- 5 -

Глава 1

ЩОРСЫ.

 

Погода в сентябре 1939 года в Польше была сухая и солнечная. Деревья Щорсовского парка еще не облетели, листья только начинали краснеть, желтеть и отливать золотом, но на утренней росе в еще зеленой траве уже заблестели серебром осенние паутины. Осень как бы выжидающе задержалась, цепляясь за последние теплые дни, такие тихие в своей настороженности.

Среди нас нарастало беспокойство и страх перед неизвестностью и, казалось, неизбежностью катастрофы. Мы все внутренне оцепенели в этом ожидании и старались непрерывной деятельностью заглушить нарастающую жуть.

Марьюшка и Катя, дочери Поли,* с начала войны уехали в Новогрудок, за 25 верст, на курсы сестер милосердия. По мобилизации призвали нашего управляющего, пана Малишевского. Оставшиеся — лесничий, лесники, эконом, служащие администрации — часто собирались у нас на тревожные заседания, а непрерывные призывы радио к объединению, к сохранению спокойствия, ко всеобщей мобилизации держали нас в постоянном напряжении. Страшны и, казалось, безнадежны были и сводки о продвижении

 


* Семья Бутеневых-Хрептович в 1939 году: граф Аполлинарий Константинович, "Поля", (1879—1946); Ольга Александровна, его вторая жена и мачеха его семерых детей (род. 1890); дочь Прасковья, "Паша" (1911-1969), замужем за Н. Мальцевым, у нее было двое детей — близнецы Сережа и Катя (род.. 1934); сын Константин, "Костя" (1912—1963); дочери Мария, "Марьюшка" (1913-1973), Елизавета, "Лизанька", (род. 1915), Екатерина, "Катя" (род. 1917); сыновья Михаил (род. 1919) и Сергей (1922-1974), Война застала Пашу,'Костю и Лизаньку во Франции. Остальные все, включая двоих детей Паши, близнецов Сережу и Катю, были в Польше. Гостил в то время в имении и Юлий Эдуардович Конюс (1873-1947), "дядя Жюль", дядя Ольги Александровны.

- 6 -

немцев, и растерянность Англии и Франции, от которых мы ждали помощи.

На нашем фольварке Мурованка день и ночь молотили хлеб для армии, все старались быть на своем посту, и это нас сближало и объединяло в одну большую семью.

При всей этой лихорадочной деятельности внешне наша жизнь текла по-прежнему. Семилетние близнецы, дети старшей дочери Поли, проживающей в Париже, Сережа и Катя, со своей гувернанткой, панной Марьей, нашей милой героической "карлицей", по-прежнему занимались, гуляли в парке или играли перед террасой дома. Панна Леонтина, старенькая экономка с трясущейся седой головой, по-прежнему ходила за мной, требуя указаний относительно меню, по-прежнему Павел прислуживал за столом в белом пиджаке и нитяных перчатках... Много было, конечно, разговоров о бегстве из Щорс, — но куда? Дороги запружены армией и беженцами, везде бомбардировки, а здесь больной Сережа, младший сын Поли, 16-летний мальчик, полный дом старых служащих, которых невозможно бросить на произвол судьбы.

17 сентября утром нас разбудил телефон из Несвежа, имения Радзивила. "Советы перешли границу и их передовые отряды могут быть в Щорсах с часу на час!"

Мы спешно оделись и разбудили всех. Дела много, звонит беспрерывно телефон. За письменным столом, в кабинете, Поля отвечает, отдает последние распоряжения в Мурованку, в лес, в администрацию. Вот и взволнованный голос Марьюшки из Новогрудка. "У нас здесь паника. Приход большевиков застал всех врасплох; тот, кто еще может, бежит на запад. Что вы будете делать?"

Отвечать не пришлось - нас прервали... Снова и снова телефон -из Мурованки, из леса... потом вдруг все стихло.

Собравшись в кабинете у Поли, Миша, 18-летний сын, Сережа, панна Марья и я спешно приняли общее решение - отправить близнецов из дома, чтобы они не испугались при виде возможного насилия и грубости. Тут же наша горничная Варя предложила отвезти их к ее родителям в деревню Лоски. Это и близко, и в стороне от Щорс. Мы, конечно, с радостью согласились. Там, казалось нам, они будут в безопасности. Начались торопливые сборы. За нами по пятам ходит молчаливый, как всегда, когда волнуется, дядя Жюль, брат моей матери, живший вместе с нами. То он с детьми, то связывает вещи, то о чем-то сосредоточенно задумывается. Необходимо было также немедля отправить Павла к его семье. Он, осадник, сражавшийся с Советами, злейший враг большевиков, и ему надо скрываться. Миша взялся собрать все имеющееся оружие и выбросить

 

- 7 -

в пруды. Несмотря на протесты панны Леонтины, надо открыть кладовые, шкалы и комоды, чтобы при неизбежном грабеже оградить служащих от насилия, но важнее всего, пока еще не поздно, отправить Мишу и мальчиков Малишевских в Новогрудок к Марьюшке и Кате. К террасе подали верховых лошадей. Прощанье с Мишей было торопливо и волнующе. Поля крестит его и обнимает... "Не убивай никого!" - долетают до меня его слова.

Со стиснутыми челюстями и каменными лицами садятся мальчики верхом. Молча их провожают пани Малишевская и все служащие. Мы тоже не двигаясь смотрим, как они скрываются из вида, но задумываться над происходящим некогда. Пока одевают близнецов, мы с Полей и Сережей идем в кабинет. За письменным столом Поля с озабоченным лицом разбирает бумаги и документы. Сережа болен, но помогает мне укладывать их в чемодан с немногими золотыми вещами и деньгами, чтобы передать все это на хранение панне Марье. Слышим, как коляска с Василием, нашим кучером, уже подъехала к террасе. Сбегаем вниз... Несут брезент, обтянутый ремнями, — с постельными принадлежностями, кладут его в ноги Василию. Сережа и Катя в осенних пальто, недоуменно, но молча смотрят на эти приготовления. Садится панна Марья, рядом с ней Катенька, Сережу подают панне Марье на колени. В ногах у них какие-то узлы, чемоданы привязаны сзади. Сжимается сердце при виде их беспечных, доверчивых лиц! "Готово! с Богом"! — говорит кто-то сзади. Тронулись! Я подбегаю, кричу им вслед:

— Мы скоро придем помочь вам устроиться.

Дети машут платками... уехали. Дядя Жюль, проводив детей, ушел к себе. Сережа тоже лег в своей комнате. Все разбрелись, и стало вдруг тихо и пустынно...

Что-то порвалось и закрылось навсегда. Служащие тоже все куда-то попрятались.

— Пойдем в парк, — сказал Поля.

