь наконец открывается и выходит оттуда человек в белом халате. У дверей он один, но, направляясь ко мне, вдруг, как в зеркале, раздвоился, и я отчетливо вижу двух совершенно одинаковых людей с одинаковыми лицами, одинаковыми жестами, с одинаковой, слегка раскачивающейся походкой. Это было так необычно, что я даже не испугалась, а только очень удивилась.

Что это, бред? думаю я, и проверяю себя на других. Вот вышла Марыся, вот Клара, и с ними происходит то же самое, а от яркого солнца больно глазам, и я их устало закрываю... Когда стало уже сильно припекать, меня наконец перенесли на носилках в прохладную приемную, уложили на жесткий клеенчатый диван, который мне на минуту показался ледяным. Потом снова забытье...

Очнулась я от прикосновения к моей руке. Передо мной на стуле сидел доктор, по наружности молодой еврей, в очках и белом халате. Вокруг еще какие-то люди, больно глазам от яркого света белых стен, мутит от острого запаха краски и карболки.

— Вы понимаете меня? — спрашивает доктор.

— Да, конечно, — удивляюсь я его вопросу, но почему-то я издали всех вижу удвоенными, а когда они подходят ближе, то снова сливаются в одиночек. Доктор мне не ответил. Он отошел к Марысе, которая стояла у окна, вытирая слезы.

— У нее сыпняк! — доносится до меня. — Я не могу ее принять. У нас для заразных еще и помещения нет, идет ремонт.

Он помолчал.

— У нее, вы сами видите, уже мозговые явления, а у нас и персонала нет.

Марыся и подоспевшая Клара долго его уговаривали, но он оставался непреклонным и наконец, уже с раздражением, решительно отказал, а я мучительно прислушивалась к его словам.

— О ваших условиях можете мне не рассказывать, сам хорошо знаю, какие это поселки, и тамошние условия мне знакомы. Если всех буду принимать оттуда, у меня только одни заразные и будут. Вот все, что могу сделать, дайте ей от головной боли! — и он достал из шкала и передал Марысе несколько таблеток аспирина.

Не помню, как меня снова положили на телегу и шагом повезли обратно. От зноя и назойливых мух меня закрыли с головой, я очнулась от сильного жара и духоты. Все сразу вспомнилось: и больница, и доктор, и его жесткие слова, и удвоенные фигуры

 

- 160 -

двигающихся людей, и плачущая Марыся у окна. Сейчас обе они сидели на телеге с каменными лицами и смотрели не мигая на выжженную зноем степь, на убранные почерневшие поля, на бесконечную пыльную дорогу. Смотрю я тоже. Вот стая птиц подбирает зерна на полях. Не сеют и не жнут! мелькает в голове. Вот кое-где еще идет работа. Встречаются нагруженные сеном и соломой возы, и тогда тучей поднимаются испуганные птицы, и долго и медленно опускается в безветренном воздухе облако желтой пыли... Вся эта жизнь, пусть тяжелая, пусть безрадостная, кажется мне теперь бесконечно ценной и дорогой.

Вот оно, дно, охватывает меня страх и безнадежная мысль о будущем, и непроизвольные слезы стекают по моему лицу...

— Скоро приедем, — стараются подбодрить меня наши, — вот уже и наша бригада на току, теперь всего пять верст осталось!

Действительно, у самой дороги стучит молотилка. Ее шум все сильнее и сильнее отдается у меня в голове! Въезжаем в густое облако едкой пыли. Жарко, пыль разъедает и без того воспаленные глаза. Снова меня закрывают с головой, становится невыносимо трудно дышать. Вдруг резкий толчок. Я испуганно откидываю простыню. Это подоспевший бригадир внезапно схватил нашу лошадь под уздцы и остановил ее. Вокруг сбегаются колхозники, наши стоят поодаль.

— Аида, слезай! - кричит бригадир над моей головой. — Подвода нужна, не на чем сено возить!

Возмущенные Марыся, Клара и подоспевшие наши уговаривают его.

— Да дайте же довезти больную, не приняли ее в больницу.

— Ничего, ночью довезешь. Пусть здесь полежит, подвода нужна!

