- 85 -

Непредусмотренный постскриптум

 

"Дорогая Дора! Пишу наспех на почте. Только что получила Ваше письмо. Хочу, чтобы Вы знали, что оно ко мне дошло. Подробный разговор придется отложить до Вашего приезда. Стелла была арестована в 47-м, получила десять лет режимных лагерей. Встретились мы с ней на Воркуте летом 1949 года и не расставались до моей отправки в Потьму в конце 52-го. Ее освободили в 53-м году после смерти Сталина, по распоряжению Хрущева (после шестинедельного переследствия на Лубянке). В 55-м году она вышла замуж за Я. X., просидевшего восемнадцать лет. В 65-м родила сына, который сейчас в Москве... Жива и мать, сестра Ионы Якира. Нам предстоит большой разговор. Очень жду Вас. Надеюсь изменить некоторые Ваши концепции о ней. С Вашими статьями в основном согласна. Привет от Майи.

Надеюсь, Вы все разберете. Очень руки дрожат. Бли-

 

- 86 -

же нее у меня в жизни было очень мало людей. А близких было у меня в жизни много.

Ваша Н. Улановская* 20.5.1980".

Говоря о моих статьях, Н. Улановская имела в виду страницы моих воспоминаний, только что прочитанные читателем. Когда я писала о Стелле в своей статье "Стукачи и гонг справедливости" ("Время и мы"     № 42), я не назвала ее фамилии.

В третьем томе "Архипелага" А. И. Солженицын пишет о физическом истреблении лагерных "стукачей" по приговору тайного зековского суда. Меня потрясло, что людей, не имеющих возможности оправдаться (а вдруг - ошибка?!), убивало еще одно, на этот раз "товарищеское" "ОСО"** по доносам еще одной категории тайных осведомителей руками еще одного отряда слепых исполнителей - "боевиков".

Мне потом доказывали, что "рубиловка" была направлена не против случайных, обманутых, "одноразовых" осведомителей, а против постоянных добровольных сексотов. Но кто мог измерить, кто исследовал степень

* Имя Надежды Марковны Улановской стало во многом легендарным.                      

 Н. Улановская очень рано примкну­ла к революционному движению, была советской развед­чицей. В сталинские годы была приговорена к 15 годам лагерей. Вместе с дочерью, М. Улановской, написала кни­гу "История одной семьи" ("Чалидзе Пресс", 1982. США).

** Особое совещание - орган государственной внесу­дебной расправы в сталинскую эпоху.

- 87 -

виновности истребляемых, справедливость слухов об их вине? Я почти физически ощутила нож, занесенный над девятнадцатилетней Стеллой, вовлеченной гебистами в слежку за нами, и вторично вернулась к ее истории, чтобы показать, насколько ответственность за любую форму предательства лежит на машине, ломающей человека, а не на человеке. Однако я никак не могла отказаться от убеждения, что человеку дана свобода воли, а значит, и возможность какого-то выбора. Но духовная и физическая пытка может выключить волю, и тогда ответственность за предательство делят между собой только палач и машина, создавшая палача. Так общее входило в личное, и от этого невозможно было избавиться.

Имея к началу 70-х годов дочь, ровесницу Стеллы лет нашей дружбы, я все более видела в судьбе Стеллы вариант возможной судьбы моего ребенка. Но ни Стеллу, ни нас не пытали физически. И я не могла отделаться от ощущения, что и дочь свою в таком случае не оправдала бы полностью. И сама не могла бы избавиться от чувства вины. Так однозначного решения и не нашлось.

До получения этой открытки у меня уже был телефонный разговор с общим (Н. М. Улановской и нашим) другом, который мне сообщил, что Надежда Марковна и ее дочь Майя близко знали Стеллу и что, по их твердому убеждению, ошибочны и моя версия ее участия в нашем "деле", и мое представление о ее характере, и причина ее смерти, сообщенная мне Мосгорсправкой: она покончила с собой, заболев душевно...