Он казался теперь таким осунувшимся и усталым, что у меня захватывало дыхание. Все это утро я уговаривала его уехать с Мишей в Новогрудок - по существу ему, как помещику, мог грозить арест, но он наотрез отказался оставить Сережу, близнецов, меня и всех служащих.

Дороги уже не безопасны, думала я, отряды солдат могут остановить, арестовать, а то и пристрелить при сопротивлении. Теперь уже поздно что-либо предпринимать. Это, как что-то упущенное и недоделанное, меня смутно мучило. А все же при этом и внутренняя радость: что он тут и я не одна.

 

- 8 -

Моему мужу Поле к этому времени уже минуло 60 лет, мне 45, но оба мы были моложавы, жизнерадостны и здоровы. Оба умели наслаждаться и жизнью, и работой по имению, и семьей. Женаты мы были всего 6 лет, поженились после кончины его первой жены, которую я знала давно и любила, как и всю их многочисленную и прелестную во всех отношениях семью. Вихрь событий захватил нас врасплох, как и всех в Польше. Мы наивно доверяли подписанным соглашениям о ненападении и о несомненной помощи Англии и Франции...

Мы вышли из дома, такого беспорядочного в своей лихорадочной суете. А в парке так необычайно тихо! Светит солнце, плавают как ни в чем не бывало лебеда. Осенние цветы на клумбах еще не отцвели и не помяты. Кое-где под ногами уже шуршат упавшие сухие листья. Такое затишье и кажущийся мир и это предельное несоответствие с действительностью все же дает какое-то отдохновение и внутренне успокаивает. Жизнь, несмотря ни на что, берет свое и продолжается!

Последние мгновения свободы и счастья, так ярко тогда ощущавшиеся. Что можно о них сказать? Мы шли за прудами, останавливаясь, смотрели на дом. Людей не видно и администрация как бы вымерла, ни шума, ни ветра. Все затихло.

Слишком полные тревогой и волнением, чтобы об этом говорить, мы шли молча, и в этом обоюдном молчании — такое внутреннее объединение и связь.

Но вот уже доносится и постепенно нарастает какой-то посторонний, чуждый нам гул — не то топот лошадей, не то грузовики, не то дребезжание железа на повозках. Мы медленно возвращаемся домой.

Больной, худой, с блестящими от лихорадки глазами, взволнованный Сережа идет нам навстречу. Сильнее и сильнее чувствуется стягивающая нас петля... Пока Поля сидел с Сережей, я собрала разбросанные вещи. Пусть все будет в порядке — никто не бежал; дом обитаем и спокоен! Дрожащая, растерянная няня помогает мне подбирать с пола террасы какие-то детские тряпки. Тепло, как летом. Все залито солнцем. Не зная, что нас ожидает, мы, несмотря на протесты Сережи, все же уговорили его и дядю Жюля пойти к близнецам в Лоски. Проводив их задним ходом через кухню, мы вернулись на террасу и сели у стола.

Сидели мы молча, каждый вспоминая и думая свое. Здесь, на террасе, мы летом всегда обедали большой, шумной семьей... Непомерно толстые, овальные колонны поддерживают балкон кабинета, перед нами цветы и розы, за которыми Поля сам

 

- 9 -

ухаживал... Когда-то наш теперешний дом, вблизи развалин дворца и только что отремонтированного флигеля, был домом управляющего, а терраса - застекленной, высокой оранжереей... Много здесь за эти годы было положено работы... И казалось, что каждая самая незначительная вещь нашла свое настоящее место в этом прелестном старинном поместье...

Шум и гул постепенно нарастали. Мы ждали, что парк с минуты на минуту наводнится людьми, но когда это произошло — все же оказалось неожиданным и страшным.

Они шли партиями и вразброд, озираясь и оглядываясь, как бы ожидая сопротивления. Медленно сходились они вокруг дома и перед террасой. Спереди лица все незнакомые, а позади и наши щорсовские мужики и бабы. Служащих нет - все попрятались.

Поля и я молча встали им навстречу. Было бы тихо и даже пристойно, если бы впереди не шел пьяный, растерзанный не то мастеровой, не то батрак. Он шагал пошатываясь и выкрикивал трафаретные революционные лозунги. В руках он держал наше охотничье ружье, взятое, вероятно, в администрации, и угрожающе направлял дуло на Полю. Я знала, что оно не заряжено, что ни одного патрона, ни одной пули в имении нет, но все же взяло сомнение, я внутренне испугалась, захватило дыхание! Толпа на его крики реагировала мало. Но, увидев в его руках ружье с направленным в нашу сторону дулом, крестьяне подбежали, с руганью обезоружили его и вытолкали вон. Они долго еще продолжали кричать между собой, что-то обсуждая, не обращая на нас внимания...

Войдя в дом, мы через другие двери, минуя толпу, снова вышли в парк. Издали все громче и громче слышался непривычный шум — Красная армия занимала деревню Щорсы. Изредка раздавались отдельные выстрелы, а над нами низко летал самолет.

Мы медленно шли в напряженном молчании по знакомой дорожке. Чувство какого-то оцепенения и нереальности охватило нас обоих, но ни страха, ни печали я не чувствовала, а так, какое-то опустошение...

Совсем не помню, как проходило время. Мы шли, садились на скамейку, снова шли по пустынным аллеям, говоря о постороннем, как бы вне действительности, пока не разыскала нас наша горничная, Ядя.

— Граф, я проведу вас в Лоски, задами, - сказала она нам по-польски. — А то, кто их знает, что будет!

Она принесла Поле куртку, а мне пальто, помогла нам одеться и повела нас полями, огородами и задворками крестьянских домов.

 

- 10 -

Мужиков нигде не видно - одни бабы да дети, да и те больше сидели по хатам, выжидая — что будет.

— Встречали многие армию хлебом-солью, — торопливо рассказывала Ядя нам по дороге. — Говорят, что Советы пришли освободить нас от немецкой оккупации и от притеснения поляков, войска уже заняли всю деревню, площадь-то перед церковью запружена солдатами, телегами, лошадьми, грузовики разъезжают по дорогам! — и, помолчав, добавила:

— Думаю, вас грабить пойдут! в доме-то все открыто, и кладовые и шкалы, и все-то полно запасами.

— Ядя, скажи служащим, пусть возьмут, что им нужно, и запасутся провизией, а то боюсь, потом поздно будет.

Мы шли, не торопясь, по пустынным полям, солнце стояло еще высоко, гул и шум толпы остались где-то позади. Молча, мы подошли к небольшой, бедной деревне Лоски.