— Живодеры! — кричит Марыся по-польски и на ломаном русском языке. — Подождите, у меня чай есть, настоящий, не ваш кирпичный. Дам каждому по щепотке, а подводу доставим вам засветло.

Узбеки остановились переглядываясь. Была для нас всех тягостная минута замешательства... Соблазн был велик!

— Ладно уж, - выступил вперед бригадир. - Да смотри, чтоб подводу не задерживать!

Он первый получил двойную порцию. Потом подходили по очереди, каждый тщательно завертывал свою щепотку в узелок головного или шейного платка. Толпа удовлетворенно разошлась, наши сочувственно постояли, пока мы не двинулись в путь.

Снова мы на дороге одни. Чуть успела рассеяться оседающая пыль в безветренном воздухе, как опять застучала смолкнувшая

 

- 161 -

было молотилка. Отстояли, думаю я с облегчением. Снова дома, на моей кровати, со своими, в тишине и мире, а там дальше — что Бог даст! Зной спадает, легкий ветерок обвевает вспотевшее лицо. Очнулась я уже у нашего барака. Смотрю — дверь открыта настежь, многие вернулись с работы, горит очаг, вокруг снуют дети. Увидев нашу медленно подъезжающую подводу, подбежали они и, пораженные, остановились. Осторожно, в полном молчании перенесли меня на мою еще не унесенную кровать. Со слов доктора все были уверены в моей неминуемой и скорой смерти. Напоили меня сладким до приторности чаем. Откуда столько сахара? мелькает в голове, но задумываться и спросить нет сил. Около барака все стихло. Дети, поужинав со взрослыми у очага, бесшумно легли спать. Уже поздно, но не сплю, взбудораженная необычным днем. Взошла луна и маячат от ветра темные силуэты кустов у ручья. Очаг потухает, и только временами разгораются и долго светятся отдельные угольки в темноте... Идут там вокруг них вечерние беседы, но и они постепенно затихли. Как и каждый вечер перед сном, собрались все в бараке у стола. Сели молча. Я различаю теперь тихое бормотание вечерней молитвы, и после каждого стиха — все вместе: "Матка Боска, моли Бога о нас тераз и в годину смерти нашей. Амен". И еще, и еще! Успокоительна эта их общая молитва после утомительного тяжелого дня, убогого ужина, вдалеке от близких и родных, и поднимается у меня к ним в душе бесконечная благодарность и нежность! Улыбаюсь. И под мерный ритм их молитвы я незаметно впадаю в забытье...

Ночью я вдруг проснулась, как от сильной встряски. Темно!

Около меня Марыся. Сознание у меня ясное, но все горит, и острой болью голова как бы прикована к подушке.

— Марыся, — шепчу я, — мне кажется, что я выздоровею, если мне поставить к голове пиявки! Очень болит затылок и стучит в висках.

— Может быть, может быть, - озабоченно отвечает она, - это должно помочь несомненно, да и кризис вероятно уж скоро!

Дальше я снова ничего не помню, я очнулась только утром от света, бившего прямо в глаза. Дверь открыта, солнце уже высоко, в бараке пусто, дети, верно, у ручья. Входят Марыся, Ванда и Мария. Все трое какие-то праздничные, радостные... наклоняются ко мне, улыбаются...

— Вы поправитесь, поправитесь! - взволнованно шепчет Ванда. - Всю ночь Марыся с Марией при луне искали пиявок, прошли далеко вдоль ручья и нашли много! Смотрите, в тазу!

 

- 162 -

А у меня туман в голове, я плохо понимаю, что случилось и отчего они так радуются. Марыся умело приставила пиявки за ушами, меняла их несколько раз. Как это ни удивительно, но я почти сразу почувствовала огромное облегчение. Сперва прекратился стук в висках, потом постепенно стала затихать боль в затылке. И, как поднимается завеса, начало проясняться сознание, рассеиваться туман. Вот уже ясно слышу их голоса, вижу их внимательные лица, как озабоченно Ванда мне готовит приторный чай. Говорить не могу, охватывает блаженная слабость без боли, и я закрываю глаза. Из ложечки мне все дают и дают сладкий чай. Дальше я ничего не помню.