Я была вне Иерусалима, нездорова, приехать смогла лишь неделей позже и провела дни до встречи с Надеж-

 

- 88 -

дой Марковной в непрерывном волнении. С открыткой в руках я снова и снова перебирала подробности, и живые в памяти, и потускневшие. Но картина в основных своих чертах не менялась. Существовал "пограничник", прикинувшийся влюбленным в Стеллу и через нее узнавший о нас все. Должно быть, она с ним делилась доверчиво и простодушно, как мы - с главным и активнейшим доносчиком по нашему "делу" профессором В-м. Существовала рассказанная мною в "Тетради на столе" история с клочками моих черновиков, которые собирала и прятала в сумочку Стелла. Существовали ее панические обращенные ко мне просьбы немедленно уехать из города по самым нелепым причинам (опасность селевой лавины, китайского нашествия), хотя обе мы знали, что выехать без пропуска в европейскую часть СССР было тогда немыслимо. Существовал и визит В., уличенного ранее в "стукачестве": он принес мне по просьбе Стеллы пятьсот рублей, чтобы я сейчас же уехала из Алма-Аты. Существовали и ее внезапный уход с прощальной дружеской вечеринки в нашу последнюю ночь "на воле", и унесенная ею моя тетрадь с посвящением Валентину Р., моему однодельцу, ставшая главной против него уликой на следствии. Был наш уговор, что я пойду ночевать к ней, и было ее загадочное отсутствие в ту ночь в общежитии, и мой арест утром - там, на ее постели, при пробуждении*. Как было объяснить и то, что ее, племянницу казненного командарма Ионы Якира, дочь расстрелянного секретаря Московского горкома ВКП (б), через три дня после ареста выпустили и вскоре дали ей пропуск в Москву, где зачислили в МГУ?.. И все это - даже не

 

 


* Из общежития меня отвезли домой, где сделали обыск, а оттуда - во внутреннюю тюрьму.

- 89 -

дожидаясь окончания следствия*. Правда, на следствии все мы Стеллу единодушно из нашего содружества исключали. Она и в самом деле мало участвовала в нашей работе, но читала и знала все. Одного факта недонесения было в то время достаточно, чтобы состряпать против нее "дело".

Я вспоминаю многое, но, к превеликому сожалению, только одно обстоятельство существенно дополнило мою концепцию: ведь все ее просьбы уехать, передача через В. денег, сама нелепость причин для отъезда, которые она выдвигала, и были предупреждением - в той единственной форме, на которую этот загнанный в угол девятнадцатилетний ребенок из растоптанной, наполовину истребленной семьи и мог решиться. Не ее вина, что я не поняла предупреждения, что мы все восприняли его как странный курьез в ее поведении.

Стелла, как я и писала, не была доносителем в классическом ("стукаческом") смысле термина. "Пограничник" и тоже ухаживавший за ней В., по-видимому, привлекли ее своим "сочувствием" и "пониманием". Но в какой-то момент "пограничник", вероятно, открыл перед ней свою волчью морду. И тогда возникла ловушка, боязнь предупредить нас иначе, как иносказательно. Мы бы успели еще спрятать или уничтожить тетради, но не поняли предупреждения.

Я знала, что Стелла - дочь репрессированных родителей, что ее отец расстрелян и что отрочество она про-

 


* Руководительницу нашей литературной студии из-за нашего "дела" долго еще не выпускали по вызову в Ленинград, где она работала до эвакуации.

- 90 -

вела в страшном спецдетдоме. Но Стелла ни разу не сказала нам, чья она дочь[1] и племянница.

А ее происхождение многократно усугубляло тяжесть ее положения. Известны случаи, когда детям из семей репрессированных такого же ранга запрещали носить собственную фамилию и наделяли их псевдонимами. Узнав теперь все это, я лишний раз убедилась в том, как велика была скрытность и целеустремленность Стеллы тех лет: спастись, учиться, окончить, работать, не сгинуть, как вся семья. Я, росшая и жившая с мамой, в кругу, о котором рассказано в первых главах "Тетради на столе", говорила ей о себе все. Это были рассказы и о множестве общих знакомых из харьковско-киевских партийно-правительственных слоев, истории моих друзей и соучеников из этих семей, судьбы их товарищей, в том числе и ее кузена Пети Якира, о котором в Харькове, среди ровесников, говорили, что в ответ на требование отречься от отца он пытался повеситься. Ни одним словом Стелла не выдала своего знакомства со многими из названных мною людей, своей принадлежности к той вполне конкретной среде, в которой у нас было столько общих корней. Если можно было молчать об этом, потому что велели молчать, то можно было и не посметь предупредить нас об угрозе иначе, как косвенно.

Дальнейшее - из рассказа Надежды Марковны. Стелла была арестована в 1947 году по делу, не стоившему выеденного яйца. Чтобы немного подработать,

 


[1] По словам Н. М. Улановской, мать Стеллы, сестра Ионы Якира - полковой комиссар во время гражданской войны - послужила прототипом "девушки в походной шинели" в знаменитой советской песне "Каховка".