Родители Вари жили в плохонькой белорусской избе на дальнем конце деревни. Два окна на улицу, крыльцо, выходящее во двор, узкие сени. Вошли — закоптелые стены, низкий потолок, лавки по стенам, огромная печь занимает треть комнаты, в углу стол с остатками еды, над ним висят темные иконы. Нас встретили, низко кланяясь, пожилые хозяева. Притихшие дети шепотом переговариваются, изредка хихикая. Сережа, в полушубке, хотя совсем тепло, угрожающе на них шикает. Трагичная, решительная панна Марья хлопочет у стола, убирая посуду.

— А Юлий Эдуардович только что вышел, хотел идти к вам, - сказала она. — Вот, выпейте чаю и закусите, наверно, ничего с утра не ели!

Мы сели у стола. В этой убогой хате нависла над нами какая-то угрожающая тяжесть. Хозяева безмолвны и испуганы и за себя, и за нас. Они не посмели отказать, когда их дочь Варя рано утром предупредила о приезде детей к ним в дом на неопределенное время. Заметна была их жалкая растерянность, смешанная с явной жалостью к нам; тут же и страх за себя, а у нас такая неловкость и боязнь их подвести!

Ядя, попрощавшись, ушла. Хозяева вышли в соседнюю горницу, оставив нас одних. Подали чай, какие-то бутерброды, мы сидели и ждали, окруженные детьми, - так успокоительно было слушать их шаловливые разговоры, видеть их полное доверие в этой необычной обстановке, и такое отсутствие страха и беспокойства. Мы же решили, в сумерки, уложив их, вместе с Сережей вернуться в Щорсы.

Ждали мы недолго. За окном послышались крики, потом торопливые шаги, и на крыльцо шумно вошло несколько солдат. Мы

 

- 11 -

вышли к ним навстречу. В сенях они оглядели нас, и солдат постарше заявил:

— Не бойтесь, мы вот отведем пока молодого парня зарегистрироваться, а вы тут погодите, — остановили они нас, видя, что мы собираемся идти вместе.

Сережу увели; мы едва успели наскоро с ним попрощаться. Проводив его, я на всякий случай передала панне Марье все деньги, которые у меня были в случайно захваченной сумке. Тут же и браслет, подаренный мне сестрой Поли, — свадебный подарок, — оставила только маленькую иконку Божьей Матери, которая много лет потом меня сопровождала всюду... Чемодан с документами и деньгами панна Марья уже успела куда-то спрятать.

Солнце склонялось к западу. Было часов пять пополудни. Так ярко и красиво освещались окна, все заполняя красноватым светом, когда, громко крича, пришли за нами человек 10 штатских, похожих на фабричных парней. Из них некоторые были одеты в грязные рабочие куртки, другие в кожаные куртки и высокие сапоги. Мы поспешили к ним во двор, боясь напугать детей.

— Собирайтесь в гмину. Там разберут, - кричали они нам. Зашли в хату, поцеловали наспех детей.

— За них не бойтесь! — успела панна Марья шепнуть нам по-польски, провожая нас во двор. Оглянулись. Дети приникли к стеклу. Долго мне потом мерещились их приплюснутые лица и следящие за нами глаза... Хозяев не видно, может быть, ушли к соседям.

Вели нас широкой деревенской улицей. С обеих сторон избы, кое-где женщины с детьми на руках молча провожают нас испуганными глазами. Мальчишки постарше забегают то спереди, то сзади, возбужденные необычным зрелищем. Посреди деревни нас остановили и окружили, чтобы обыскать. Оружия у нас, конечно, не было, но, вывернув все карманы, вытащили у Поли бумажник.

— В жизни своей я еще не видывал столько денег, - торжествующе закричал один из них, потрясая перед толпой пачкой кредиток. У меня отобрали часы, у Поли тоже, но, пошарив в сумке, оставили платок и иконку. Снова сомкнулось кольцо вокруг нас. Рабочий с бумажником все продолжал высоко держать кредитки, показывая их крестьянам, мы же продолжали шагать по прямой, пыльной дороге в Щорсы.

Вот уже слева виден парк, дом, развалины дворца, каре администрации, а справа от дороги только что выстроенная амбулатория, уже оборудованная всеми необходимыми инструментами, которые мы еще так недавно вместе с Полей покупали в Вильно...

 

- 12 -

Здесь стоит толпа. Двери и окна открыты настежь. Вероятно, все разграбили, думаю я. Идем дальше, не останавливаясь. Слева от дороги, в стороне, одноэтажное здание с высоким крыльцом, окнами выходящее во двор, отделенное от улицы низким частоколом. Покатая, высокая крыша. Это гмина, сельское управление Щорс. Весь двор и прилегающая улица запружены народом. Здесь все смешалось — мужики, бабы, солдаты, рабочие. Среди них много незнакомых крестьян, вероятно, из соседних деревень. Толпа наших мужиков нерешительно переговаривалась, они держались вместе, и при нашем приближении голоса их становились все громче и громче. Мы уже явственно слышали их протесты и отдельные выкрики.

— Чего это вы? Куда ведете? Зачем? Это хорошие паны!..

Наш конвой без стеснения протиснулся через толпу и, распахнув дверь, впихнул нас в прихожую. Я здесь никогда не была, но, конечно, раньше по стенам стояли лавки для ожидающих просителей или зашедших по делу в канцелярию. Теперь было пусто, от скамеек остались лишь следы по стенам, пол наслежен, у дверей — солдат с винтовкой. Он ткнул ее ногой; завизжал блок одностворчатой, выкрашенной в коричневую краску двери, солдат, придерживая ее рукой, пропустил нас в большую квадратную комнату. Нервы были напряжены, и я невольно замечала каждую мелочь, каждый звук. Мы вошли и остановились. От сизого табачного дыма в первые минуты мы ничего не различали. Постояли, огляделись. Два окна на улицу, напротив дверь, другая у задней стены, посередине длинный стол, по стенам лавки, кое-где стулья. Над столом висячая электрическая лампа, низкий потолок. Вся комната полна людьми: мужчины, женщины в полушубках и городских пальто, другие просто в пиджаках и платьях, в платках. Это все арестованные в первую голову, как потом узнали, по составленному заранее списку, много и случайно захваченных на дорогах, бежавших в последнюю минуту со своих насиженных мест от неожиданного нашествия большевиков. Тут и чиновники, почтари, полицейские, мужики побогаче и все не успевшие или не хотевшие, как мы, бежать из своего дома.