В этот же день, к вечеру, резко спал жар. Был ли это кризис, или пиявки помогли, или вымолили меня у Божьей Матери мои трогательные сожительницы, но с этого дня я стала заметно поправляться. Я не сомневалась ни минуты, что без их помощи и заботы лежала бы я безымянной точкой в степи Узбекистана. Помню это всегда и везде, и, конечно, нет слов, чтобы выразить им мою благодарность и любовь.

Долго еще я чувствовала невероятную слабость и ходить без посторонней помощи не могла, но все же дней через десять выходила уже и одна, держась за стенки, а потом, с помощью детей или Ванды, спускалась на целый день к ручью. Здесь в самый зной прохладно, часами я смотрела на струящуюся воду, пробивающуюся по камням у самых моих ног, на головастиков, играющих в воде, на отражение кустов и неба и на внезапную рябь при малейшем дуновении ветерка. Помню, как радостно мне было слышать каждый звук, напоминающий о присутствии жизни — пение птиц, возня прибегающих детей, тихий разговор Ванды у очага, шелест еще зеленой листвы...

Вот смотрю — разводят огонь, занимается пламя в очаге, красные языки пламени лижут низко висящий котелок, а под ним сизый дым, пронизанный солнечным лучом. Он то и дело меняет окраску и направление, то мягко стелется по земле, то взвивается вверх, то расплывается сизыми клубами, а когда замирает ветер и воздух неподвижен, вдруг поднимается он вверх, как струя фонтана. И, наблюдая за ним, думаю: как странно, что балет никогда не использовал эти удивительные по красоте движения дыма! Эту редкую пластичность, окраску и причудливый ритм.

Кто вставал после тяжелой болезни, знает, как, несмотря на слабость, все существо охвачено небывалой радостью возвращения к жизни и в каждом проявлении ее чувствуется новый глубокий смысл и значение.

 

- 163 -

Возвратились с работы. Прячась от зноя, все обедают ь бараке, а мне дети приносят мою порцию к ручью, и тут для меня снова открытие - наш однообразный, скудный обед мне кажется необыкновенно вкусным, и я съедаю все без остатка. По вечерам я ужинаю со всеми у очага. Тут до глубокой ночи, при потухающем огне, приобщаюсь к общей жизни и с замиранием сердца слушаю о том, что произошло за время моей болезни. Слушаю и пораженная думаю: "Господи! наяву это или во сне!" При этих рассказах было ощущение, что как бы разорвалась завеса, отделявшая нас от внешнего мира, нашего мира, прежнего! И неожиданно раскрылись реальные возможности скорого избавления, о котором еще так недавно мы и мечтать не смели!

Не только я, пролежавшая месяц в тифу, но и все долго еще не верили и не вполне сознавали, что положение поляков уже с начала августа 1941 года радикально изменилось. В эту небывалую и сказочную смену событий меня вводили постепенно. Так я узнала, что генерал Андерс из Польши, как и другие офицеры, взятые в плен, был переведен в Россию. Часть кадровых офицеров попала в Козельск и Старобельск, часть, как сам Андерс, — в Москву. Многие из них были потом высланы в дальние лагеря, на север, на Колыму, в Караганду... Сам же Андерс попал сперва в Бутырки, а потом, в начале августа 41 года, в Лубянскую тюрьму.

До революции это была обыкновенная гостиница, потом ее переделали в тюрьму, она была окружена, как крепостью, зданиями НКВД. Репутация у нее была мрачная, одно слово "Лубянка" заставляло людей трепетать в ожидании пыток и расстрелов. Сидел здесь Андерс в одиночной камере, еще больной от пережитого за эти месяцы — холода, голода и грязи в предыдущих тюрьмах. Здесь же было относительно тепло и чисто. Андерс был истощен до крайности и после своего ранения ходил еще на костылях. Как и все заключенные, он не знал, что происходит в мире, но по перестукиванию с соседями и судя по более сдержанным и все менее грубым допросам, он чувствовал какую-то несомненную перемену к лучшему. Трудно себе представить, что должен он был ощущать, когда после 20-месячного заключения, издевательства, лишений и болезни - его не только освобождают, но со дня на день дают квартиру, денщиков, деньги и возмещение за "случайно затерянные вещи", выдают польскую форму и по приказу премьер-министра в Лондоне, генерала Сикорского, назначают с согласия Советов — главнокомандующим еще не существующей польской армии.