- 91 -

она перепечатала одному профессору рукопись; после публикации работа была признана вредной; его арестовали и осудили. В ходе следствия он назвал машинистку, которая печатала рукопись. Возможно, он полагал, что ее-то действия уж никак нельзя считать криминальными, ибо издательство приняло и выпустило его работу, не разглядев ее "порочности". Как могла разобраться в ней девушка-машинистка? Но тут ей припомнили ее семью, чем подкрепили "недонесение" на профессора: "враг" помогает "врагу". Припомнили ей, по словам Надежды Марковны, и дружбу с нами.

Надежда Марковна, человек нравственно очень требовательный, провела со Стеллой на одном лагерном участке четыре года. Это срок, достаточный для того, чтобы узнать о соседе и друге все. Я имею в виду качества души, ума и характера, а не детали жизни, о которых можно говорить и не говорить. Я спросила, рассказывала ли Стелла ей что-нибудь о нас. Оказалось, что рассказывала, но лишь очень немногое: выражала недоумение, что ее отпустили, обиду на мою мать, обвинившую ее в предательстве, высказывала предположение, что помог ей один из генералов госбезопасности, связанный с нашим "делом", бывший подчиненный Ионы Якира. С тех пор и на всю жизнь Стелла сделалась для Надежды Марковны третьей дочерью.

Два качества поразили зрелого, многоопытного человека в молодой девушке: полное бесстрашие и совершенная нравственная бескомпромиссность. Да еще самоотверженность, заставлявшая ее не заботиться о себе и отдавать все, что можно отдать, тем, кто в этом нуждался. О чем бы ни шла речь: о посылках, приходивших от матери, жившей уже на поселении; об одежде (вопрос жизни на воркутинских общих работах, а Стелла работала только на общих, избегая "придурочьих"

 

- 92 -

должностей - в страхе возможной расплаты за них какими-то уступками); о более легкой работе, - Стелла отказывалась от них в пользу тех, кого считала слабее себя.

Такой была она и после освобождения: спасала посылками семью Улановских, оставалась верной своим дружеским лагерным связям.

Когда Хрущев, в свое время работавший и друживший с ее отцом, вызвал ее к себе и, по ее рассказам, плакал, слушая ее историю, она не попросила для себя ни квартиры, ни иной помощи. Только ее мать, будучи тоже возвращенной Хрущевым из ссылки и реабилитированной, восстановилась в партии и получила все, что было положено реабилитированным ее ранга.

Надежда Марковна рассказала мне, что знает Стеллу открытой и откровенной до предела, до чрезмерности, а не скованной и скрытной, какой запомнила ее я. Она знает Стеллу, чья верность слову и принципам была безупречной. В памяти тех, кто ее любил, ее имя ассоциировалось с его переводом на русский язык: Стелла - Звезда. Я вспомнила Клару, Светлейшую.

Я не склонна ни в малейшей степени сомневаться в точности их оценок. Но Надежда Марковна и ее дочь Майя убеждены, что и в 1944 году Стелла не могла вести себя так, как видится мне. А мне непонятно: чем взрослая Стелла и Стелла девятнадцатилетняя отрицают друг друга?

В нашей долгой беседе Надежда Марковна рассказала мне о себе две вещи, на мой взгляд, чрезвычайно значительные.

Первая - когда именно, в какой миг она сама почувствовала себя окончательно свободной от страха и от необходимости лгать. Последней ложью была для нее попытка убедить следователя в том, что она честный со-

 

- 93 -

ветский человек и ни в чем перед советской властью не виновата. Она и тогда уже чувствовала себя глубоко несоветским человеком. Но на воле оставались еще муж и дети, и страх за них заставлял вырываться из ловушки. Когда ей дали пятнадцать лет, а еще пуще - когда получила двадцать пять лет ее семнадцатилетняя дочь, когда арестовали и мужа, она стала свободной духом. Долг спасать ближайших, надежда спасти себя для них исчезли вместе с необходимостью скрывать свои чувства и мысли.