Навстречу нам встал Сережа, такой худой и бледный, но с каким-то не по возрасту решительным видом. Все же было радостно ощущать его около нас. Мы уселись вместе в свободном углу, на подоконнике, Поле кто-то принес стул. Поля устал, грустным, внимательным взглядом неподвижно смотрит в окно. Тихо мы переговариваемся с Сережей, ищем среди арестованных знакомых, он нам рассказывает, как его записали в какие-то списки и потом провели в эту комнату. Все же мы все надеемся, что по проверке

 

- 13 -

нас отпустят домой... А блок визжит и визжит, и комната наполняется все больше и больше. Смотрим в окно - на такой знакомой нам площади, освещенной сейчас заходящим солнцем, солдаты расположились бивуаком. Кое-где горят костры. Повозки, телеги. Распряженные лошади, худые как тени, понуро стоят на дрожащих ногах. Вокруг мужики "дивятся" на их худобу, на выступающие ребра, на вздутые животы. Возможно, это было им первое наглядное предупреждение о грядущем голоде и нищете! Нам же все вокруг казалось нереальным - и эти чего-то ждущие люди, испуганные и затравленные, и мы трое, и этот чуждый шум на дворе, и тревожный шепот по углам...

К вечеру зажгли тусклую лампу, за окном ярче вспыхнули огни, а среди нас, в тесноте и дыму, силуэты людей приняли фантастический вид каких-то ночных теней.

Когда совсем стемнело, и большую часть людей куда-то увели, нас разделили. Полю и нескольких мужчин заперли вместе, несмотря на мои просьбы отпустить Сережу по молодости лет и по болезни. Как потом выяснилось, их поместили в крохотную камеру, дверь которой выходила в переднюю. Нас же, женщин, человек восемь, — в соседнюю комнату. Так все было сумбурно, когда нас разделили, распихивая в разные стороны, что рассталась я с Полей и Сережей, не успев им сказать чего-то самого главного, и только глазами проводила их до двери, куда их вывели. Ушли! Надолго ли? кружилось у меня в голове. Господи! может быть и лучше для них обоих, что они вместе! думала я. Не верилось, что это может быть надолго. Все это казалось ненастоящим, как будто это так, "нарочно", и смутно и бессвязно пролетали мысли в голове во время этой первой одинокой и бессонной ночи...

Комната, куда нас отвели, заперев за нами дверь на ключ, оказалась довольно большой. Одно из окон выходило во двор перед гминой и главной дорогой. Другое на маленький дворик с уборной в дальнем углу — деревянной будкой, обычной в деревнях. Под окном по двору ходил стражник с ружьем. Мы зажгли висячую электрическую лампу, завесили окно платком... огляделись...

Вдоль стен уже сколочены нары в два этажа. Перед окном стол и два стула. Из дома принесли и передали нам какую-то еду. За нашей дверью слышны шаги и чей-то разговор. Ночь светлая, лунная. Кто здесь? Лица чужие, подозрительные, взгляды недоверчивые, из наших щорсовских никого. Они все говорят между собою по-польски и шепотом. Я устроилась наверху, в углу, ближе к окну — все же можно, отодвинув занавеску, смотреть на затихшую площадь, залитую сейчас лунным светом, смотреть на ясное небо, усыпанное

 

- 14 -

звездами... Из нас, конечно, никто не раздевался, все мы ожидали чего-то, и неизвестность этого ожидания держала нас всех настороже, не давая никому забыться.

Под утро стало холодно, болели все кости он непривычного лежания на голых досках. Так, в каком-то странном оцепенении, проходили эти первые дни нашего заключения. Все мы были растеряны от внезапности всего происшедшего и не знали, чего нам ждать и на что надеяться. К счастью, стали иногда пускать дядю Жюля, который деловито и смело разговаривал со стражниками. В случае недоразумений показывал свой французский паспорт, приводя в недоумение солдат. Повертев в руках незнакомый документ, они спрашивали друг друга: "Что с таким гражданином делать?" Приходила и Ядя — она тоже никого не боялась, принесла одеяла, подушки, регулярно носила еду. Шепотом она нам рассказывала последние новости, частью по-польски, частью по-белорусски.

— Дом ограбили, сперва много поживились и наши щорсовские, узлами белье и одежду уносили, а что выпало из узлов, так и теперь валяется по всему парку! Как пришла Красная армия - бойцы говорят: "Наше добро!" Никого и близко не подпускают, а сами-то грузовиками вывозили, говорят, прямо в Минск. Вот только рояли тяжелы, и Юлий Эдуардович отстоял. Про вас и графа, когда спрашиваем, говорят: "Еще живы"! А в парке-то без малого сто человек расстреляли, главное по ночам, за грабеж, а может быть и еще за что, мы не знаем.

— Как близнецы? Панна Марья? - спрашиваю я со страхом.

— Дети здоровы, ничего, живут у Вари в избе, панна Марья за ними смотрит, никого не боится, да ее и не трогают!

— Что слышно о графе и Сереже? — с замиранием сердца я жду ответа.

— Да мы снесли им одеяла, носим еду, нас туда не пускают, сдаем стражнику, — добавила она, с сочувствием смотря на меня.

Однажды принес дядя Жюль бутылку коньяка, запечатанную сургучом и с привешенным аптекарским ярлыком на имя Поли. Надпись лекарства латинская. Отдал стражнику, строго приказав:

— Передайте графу, это его лекарство, при нем и откупорите!

Посмотрели, передали... я радовалась, воображая их удивление, а главное их мысль, что их помнят, их не забыли!

О нас наши новые власти эту первую неделю как бы совсем не помнили. Утром и вечером водили под конвоем умываться, выпускали в маленький коридор, где была раковина и холодная вода; впускали по двое, стражник оставался снаружи у закрытой двери. Здесь можно было и постирать, и вычистить зубы. Водили

 

- 15 -

в уборную во двор. По очереди убирали мы свою камеру, коридоры и канцелярию, где часто сидели солдаты, играли в карты, обедали за длинным столом. Подметали наслеженный пол березовым веником, окропив предварительно из жестяного чайника пол водой.

Однажды, в пасмурный осенний день, выводят нас во двор. У дверей уборной с винтовкой в руках стоит наша птичница — коренастая, краснощекая, курносая Соня. Неумело держит винтовку обеими руками. Увидев меня — отвернулась, опустила глаза.

Дни идут... Мы следим, как выводят в ту же уборную арестованных мужчин. Видим их спины и тяжелую, медленную походку. Перед уборной стоят в очереди. Они не знают, где мы заперты, и не смотрят в окно. Мы же видим их опущенные глаза, небритые, серые лица, но не смеем постучать в стекло. Стараюсь при всякой возможности выпытать у солдат хоть что-нибудь о Поле и Сереже. Есть и среди стражников сочувствующие нам люди, видно это по глазам, по случайной услуге, по несмелой улыбке...

— Вот вам рубахи, - принес мне один из таких, и не глядя сунул сверток грязного белья. — Овшивели, постирайте.

К счастью, есть у меня в запасе чистая смена. Стражник взял, деловито все перетряхивает — нет ли записки, и берется передать.