 

- 164 -

— Какой армии, откуда? - спрашиваю я, пораженная этим известием.

— Армия эта уже формируется на советской территории из заключенных по тюрьмам и лагерям, недавних "врагов народа", наших поляков, взятых в плен или вывезенных из Польши в 39 году.

Как это возможно? говорили мы между собой, и радуясь, и не веря этим сказочным слухам. А слухи ползли и ползли. Впервые мы тут услыхали об амнистии. Откуда эти слухи? Никем не проверенные, Они повергали нас всех в смятение и беспокойство.

Уж не провокация ли это? — с опаской говорили мы. Чтобы найти предлог и при неповиновении запрятать нас еще куда-нибудь подальше?

Не зная, как на это реагировать, все работали по-прежнему, кроме Ванды и меня.

От узбеков за это время мы узнали, что в июне 1941 года немцам удалось за первые три недели наступления пройти от Белостока до Смоленска — 450 километров, что через Балтийские провинции с августа они наступают на Ленинград, а на юге через Днепр на Киев.

— Сдаются, сдаются советские армии, — говорили они шепотом, — сдаются целыми дивизиями, а гражданское население им во всем помогает! Увидите, скоро конец! — и в голосе их звучала тайная радость и скрытая надежда. Мы слушаем, но молчим, наученные опытом, боимся провокации.

К концу августа стали доходить и противоречивые известия. Это были страшные вести, принесенные беженцами с запада. Узбеки недоверчиво слушали и молчали. Теперь они боялись провокации, но все мы не могли не чувствовать в этих вестях искренность и правду и растерянно обсуждали слухи между собой.

"Теперь не то, — рассказывали беженцы, — наши больше не сдаются, как в начале, дают отпор! Узнали все, что немцы вывозят русских в Германию. Там их принуждают работать и обращаются как со скотом. Всем известно стало теперь, что такое "новый порядок", немцы призывают к уничтожению вредного Германии элемента, то есть евреев, славянской интеллигенции и, конечно, коммунистов. Наша армия, да и гражданское население, теперь поняли, с кем имеют дело, и по всему фронту началось серьезное сопротивление. Мы ожидали другого, - говорили некоторые, -думали - только строй наш им не по душе, а не сам народ!"

Слушая их, мы верили и не верили. Со временем слова их все более и более подтверждались толпами бегущих с запада.

 

- 165 -

Невозможно описать весь ужас, пережитый во время войны евреями, поляками и русскими, которые по наивности сдались им добровольно! Много об этом говорили впоследствии и писали, но кто-то умный, не помню кто, сказал: "La statistique ne saigne pas, cest les details qui comtent".

Вот эта-то ежедневные жизненные мелочи, из которых состояла наша жизнь в эти годы, мелочи, с которыми мы ежечасно сталкивались, воочию нас убедили, насколько это верно.

В конце августа кто-то нам прислал по почте старую русскую газету. Мы впервые с волнением прочитали официальное сообщение, что 14 августа 1941 года состоялось польско-советское соглашение о создании польской армии на советской территории, для общей борьбы против Германии. Об амнистии ни слова, но слухи о ней продолжались упорно, от нас же все это намеренно скрывалось, в сентябре мы еще продолжали работать, чтобы прокормиться. Газет на русском языке не было, радио тоже, и мы, в смятении и беспокойстве, не знали, что предпринять. В это тревожное время поляки были разбросаны по всей обширной России, они работали на Украине, на Кубани, на Северном Кавказе, в Башкирии, Казахстане, не считая заключенных по лагерям и тюрьмам.

Постепенно все же наш барак пустел. Было еще несколько заболеваний сыпным тифом, но, по распоряжению свыше, тяжелобольных отправляли в больницу в Кос-Истэк.

Наконец, в начале сентября пришла к нам целая партия усталых, оборванных, загорелых польских женщин с котомками за плечами. Они вышли из своих колхозов в августе, а к ним по дороге примыкали поляки из ближайших поселков. Все пешком направлялись в Кос-Истэк к железнодорожной станции, к управлению НКВД. Это они первые наконец подтвердили нам никем до сих пор не проверенные слухи об амнистии.