Вторая сверхважная для меня подробность ее рассказа состояла в том, как ей удалось раз и навсегда пресечь попытки лагерного оперуполномоченного сделать ее осведомителем. Вербовку всегда начинают одинаково: "Ведь вы же советский человек! Как же вы можете не оказать нам помощь в борьбе с противниками советской власти?" - "Простите, - ответила Надежда Марковна, - какой же я советский человек, если мне дали пятнадцать лет режимных лагерей за антисоветскую деятельность?" Опер сперва растерялся, но потом нашелся: "Ну, знаете ли, органы не часовой механизм: бывают ошибки..." - "Одним из главных против меня обвинений, - сказала Надежда Марковна, - было то, что я говорила о возможности таких «ошибок». Вы - что, присоединяетесь к этому моему утверждению?" Больше ее не вербовали. Два-три человека (среди многих, кого она к тому склоняла) последовали ее примеру, и их тоже перестали донимать "советскостью" и вербовкой в сексоты. Но для того, чтобы так ответить, надо было уже познать освобождающие от надежды утраты или быть готовым на них. Не пережила ли Стелла подобного освобождения?

Так и не встретившись со взрослой Стеллой, я не берусь рассуждать о том, когда именно: до ареста, во время следствия или после ее осуждения - она одолела

 

- 94 -

страх. Но человек, которого знали мы в юности, не мог не пережить на своем пути к человеку, которого знают его более поздние друзья, этой очищающей эволюции. И кто знает, чего это ей стоило?..

До ареста был страх за мать, живущую надеждами, что дочь спасется от ее участи, страх за себя, надежда избежать гибельной и катастрофически непонятной доли близких. В лагере этого страха не стало. Ломать себя стало незачем. Кроме того, нам со Стеллой было в 1943-1944 годах по девятнадцать-двадцать лет, и, в отличие от прозревшей части поколения наших родителей, - мы еще были тогда людьми действительно советскими. Мы ничем не могли парировать это зловещее "вы же советский человек?!". Меня, как я уже писала, спас только гибельный опыт отца. Стеллу мог спасти лишь ее собственный опыт: получив десять лет и попав туда, где ждали ее либо смерть, либо ад для живых, она освободилась от волчьей милости. Там нашлись мужественные друзья, возникла опора. Ад оказался, по-видимому, менее страшным, чем самоподавление и самоизмена, необходимые для того, чтобы благородный по своей духовной природе человек оставался "советским" не только по паспорту, но и по той антиморали, следовать которой его вынуждают.

В своем письме к Надежде Марковне и Майе - в первом и непосредственном отклике на сообщение нашего общего друга о судьбе Стеллы - я истолковала неизвестную мне часть ее жизни как победу над тем, что искалечило ее детство и юность. Надежда Марковна и Майя восприняли это истолкование не только как ошибочное, но и кощунственное. По всей вероятности, потому, что для них алма-атинского пласта нашей со Стеллой жизни не существует: они не поверили в наше общее прошлое. Я же отменить его не могу. Все раздумья, все

 

- 95 -

разговоры с его непосредственными свидетелями его не перечеркнули. Но разве должно оно, это прошлое, необратимо предопределять и дальнейшие наши судьбы? Любой из нас еще мог и сломиться, и выпрямиться в свои двадцать лет: катастрофы действуют на людей по-разному.

Должна ли была я называть имя Стеллы в своих воспоминаниях?

Спокойнее было бы не называть. Советская жизнь так страшна, что воспоминания волей-неволей пишутся пунктиром; одни лица остаются неназванными, другие - неупомянутыми, и вместо людей по страницам движутся абстрактные, обескровленные силуэты. Может быть, называть имя Стеллы и не надо было. Это избавило бы меня от необходимости еще раз перебирать наше горькое прошлое, а ее близким не пришлось бы с гневом и недоверием познакомиться с моим рассказом. Те же, кто были свидетелями нашего ареста или очень давно слышали обо всем от меня, от моих однодельцев и от других людей, узнали бы Стеллу и под псевдонимом. Но тогда ни они, ни я ничего не услышали бы о взрослой Стелле - вот в чем парадокс. И ее близкие не смогли бы оспорить устоявшееся в нашем кругу представление о ней и о ее роли в той давней истории. И остался бы искаженным ее образ в нашем сознании.

Мой друг, получивший два десятилетних срока (один из них - лагерный) по доносам приятелей, спросил меня после опубликования моей статьи "Стукачи и гонг справедливости":

- Не станете же вы призывать жертву предательства к непротивлению злу насилием? Можете ли вы отрицать, что в исключительных обстоятельствах, когда нет места правовой процедуре следствия и суда, жертвы имеют право на прямую самозащиту действием?