В коридоре, вне очереди, я стираю под краном в маленькой раковине. Мыло есть - принесли из дома, но вода ледяная, и оно не мылится. И все же казалось - в этих рубашках что-то свое, бесконечно близкое и дорогое; и до сих пор воспоминание об этой "стирке" осталось радостным и светлым на фоне этого мрачного времени. Они тут, близко, просто за стеной, и эта близость и радостна и мучительна — хотя ничем, даже словом, им помочь нельзя.

Дни тянутся однообразно и медленно, но вот в один из таких нудных и тягостных дней, когда приелись и стены, и окна, и вид на опустошенную площадь, открылась дверь в неурочный час, и вошел солдат, молодой, в хорошо пригнанной шинели и чисто выбритый. Я, как обычно, сижу на нарах, поджав ноги, прикрытые пледом. Солдат дверь за собой не затворил, наоборот, распахнул ее настежь. Мы все испуганно насторожились.

— Вот, мы покажем нашим бойцам, за что они сражаются. Пусть посмотрят на врагов народа, притеснителей наших белорусов. Вот и графиня из дворца тут сидит. Полюбуйтесь!

Гуськом, по очереди входят солдаты, останавливаются, смотрят, оглядывают, проходят дальше. Что они думают? Чаще молчат, иногда посмеиваются, иногда скажут грубое слово, чаще

 

- 16 -

смотрят, не мигая, серьезно - может быть недоумевают! Лица большею частью молодые, чистые, иногда совсем детские. Смотрят, проходят... В начале это было страшно, не расправа ли! Потом все притупилось, и я уже не чувствовала ни унижения, ни страха, ни гнева. Так, какое-то безразличное окаменение...

Прошел час, может быть больше. Наши женщины сидели неподвижно и молча. Только одна, молодая, изредка всхлипывала и украдкой вытирала глаза. Наконец вошел солдат постарше, с сединой в волосах. Остановился, оглянул нас всех, раздвинул руки поперек распахнутой двери и, обернувшись к остановившейся очереди, крикнул:

— Стыдно! Женщины как женщины, пошли вон!

Вышел сам и захлопнул за собой дверь. Послышалась ругань, но постепенно затихла, и топот ног стал удаляться все дальше и дальше. Старый солдат сторожил дверь до водворения полной тишины. Были еще слышны переговоры с нашим стражником, потом все затихло. Так кончились наши "смотрины". Ушли... Мы взглянули друг на друга, и вся эта сцена нам всем показалась вдруг до того бесконечно тупой и глупой, а несостоятельность и беспочвенность их пропаганды такой комичной, что в первый раз за это время мы не смогли удержаться от дружного смеха. Конечно, это был смех не беспечный и не веселый — в нем слышались и горечь, и облегчение после пережитого напряжения, и радость, что это позади... Переживание это, которое мы так все одинаково ощутили, — нас дружески как-то объединило, и тут впервые я была принята в их польскую семью.

Прошло еще несколько дней в каком-то затишье. Заходили к нам реже. Передачи приносили ежедневно, но передавали через стражников. Стали наших мужчин выводить гулять на полчаса во двор. Нас тоже, но в другое время. Заключенные проходили мимо нашего окна и искали нас глазами, видимо, теперь уже знали, где мы. Мы группой стоим у окна. Смотрим, как они гуськом кружатся по протоптанной тропинке. Потом снова проходят мимо нашего окна, но остановиться не могут, их спешно отгоняют к двери, ведущей в их камеру.

Однажды зовут меня мои сожительницы к окну. У окна Поля! Заросший, худой, с лихорадочно блестящими глазами. Конвой далеко, стоит у частокола, разговаривает, покуривает. Я распахнула окно. Конвой отвернулся! Что это? Что-то случилось! мелькнуло у меня в голове. Были за это последнее время разные слухи — о суде, о расправе, о новых строгостях, о каких-то приехавших из Минска комиссарах, но я всем существом не верила, что будет

 

- 17 -

плохо. Поля, сильно похудевший, с преувеличенно большими глазами, внимательным взглядом смотрит на меня молча, и вдруг!

— Оленька, тебе останется Сережа! - и протянул мне руки.

— Что? Что ты хочешь сказать?

Но конвой уже подошел и, подхватив Полю под руки, увел его... Окно захлопнули снаружи и забили досками. Тут я, кажется, в первый раз потеряла самообладание. Меня трясло, и зубы стучали о стакан с водой, который мне наперерыв давали мои милые сожительницы. Меня охватил ужасный, животный страх перед чем-то неизбежным, бесчеловечным и отвратительным. Темнело, зажгли свет. Какая-то внутренняя решимость назревала у меня в душе. Сказавшись больной, я попросилась выйти. Пустили. Дошла до уборной одна. Стоит Соня с винтовкой, отвернулась, на меня не смотрит.

— Соня, говори, что, графа расстрелять собираются?

Шепот Сони:

— Не знаю.

Молчание, потом:

— Сегодня решат вечером на собрании, кого куда...

— Соня, ты там будешь?

Молчание — потом шепот:

— Буду...

— Ну, смотри. Соня, если самосудом, вы все ответите, даром вам это не пройдет, ответите перед Советами и перед польскими и немецкими властями! Это вам не кто-нибудь! Помни это! Скажи им это на собрании, или до собрания поговори с кем надо. Скажешь?

Молчание, отвернулась, и тихо:

— Скажу.

Отлегло от сердца. Соломинка, но не знаю почему — поверила! Стараюсь не задумываться над безрассудностью надежды на влияние Сони, безграмотной, молодой батрачки, правда, чисто пролетарского происхождения. Да, но кто знает! Вот из таких-то и выходили влиятельные комиссарши, вершившие судьбами многих.

Вернулась в камеру. Холодно, ночь длинная, ночь темная и страшная. Мерещатся кошмары, пытки, казни. И в этой темноте вдруг снова закрадывается какой-то нечеловеческий, отвратительный страх, чисто животный, какая-то пустота в желудке и тошнота. Казалось бы, во время такого полного опустошения неотвязчива и успокоительна должна была бы быть мысль о Боге, о молитве, или хотя бы память об этом, но нет, я ничего не чувствовала тогда, кроме полной оставленности, беспомощности и одиночества! Не для помощи ли людям при таком состоянии окаменелости сердца дана Христом

 

- 18 -

молитва: "Да святится Имя Твое". (В нашем сердце). Всегда, во всякое время, при оставленности, страхе, мучении, болезни, грехе и смерти!

Прошло утро — тихо. Прошел день — тихо. Пришел вечер. Арестованных мы не видали. Соню у уборной сменил солдат, но когда заболело сердце в ожидании и страхе - в сумерки пришла Ядя. И, о чудо, ее впустили! Она принесла хлеба и молока и прошептала:

— Не тронут! Велено отвезти в Новогрудок на суд.