Да, это правда! Еще в июне 1941 года генерал Сикорский в Лондоне добился, при поддержке Англии и Америки, полной амнистии всем полякам, вывезенным в 1939 году из Польши. Из тюрем и лагерей уже сейчас толпами возвращаются поляки в Москву и другие города. Они осаждают советские учреждения, т.к. их не постеснялись выпустить в ужасном виде, они голодны, босы и раздеты. У них даровой проезд по железной дороге, но они не знают языка, поэтому им приходится очень трудно. Часто они не попадают в польский штаб в Бузулуке, а скитаются по городам, ища помощи и совета. А тут еще ходят слухи, что среди выпущенных почти нет кадровых офицеров. Говорят, их было больше десяти

 

- 166 -

тысяч вывезено в Козельск, Старобельск и Осташов. О них теперь идут запросы и из нашего штаба, и из Англии, но пока ничего не известно.

Для большинства наших женщин это известие было большой трагедией. Марыся, Мария и Клара, да и многие другие в нашем бараке, были жены кадровых офицеров. В эти тревожные дни на работу никто не ходил. Слушали мы то с радостью, то с ужасом рассказы о лагерниках и о Бузулуке. В штабе генерал Андерс принимает и размещает босых и оборванных скелетов, часто больных и истощенных до крайности.

— Господи, да где же они помещаются? - допытывались мы.

— Пока просто в лесу, в палатках, и говорят, что снабжение еще не дошло, но они все же получают пайки, хотя и пониженные до минимума, но после тюремного и лагерного режима и это им кажется достаточным!

Все эти рассказы взбудоражили весь наш барак. Многие, особенно бездетные, собрались во что бы то ни стало бежать в Кос-Истэк. Все это обсуждалось взволнованно и шумно на наших, теперь общих, трапезах. Через несколько дней отдохнувшая партия женщин, выкупавшись и постирав белье, двинулась в путь. Наш же барак стал заметно пустеть. Узбеки были этим обеспокоены, мы им были еще нужны, и они упорно делали вид, что об амнистии ничего не слышали.

Работать при этих условиях становилось невыносимо. Все чаще и чаще мы манкировали, и только голод заставлял нас тянуть эту лямку. С каждым днем чаще встречали мы вереницы женщин, стариков и детей с котомками за плечами. Останавливаясь у нас переночевать и отдохнуть, они горячо настаивали, чтобы и мы присоединились к ним.

— Бросайте работу, требуйте свои документы, — говорили они, — любыми средствами добирайтесь до Кос-Истэка. Там НКВД обязано вам дать "удостоверение" о том, что вы действительно вывезены из Польши в 39 и 40 годах. Оттуда надо ехать в Актюбинск или прямо в Бузулук. Туда теперь принимают и женщин. Да знаете ли вы, что с севера ежедневно приезжают наши целыми толпами. Останавливаются в городах, где просят помощи или указаний, а им часто, вместо того, чтобы направлять в наш штаб, намеренно советуют ехать на Ташкент. А на юге неслыханный голод и эпидемии, и они, спасаясь, едут дальше, в Туркестан, где можно работать, собирая хлопок. Нам необходимо встречать эти эшелоны и помогать им добираться до Бузулука.

 

- 167 -

— Я еду с вами, — вскочила Ванда, - нельзя нам дальше оставаться здесь.

С большим трудом удалось нам уговорить ее не разъединяться, ни она, ни я не смогли бы пройти пешком 40 километров до Кос-Истэка. Решили поговорить с председателем и за чай получить наши паспорта и подводу на ближайшую ночь.

На следующий день все было улажено, наскоро собрали вещи, уложились и устроили последнюю общую прощальную трапезу. Она прошла суетливо и тревожно. В бараке было несколько случаев сыпного тифа, теперь больных отвозили в больницу по требованию властей. Оставшиеся в тревоге тоже собирались покинуть наш барак, теперь такой неуютный и заброшенный, чтобы выехать ночью.