 

- 96 -

- Нет, - ответила я. - У меня не хватает великодушия на непротивление злу насилием. Но "рубиловка" не есть прямая самозащита действием. Это такая же бессудная, безнаказанная расправа с безгласными жертвами, как и произвол ГБ.

- Вам, - сказал мой друг, - мешает правильно оценить ситуацию эффект присутствия при расправе, эффект слишком крупного плана. Отстранитесь, перестаньте входить в судьбу каждого "стукача", и вы поймете, что иногда невозможно защититься иначе, как чем-то вроде "рубиловки".

Прошло несколько месяцев. Мой друг прочитал "Тетрадь на столе" и вскоре услышал историю Стеллы от Н. М. Улановской.

- Вы ее амнистировали, - сказал он мне, - а ее следует, по убеждению тех, кто знает ее лучше, чем вы, реабилитировать, как реабилитирован вами Досталь. Она не могла быть доносителем, даже невольным.

Тогда потрясение помешало мне ответить. Теперь я могу задать ему встречный вопрос:

- Значит, предполагаемая вина человека должна рассматриваться еще более крупным планом, чем это попробовала сделать я? Значит, "эффект присутствия" необходим и тогда, когда речь идет не о ноже, а всего лишь об имени?

Воспоминания - опасный жанр. Нельзя рассказать о факте, не толкуя его по-своему, а истолкование - это уже суд. Хуже того: рассказ о фактах есть по существу своему не просто рассказ о фактах, но повествование об авторском восприятии некоей связи событий, судеб и лиц. Но ведь только верность этому восприятию и образует из воспоминаний особый литературный жанр, не тождественный ни рассказу, ни хронике.

Проникновение автора в действия, совершенные не им,

 

- 97 -

всегда сохраняет вероятность ошибки и в какой-то степени является его версией. Вопроса о том, называть или не называть имя в случаях, подобных рассказанному, никто никогда не решит "раз навсегда", за себя и за всех. Ни в одном случае ответственность не может быть снята с плеч пишущего и возложена на некое спасительно-общее правило. Я эту ответственность принимаю - постольку, поскольку рассказ мой выходит за пределы нескольких личных судеб, о которых идет в нем речь.

Стоя перед лицом опасности и сохраняя при этом малейшую возможность выбора, все мы поступаем так, как нам легче бывает поступить. Неправая власть, обрушивая на человека всю свою мощь, сужает стоящий перед ним выбор до альтернативы "подчинение или несчастье". Смысл понятия "несчастье" варьируется от нервотрепки и денежного ущерба до "полной гибели всерьез" (Б. Пастернак). Я не представляю себе среди нас, бывших советских и нынешних советских людей, человека, которого ни разу в жизни не испугала и не остановила опасность, встающая за неподчинением власти. Разница между нами в том, что для каждого границы допустимого подчинения и смысл понятия "несчастье" различны. Прекрасно, если эти границы с младенчества присущи личности, никогда ею не преступаются и при этом сопряжены с высокой нравственностью. Но чаще всего каждый из нас постепенно вырабатывает для себя эти границы, совершая шаги, которые потом сам же и воспринимает как правильные или ошибочные, спасительные или роковые. А бывает и так: ситуация, которой боялся сдавшийся, возникает, несмотря на его уступки. И она оказывается менее страшной, чем нравственные терзания, испытанные при сдаче. И человек отказывается изменять себе, если есть чему в себе изменять...

 

- 98 -

Мне история Стеллы в первой своей части велит судить осторожно, видеть за сдавшимся давящую на него силу, а во второй - запрещает распространять один человеческий Поступок на целую Жизнь - Момент на Процесс. Поступок может быть преодолен в Процессе. Разумеется, мы никогда не получим и здесь всеобъемлющих, годных для всей массы случаев "абсолютных" решений типа "верить - не верить". Среди переживших последнее семидесятилетие советских подданных нет людей, ни разу в жизни не принужденных к различной тяжести компромиссам с властью. Но, по моему глубокому убеждению, во множестве случаев даже непоправимый поступок не исключает очищения, освобождения от подчиненности страху или преступной идее. Как измерить истинность, искренность такой эволюции? Вряд ли возможно общее руководство к решению подобных задач. В отличие от солдата, стреляющего по городу, где есть и виноватые, и безвинные, - пишущий никем не может быть освобожден от тяжелой задачи истолкования отдельных судеб. Именно по этой причине верность автора своему представлению о событиях - условие, вне которого его работа безнравственна.