Господи, какая радость заливает всю душу. Снова надежда, и уже осязательная. Мысли бегут - в Новогрудок! Там Миша, там Марьюшка, там Катя - и они помогут, и наконец увижу всех! Все мы повеселели, ведь наша участь, наверно, общая, и на радостях впервые мы устроили общую трапезу.

Снова проходят дни однообразно и кажутся длиннее осенние вечера. В один из таких пасмурных дней, когда и гулять нас не выводили из-за дождя, входят три солдата с винтовками. Выстроили нас по стене в два ряда напротив забитого окна. Хотя мы и знали, что должны нас везти в Новогрудок — все застыли на месте... что это? расстрел? мелькнула глупая мысль броситься в оставшееся незабитым окно, куда-то бежать, куда-то скрыться. У нас у всех, конечно, было невыносимое внутреннее напряжение. К счастью, эти минуты хоть и казались вечностью, думаю, продолжались недолго. Солдаты потоптались, поглядывая на нас, позвякали оружием, поговорили вполголоса и ушли.

Зачем все это? Быть может, чтобы каждый из нас до глубины измерил свою беспомощность и свое малодушие и просил бы о пощаде, плакал и кричал? Не знаю, но, к счастью, все мы без исключения стояли молча, как окаменелые... Но после их ухода мы долго не могли отдышаться и сидели неподвижно. Шумело в ушах и кружилась голова, жизнь возвращалась постепенно. Сквозь щели забитого окна, после дождя, светило заходящее солнце, и привычная, обжитая наша комната и нары, стол, стулья нас как-то успокоили и вернули к действительности.

Октябрь. Осень вступала в свои права, все чаще и чаще шумел ветер, бил в окно косой дождь, все больше мы кутались в платки и пледы.

Начали почти каждый день выводить кого-нибудь из нас с вещами. Прощались мы с ними с беспокойством. Куда ведут? на допрос или выпускают на волю? Они для нас пропадали как в бездне. К концу октября осталось нас в камере всего двое. Снова стали пускать к нам дядю Жюля и Ядю. Постепенно узнаю кое-что о наших. Поля и Сережа как будто здоровы, у них в камере тоже стало

 

- 19 -

свободнее, близнецы живут по-прежнему, но у них был обыск — ничего не нашли, искали деньги, грозили панне Марье. Няня переехала в администрацию, панна Леонтина тоже там. Пани Малишевская - жена нашего управляющего — уехала с сыновьями в Новогрудок, остальные служащие разбрелись кто куда. Мурованка взята на учет, там работа идет по-прежнему, говорят, сделают совхоз. Из дома мебель давно вся вывезена, кое-что припрятали служащие и мужики. Юлий Эдуардович живет по-прежнему в администрации, играет на рояле или на скрипке; может быть вывезут его в Москву. Все это рассказано отрывисто, на минутных свиданиях при передаче провизии. Хочется знать больше о каждом в отдельности, но спросить не у кого, а при передачах дверь открыта и при ней стражник.

Время течет и течет. Утро, день и бесконечная, глухая ночь! Холод дает себя чувствовать, особенно когда завывает ветер, и к утру пожелтелая трава покрыта инеем. Мне принесли припрятанные няней полушубок, меховую шапку и верховые сапоги. Ядя украдкой шепчет последние новости.

— Польская армия разбита. 27 сентября немцы заняли Варшаву. Генерал Андерс ранен, попал в плен, пока в госпитале во Львове. Ходят слухи — посадят его, как и других офицеров, и вывезут в Москву.*

Моя сожительница слушает жадно и молча. Она молодая, красивая, хорошо одета, хоть и не по-зимнему, о себе ничего никогда не рассказывает, но мы знаем, что она настоящая полька, задержанная в первый же день на проселочной дороге, бежавшая из своего дома. Она не говорит по-русски, я по-польски, но постепенно мы начинаем понимать друг друга и она перестает меня бояться.

Как это удивительно, что мы не замечаем и не ценим "свободы", пока ее от нас не отнимут, свободы самой элементарной — кажется таким чудесным открыть окно, выйти на воздух без конвоя, пройти по дороге, куда вздумается, заговорить с кем захочется, а главное не испытывать этой отвратительной, нудной боязни всего — и тишины, и шума, и постоянного топота за дверью, и ожидания чего-то. Чего? Сама не знаешь, просто неизвестного и неожиданного, и при всем этом такая жажда перемены, перемены во что бы то ни стало, чтобы не завязнуть в этой мертвой неподвижности!

Наконец, в начале ноября входит военный, говорят, комиссар. Оглянул нас, проверил фамилии и объявил:

— Завтра утром собираться с вещами в Новогрудок.

 


* 2 ноября 1939 г. около Гродно и Люблина было арестовано 12 генералов, 8 000 офицеров и больше 200 000 солдат польской армии.

- 20 -

Вот оно, разрешение, но какое? Всю ночь нам не спалось, не выходили из головы всякие предположения и возможности, но все же преобладали радость и надежда. Радость увидеть Полю и Сережу - ведь повезут нас, вероятно, вместе. Радость увидеть детей, а главное, начинала крепнуть надежда на освобождение.

Мы встали очень рано. Еще совсем темно. Горит лампа, мы собираем немногие наши вещи, уже слышится за дверью необычная суета. Наскоро выпили молока и съели хлеба. Ждем одетые.

Всех нас, мужчин и женщин, наконец вывели и собрали во дворе перед гминой. Утро холодное, но сухое. Нас человек 25. Преобладают мужчины, среди них Поля и Сережа. Впервые вижу их обоих вместе и вблизи. Позволено идти рядом и даже разговаривать.

Звенит в ушах и кружится голова от воздуха и волнения. Мы втроем держимся вместе, и, думаю, им, как и мне, яркая радость согревает сердце! Мы смеемся и молчим, и наши лица сияют от счастья и надежды. После длительной переклички, проверки по списку, топтанья на месте, мы, наконец, двинулись в путь. Я думала - нас повезут на грузовиках, но мы шли пешком, окруженные конвоем. Поля в своей коричневой куртке, верховых штанах, высоких сапогах и меховой шапке идет с трудом передвигая ноги. Сережа в полушубке и охотничьих сапогах шагает рядом. Бросаются в глаза их руки, такие похудевшие и слабые. Сережа и я поддерживаем Полю с двух сторон. Невозможно, чтобы он дошел до Новогрудка.

— Дайте ему место на подводе, — прошу я у вчерашнего комиссара, который ехал за нами верхом. Он посмотрел, остановил одну из телег с нагруженными вещами, велел опростать место. Полю посадили на какие-то узлы. Мы с Сережей идем рядом, держась за подводу. Каким-то тихим, более высоким, не своим голосом Поля обратился ко мне.