Было темно и тихо, когда старый узбек заехал за нами в наш барак. Вещей немного, нас пятеро, да четыре девочки, все мы уместились в большой телеге. Девочки спали, мы же сидели молча, со страхом ожидая, что нас еще могут остановить под предлогом, что подвода им нужна... Едем шагом, кое-где лают собаки, но вот мы наконец выехали и наш поселок остался далеко позади. Странное это было чувство — непривычной свободы, да и преследовать нас уже, казалось, незачем. Мы уже не враги, а союзники! Ощущение это было болезненно остро, и нам казалось тогда, что это окончание всех наших невзгод и бедствий. Взошла луна, а мы сидели как завороженные, молча переживая прошедшее, чудодейственное настоящее и неясную надежду на светлое будущее.

— Ведь это чудо! чудо! — все повторяла Ванда со слезами в голосе, и мы улыбались в темноту, держа друг друга за руки, как бы боясь разомкнуть этот круг, соединяющий нас в одном порыве любви и дружбы.

Еще не рассветало, когда мы подъехали к Кос-Истэку. Едем рысью вдоль спящих улиц. Редко где встречались запоздавшие пешеходы, огни везде потушены. Подъезжаем к управлению НКВД. Тут, как видно, и их ночная работа закончилась. Только в одном окне за матовым стеклом виден яркий свет электрической лампы. Долго нам еще пришлось сидеть на краю пустынного тротуара. Узбек, наш возница, боясь ответственности, давно поспешил обратно — поспеет к утру и все останется шито-крыто...

Постепенно небо начинает светлеть, луна и звезды бледнее. Слышны какие-то гудки, прогромыхал где-то недалеко длинный состав, наконец, начинает просыпаться и город. В окнах кое-где

 

- 168 -

зажигаются огни. Выходят люди, спешат куда-то по широким, все еще пустынным улицам, проезжают подводы и нагруженные грузовики. Когда стало совсем светло, вышел к нам из управления НКВД милиционер и, узнав, кто мы, пропустил по одной в приемную. Каждую держат долго; уже все прошли и получили "удостоверение'', драгоценный документ, за которым, мы знаем, охотились все желающие бежать из Советского Союза; за него готовы были дать большие деньги. Все знали, что эта невзрачная бумажка, которую мы, сидя на своих вещах, тщательно рассматриваем, дарит нам свободу, а может быть и право выехать за границу. Фотографии на ней нет, только всемогущая подпись и печать НКВД!

Пришла, наконец, и моя очередь. Вхожу в приемную с замиранием сердца. Здесь сейчас уже и посторонние люди, и мне приходится ждать. Передаю свой паспорт, милиционер его уносит в заветную дверь. Меня вызывают. Знаю теперь, как люди, войдя туда, исчезают иногда бесследно, и невольно сердце сжимается от одной этой мысли.

Вхожу, передо мной за столом сидит молодой энкаведист в военной форме, в руках держит мой паспорт, внимательно и долго изучает его. Потом, усмехнувшись и посмотрев мне в глаза, иронически произносит, откинувшись на спинку стула:

— Ну, будем говорить серьезно. Какая же вы полька? Курам на смех. Родились в России, там же, верно, и учились, православная, по-русски говорите, наверно, не хуже меня. Жили в нашей Белоруссии, оставайтесь у нас. Амнистию вы получите, право жительства мы вам дадим в любом городе, кроме Москвы и Ленинграда, работать будете как полноправная гражданка.

Он замолчал, вопросительно глядя на меня. Знаю я это полноправие, с ужасом думаю я.

— У меня муж и дети за границей, — придушенным, не своим голосом отвечаю я.

Спорил он со мной долго, стараясь убедить, что я здесь снова обрету родину.

— Если вы не выдадите мне документа, удостоверяющего, что я в 39 году была вывезена из Польши, то у меня никакого другого документа не будет! Добровольно я не могу согласиться принять советский паспорт, когда мой муж и дети — поляки. Сами видите, — добавила я, - что я польская подданная!

Он молчал, слушая меня, и еще раз просмотрел мой польский документ. Зачем они насильно удерживают у себя людей, недоумевала я про себя. Для чего им это может быть нужно?