— А знаешь, Оленька, я никогда еще не испытывал такой внутренней свободы. — И, помолчав: — так, какая-то оторванность от внешней жизни, от всего.

Снова помолчав минуту:

— Нет ни неотложных дел, ни прямых обязанностей и обязательств перед людьми! Какое-то в этом есть облегчение!

Казалось, так много надо бы им сказать нужного и неотложного, но горло как в тисках — не расплакаться бы! Кругом солдаты, ноги завязают в оттаявшей грязи наезженной дороги. С непривычки идти трудно. Молчу, но зато можно смотреть в глаза, улыбнуться, потрогать руку, тихо пожать похудевшие пальцы, поправить шарф

 

- 21 -

на шее, застегнуть тугую пуговицу куртки или полушубка; и это единственное, что сейчас я способна им дать, а себе доставить такую радость и утешение. А они оба улыбаются, и Сережа держит меня под руку, и я чувствую такую внутреннюю связь с ними.

Вокруг опустевшие осенние поля, неприветливые и черные. Летят с деревьев последние листья, кое-где сидят или пролетают над самой землей черные птицы — к дождю. Как мы поверхностно и мало все это чувствуем и замечаем в спокойной, нормальной и счастливой жизни. Сейчас так хочется эту окружающую нас жизнь вместить в себя и насладиться ею. Часам к трем пополудни мы с трудом прошли полдороги. Говорят: здесь заночуем. Моросит дождь, и поднялся ветер. Поселок небольшой. Идем по главной улице, редко кто выйдет на крыльцо и тотчас снова уходит к себе. Наверно, не в первый раз проходит мимо них до каменного здания в два этажа группа арестованных. Освещенный подвал, вокруг люди в кожаных куртках. Вещи велено оставить на подводах. Нас оцепили солдаты. Темнеет рано, и пока нас пересчитывали, вызывая по списку, и проверяли, наступили сумерки. Тут нас разделили. Женщин отдельно от мужчин. Яснее светятся маленькие подвальные окна. По каменной лестнице мужчин спускают в подвал. Страшно смотреть, как они скрываются один за другим, нагибаясь, чтобы не стукнуться о косяк двери. Снова это ощущение страха и беспомощности.

— Пустите меня с мужем! - прошу я человека со списком в руке, но солдаты меня отпихивают и посмеиваясь замечают:

— Ничего! ты, небось, себе другого найдешь!

По приказанию человека со списком, меня под конвоем отводят к каким-то полуразвалившимся, пустым хатам. Не знаю, куда заперли других женщин, но меня ввели во двор одну. Там в углу клеть, я думаю, для кур. Метр ширины, метр длины, покатая крыша, дверь с отверстием наверху, как маленькое незастекленное окно. Дверь захлопнули, защелкнули крючок, приставили солдата сторожить. В этой клети - ни сесть, ни лечь. Пол земляной. Можно только прислониться к задней стенке, у которой какое-то подобие насеста.

Эта ночь — с мыслями о мрачном подвале, оцепленном вооруженными солдатами, с тревожными предположениями и предчувствиями - была бы правда страшной и даже трагичной, если бы не Ядя.

Когда совсем стемнело, затекли ноги и, несмотря на перчатки, застыли и заболели от холода пальцы, услышала я вдруг шорох, движение и шепот за дверью. Встала на носки, смотрю в

 

- 22 -

окно. Вспыхивает в темноте папироса моего солдата и освещает закутанную в платок фигуру. Вглядываюсь. Господи, да это же Ядя!

— Пусти, говорю, — шепчет она.

— Не велено! - отвечает шепотом солдат.

— Пусти при себе, вот те табак!

После долгой торговли слышу — снимают крючок. Сквозь слегка приоткрытую дверь протягивается рука.

— Вот вам, графиня! — и сует она мне сверток огромных бутербродов с жареной курицей.

— Не бойтесь, — шепчет она, — мужчин пугать будут, ходя с винтовками вокруг подвала, может и к ним заходить будут, но никого не тронут, приказано в целости доставить до суда!

— Ты у меня поговори! — шипит солдат, стараясь прикрыть дверь и оттянуть Ядю.

Смотрю в окно. Вспыхивает папироса. Ядя смеется ему в лицо, и он ей тоже улыбается в ответ.

— Спасибо тебе, милая, - кричу я ей, боясь назвать ее по имени.

Ядя, которая слыла в Щорсах самого легкого поведения, с которой никто не считался серьезно, так как она не укладывалась в рамки трафаретной добродетели, молодая, красивая, веселая и храбрая, настоящая полька, не поленилась и не побоялась последовать за нами, чтобы выразить свое сочувствие и подбодрить и словом и лаской. А как она меня нашла? В темноте, среди солдат, в каком-то глухом закоулке? Сколько надо было хитрости, храбрости и решимости, чтобы суметь одурачить стороживших нас солдат!

Все выступало теперь в другом свете. Вот что значит ласка и сочувствие. Развертываю бутерброды - какая чудесная курица! и корочка хрустит, и свежий домашний хлеб. Кажется, я никогда не ела ничего более вкусного. И все это приготовлено с любовью, с мыслью о нас, с желанием помочь. Какое может быть счастье жить на свете. С любовью, с лаской и вот сейчас с надеждой, что все обойдется, что нас, может быть, - нет, даже наверно, — просто сразу же отпустят и мы все вместе бежим в Варшаву!

Спать здесь, конечно, невозможно. Но это не так уж и важно. На земле лежат завернутые в чистую салфетку бутерброды для Поли и Сережи. И, улыбаясь, думаю, как их тронет и обрадует мой рассказ о Яде. Вот взошла луна, верно, дождь перестал. Светит она и в мое окно, и уже виден кусочек неба, а мой солдат, прислонившись к двери, сидит на земле и похрапывает, положив винтовку на колени. Все тихо, пахнет землей и прелыми листьями. Выстрелов

 

- 23 -

не слышно. Слава Богу! Может быть и мои там заснули. Попробую и я — спят же лошади стоя. И незаметно для себя, сев на землю, поджав ноги, не то задремала, не то забылась без дум и страха...

Было еще темно, когда я услышала, как звякнул крючок моей двери.

— Выходи! — говорит солдат и, распахнув дверь, пропускает меня вперед. Холодно, но спасает полушубок. Ноги как деревянные, ноют колени.

Дорога сухая, к утру подморозило, вокруг какая-то сырая мгла. Со страхом думаю - как-то они там провели ночь в подвале. Вывели и мужчин, появились откуда-то и наши женщины. Пытливо смотрю на замкнутые лица Поли и Сережи.