 

- 169 -

— У меня дети в Америке и во Франции, если они узнают, что меня задержали в Советском Союзе, что явно против договора, который вы подписали, они сделают запрос и будут хлопотать.

В это время советская армия крайне нуждалась в помощи и зависела в этом отношении от Америки и Англии, которые ее снабжали всем необходимым. Ссориться с ними из-за пустяков Советы не будут, так думала я, выставляя этот аргумент. Думала очень наивно, т.к., независимо ни от чего, люди, свои и иностранцы, в СССР пропадали бесследно. Неохотно, улыбаясь про себя моим глупым речам, энкаведист все же выдал мне "удостоверение", обеспечивающее возможность выезда из Советского Союза.

Господи, пронесло, думала я, спеша к нашим. Они сидели, поджидая меня, удивляясь моему долгому отсутствию.

Деньги у меня еще были, и мы, забрав вещи, перетащили их на вокзал. Железнодорожная станция недалеко, большинство вещей сдали в багаж, вскладчину купили билеты до Актюбинска и расположились на перроне в ожидании поезда. В это военное время поезда, даже местные, ходили нерегулярно. То и дело вне очереди пропускали военные эшелоны, товарные поезда и платформы, нагруженные машинами и покрытые брезентом. Наконец, после нескольких часов томительного ожидания, подали и местный пассажирский. Он тоже был переполнен солдатами и мешочниками, приехавшими за провизией в поселки и колхозы. После долгих усилий и толкотни, нам все же удалось втиснуться в разные переполненные до отказа вагоны.

Ехали мы все, конечно, стоя, но с новым удивительным чувством, что мы полноправные граждане и пассажиры, как и все здесь, с билетами и с советскими документами, дающими нам право на свободную жизнь. Не дай Бог этот документ потерять. В нем недвусмысленно указано, что он не возобновляется, а наши польские паспорта отобраны НКВД.

До Актюбинска оказалось недалеко, всего часа три, и по дороге, стоя у окна, мы с радостным чувством пролетали станции, полустанки и выжженную солнцем степь, казавшуюся нам теперь оставленной навсегда позади.

Приехали мы около пяти часов дня. Тут нам всем уже все знакомо. Оставив Клару и детей с вещами на станции, мы пошли по старым адресам искать себе пристанище и работу. В Советском Союзе найти работу действительно было не трудно. Марысю и Ванду снова приняли в больницу, Клара и Мария устроились

 

- 170 -

вместе в двух небольших комнатах, заплатив за это вещами пана Юзефа. Обеих их снова приняли в швейную мастерскую, которая теперь работала на армию. Я поселилась у Аграфены Ивановны. На следующий день написала дяде Жюлю в Москву, сообщая последние события и свой адрес.

Случается, что и счастье, как и несчастье, приходит какими-то волнами! Не прошло и трех дней, как я получила от него телеграмму. "Лева сообщает Поль сентябре здоровый бодрый покинул больницу живет с Мишей радуюсь целую Жюль". Лева, его брат, профессор консерватории в Цинциннати, в Соединенных Штатах, прислал нам это первое, конкретное, радостное известие о Поле! Он жив, здоров и свободен. Касается это известие и Сережи, сына его, который, переехав в Америку, жил у дяди Левы и учился у него в консерватории. Не я одна ликовала, но и наши, все были поражены и обрадованы. Они тоже теперь могли ожидать известий, и даже со дня на день свиданий со своими близкими и родными. Жизнь нам всем стала казаться прекрасной и полной смысла. Есть для кого жить, есть для чего работать, как бы это ни было тяжело и трудно.

Ванда повеселела.

— Смотрите, Марья-то Глухая все правду нам рассказала! увидите, увидите, все сбудется, муж приедет, я просто в этом не сомневаюсь! а как нам это казалось невозможным!

Действительно, наша надежда этих лет перешла теперь в уверенность встретиться, увидеться, зажить прежней жизнью, полной счастья, любви и радости - счастья иного, любви более глубокой, радости более сознательной.

Мы не подозревали, что наряду со счастливыми событиями, так внезапно изменившими нашу жизнь, всем нам предстояло пережить еще немало испытаний, но уже одно сознание, что Поля жив и вместе с Мишей, преобладало надо всем и давало силы и желание бороться до конца.