Комиссары, выкрикивая фамилии, проверили нас по списку, снова пересчитали, и долго еще мы топтались на месте, топая ногами, стараясь согреться и размять затекшие руки и ноги. Подъехали, наконец, подводы. Полю снова усадили, и мы двинулись в путь. В домах, кое-где, уже брезжит свет, но улица пуста — не слышно ни пения петухов, ни лая собак.

Сережа и я идем рядом, стараясь не отставать. Смотрю на него и Полю. Силюсь угадать, как прошла ночь. Они молчат, а я не спрашиваю, нельзя, — верно, плохо.

Спасают бутерброды - они ведь ничего не ели. Тихо им рассказываю про Ядю. Они слабо и благодарно улыбаются, делятся с нашими соседями. Стража видит, но не протестует. Солнце уже поднялось, светлеет небо, на востоке розовеют облака. Будет, как будто, ясно. Хорошо идти утром. Ноги отошли, руки согрелись, даже горят, грязи нет, сухо, воздух такой чистый, морозный, но главное — впереди надежда увидеть детей, узнать о близнецах, и откуда-то такая уверенность, что нас отпустят, конечно, отпустят! Говорили же нам, что нет состава преступления. Тихо им говорю об этом, и они тоже надеются и смотрят бодрее.

Вот уже вдали и Новогрудок, высится гора с развалинами замка, купол православного собора. Все чаще и чаще стали попадаться нам навстречу верховые, тянутся подводы, обгоняют грузовики. Наша охрана сомкнулась ближе и оттиснула нас к правому краю дороги. Мы растянулись длинной полосой. Все смотрят вперед, идут бодрее, но заметно примешивается беспокойство. Вот и сам город. Двигаемся по главной улице. Прохожие останавливаются, пропуская нас вперед, провожая сочувствующими взглядами. Вот справа Европейская гостиница, вот и площадь, такая знакомая, и гостиный двор с его непомерно толстыми колоннами и грузной крышей. Но где же лавки с зазывающими к себе купцами? магазины

 

- 24 -

со всякой снедью, базары с крестьянскими продуктами? Все закрыто. Витрины забиты. Весь город как бы замер. Совсем чужой, понурый и заброшенный, прохожих мало, даже в центре. Мы сдвинулись плотной группой. Поля сошел с подводы, идет рядом со мной.

И вдруг, неожиданно захватило дыхание от радости! Кто мог передать, что в Новогрудок пригонят партию арестованных "врагов народа"? Кто предупредил и приготовил все к нашему приходу? Марьюшка и Катя в полушубках и платках, такие молодые, чистые, красивые, улыбающиеся сквозь слезы, стояли посреди дороги, ожидая нас с огромными жбанами горячего кофе с молоком и сахаром и с толстыми ломтями душистого белого хлеба.

Мы все остановились как завороженные. Охрана потопталась, но и она не отказалась от горячего кофе с хлебом, и всем нам наливалось и доливалось досыта в принесенные чашки, стаканы и кружки. Бывает же такое утешение и радость! Чувствовалась такая любовь и ласка, что всем нам хотелось плакать.

— Давай! давай! - раздался советский окрик, такой нам еще непривычный. Кричали только что подоспевшие милиционеры. Охрана сомкнулась, Марьюшка и Катя отступили и долго еще провожали нас глазами, а мы зашагали дальше, не успев сказать друг другу ни одного слова. Все же думаю, что глаза наши, блестя слезами радости и благодарности, сказали им больше самых задушевных слов. А в душе у меня осталось такое ликование, и казалось, что эту неожиданную радость погасить трудно.

Мы подошли к окраине города. Тут остановились перед большим двухэтажным зданием. Подходим к широким каменным ступеням. Поднимаемся по ним густой толпой. Входим в открытую перед нами двустворчатую дверь. Впускают по два человека. Вокруг вооруженная стража. Большая квадратная прихожая полна народу. Высокий потолок, в середине широкая лестница, ведущая во второй этаж. Здесь толпится вся наша группа, здесь же и другие арестованные. У дверей и у лестницы стоят часовые с винтовками. Весь пол наслежен грязными сапогами. Сесть негде — все стоят. У подножья лестницы два комиссара в кожаных куртках и при револьверах. Они, со списками в руках, вызывают поименно арестованных. Уже многие прошли. Комиссары их оглядывают, проверяют по списку, недолго вполголоса совещаются. Женщин и совсем молодых мужчин большею частью отпускают на свободу. Тут же солдаты их выводят в наружную дверь на улицу. Других задерживают и с конвоем провожают по лестнице наверх. Куда? - никто не знает. И мы со страхом и тревогой следим за ними глазами. Из нашей группы первого вызывают Сережу. Поговорив — отпускают. Отлегло

 

- 25 -

от сердца! Он недоуменно оглядывается на нас, но его уже выводят на улицу. Потом вызывают меня — посоветовавшись между собой, меня тоже отпускают на свободу. Вызывают мою сожительницу, и тоже отпускают.

Тут приводят новую партию арестованных. Толкотня, места мало. Я прячусь за чужие спины, пробираюсь к Поле. Беспокойными глазами он смотрит на меня. Этого взгляда я, кажется, никогда не забуду. Его вызывают — успела только пожать его руку. Жду с замиранием сердца... Поговорили недолго. Слышу страшное слово — "Наверх"! Два солдата по бокам, Поля посередине, широкая скользкая лестница и стук каблуков. Все. Поля скрылся за дверью. Как сейчас вижу его слегка согнутую спину и наклоненную голову. Посередине лестницы он оглянулся, но вряд ли в толпе заметил мое ошеломленное лицо.

Я осталась, надеясь, что после допроса Полю отпустят. Стою сзади у стены. Мимо все идут и идут арестанты. Одни в выходную дверь, другие наверх. Темнеет. Зажгли свет, редеют люди. Уже была смена стражи и комиссаров, а мы все стоим и ждем. Чувствую какую-то нереальность, с одной стороны — такая долгожданная свобода, а с другой — это жгучее беспокойство о Поле. Совсем уже опустело, наружную дверь закрывают. Ко мне подходит комиссар.

— Ну чего ждете? - говорит он. - Продержат до завтра, там разберут!

Кое-кого из оставшихся и меня выталкивают на улицу.

Холодно, темно, тихо падает мокрый снег и тут же тает под ногами. Тускло освещает фонарь давно неметенный тротуар. В полутьме различаю фигуры детей. Они еще ничего не знают — надеются! Они весь день по очереди поджидали нас у выхода. Но я иду к ним одна. Все ясно без слов.

Как я провела эту первую ночь моего освобождения — просто не помню. Знаю только, что все еще долго теплилась в душе надежда, что Полю выпустят из тюрьмы. "За неимением состава преступления" — все повторяла я кем-то сказанные мне слова утешения. Были мы тогда все еще очень доверчивы и наивны. Я и мысли не допускала, что увижу Полю только через семь лет и во Франции.